412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Бабаевский » Приволье » Текст книги (страница 14)
Приволье
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 08:18

Текст книги "Приволье"


Автор книги: Семен Бабаевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 43 страниц)

Часть третья
1

В разных местах их называли по-разному. То средним звеном, то, подражая военным, председательским корпусом, а то и просто – сельскими вожаками. Мне пришлось повидаться с ними и в Скворцовском, и в других районах, разговаривать по душам, присматриваться к ним, к образу их жизни, к их повседневной работе, и всякий раз эти сельские вожаки в моем сознании делились на три группы: молодых да пригожих, трудяг-середняков и широкоизвестных и прославленных.

В первую группу входили молодые да пригожие, кому не подошло и к тридцати пяти и у кого на голове по-парубоцки еще красовались роскошные шевелюры, – у таких молодцов все было впереди. Как правило, молодые да пригожие от других руководителей отличались главным образом не тем, что носили завидные шевелюры, а тем, что были энергичны, деловиты, имели среднее или высшее сельскохозяйственное образование. О них можно было сказать: люди образованные, начитанные, в делах проявляли горячность, свои мнения и суждения высказывали открыто, предложения вносили оригинальные, смелые. Любили разного рода новшества и нововведения, в хозяйстве что-то перестраивали, что-то изменяли, что-то вводили новое и упраздняли что-то старое.

Так, Артем Иванович Суходрев, как мы уже знаем, сразу же отказался от услуг секретарши, и только потому, чтобы к нему можно было войти кому угодно и когда угодно, а при помощи тайного голосования провел выборы управляющих отделениями, и все это не без пользы для общего дела. Иван Прокофьевич Вавилов, директор совхоза «Октябрьский», с наступлением весны переводил свою контору в полеводческий комплекс под тем предлогом, чтобы руководители служб до поздней осени находились бы поближе к производству. Андрей Лукич Дронов, председатель колхоза «Заре навстречу», запретил себе и всем, кому полагалась по должности служебная машина, пользоваться услугами шоферов.

– Хочешь быстро и удобно передвигаться – сам садись за руль и поезжай, – говорил он. – А шофера нам нужны на грузовиках, вот пусть они там и трудятся.

– А ежели кто не умеет управлять рулем, не научился?

– Стыдно не уметь, стыдно! Это же позор нам, молодым, сидеть рядом с шофером! Отныне устанавливается порядок: не умеешь управлять рулем – научись. Вот в чем задача.

На собраниях районного актива молодые да пригожие держались солидно, приходили не в картузах, а в фетровых шляпах, в новеньких костюмах, при галстуках. Слово в прениях брали первыми и, быстро поднявшись на трибуну, говорили не по заранее написанному, и, что тоже важно, говорили толково, дельно, горячо, не стесняя себя ни в критике, ни в самокритике. Обычно в президиум их не сажали, наверное, преднамеренно держали на почтительном расстоянии от этого места, желая этим показать, что до такого почетного стола они еще не доросли.

Несмотря на различие привычек и характеров, на разность методов руководства хозяйством, все молодые да пригожие в одном были схожи: в своем откровенном неравнодушии к сельским красавицам – что тут поделаешь, молодость! Но вот проходили годы, и у одних молодых да пригожих как-то сама по себе остывала былая горячность в работе, во внешнем облике появлялась эдакая показная солидность, у других, неизвестно почему, притуплялось желание, заниматься какими-то новшествами, реформами, и у всех постепенно исчезало неравнодушие к женской красоте. Кто-то из них уже успел поменять буйную шевелюру на порядочную, шириной в ладонь, лысину. У кого-то побелели виски, будто их прихватило изморозью. Так, с годами, одни молодые да пригожие пополняли ряды трудяг-середняков, других переводили в районное село на какую-нибудь второстепенную работу. На их же места приходили новые молодые да пригожие, чем-то и похожие на тех, кого они заменили, и чем-то на них уже не похожие.

Вторую группу сельских вожаков составляли трудяги-середняки, кому было уже под пятьдесят, а то и за пятьдесят и кто частенько приглаживал ладонью редкие волосы, желая ими хоть как-нибудь прикрыть лысину. Трудяги-середняки всегда находились в сторонке и как бы в тени: на людях они были застенчивы до крайности, на собраниях немногословны. Одевались просто, по-деревенски, в работе были старательные, исполнительные, частенько забывали и поесть и поспать. Свое суждение о текущей жизни или какую-то свою мысль о политике никогда не высказывали, услышанные смешные анекдоты им казались не смешными, они тут же про них забывали, и не потому, что боялись или стыдились смешную историю рассказать другим, а потому, что у них не было для этого ни времени, ни желания. В летнюю пору трудяги-середняки дома не ночевали, на сельских красавиц не заглядывались, всем своим существом входили в работу, ею и жили. Рассказывала, что один такой старательный трудяга-середняк, Петр Петрович Кривоносов, в суматохе повседневных дел месяца два провел в поле и на животноводческих комплексах, как-то неожиданно заглянул в свой дом. Жена, увидев мужа дома, страшно обрадовалась и сказала:

– Петя! Ну, наконец-то ты дома!

– Да вот заехал, – смутившись, ответил Петр Петрович.

– Петя, ты хоть сегодня заночуй дома. Заночуешь, а?

Петр Петрович долго не отвечал, тер ладонью сморщенный лоб, о чем-то мучительно думал.

– Не могу, Глаша, – сказал он, виновато мигая глазами. – Ведь надо же выполнять план. Не обижайся на меня, Глаша, работа у меня такая…

– Петя, а ведь я-то не Глаша, а Клава, – с грустью сказала жена, и на глазах у нее показались слезы, – Имя собственной жены позабыл.

– Да неужели Клава? – искренне удивился Петр Петрович. – Ах, проклятый склероз! Беда, запамятовал.

Для трудяг-середняков план – это вся их жизнь, и выполнить его, а то и перевыполнить нужно было во что бы то ни стало. Поздно осенью, перевыполнив все планы, они приезжали на собрание районного актива, чтобы поговорить об итогах года, и тут, держались не на виду, были молчаливы даже во время перерыва, когда фойе гудело голосами, на трибуну их не тянуло. Если же случалось, что кто-то из них получал слово в прениях, то говорил он мало, не использовав и половины установленного регламента. Были случаи, когда кого-то из трудяг-середняков, самого достойного, избирали в президиум, тогда он не лез к столу, на глаза всего зала, а примащивался где-то в глубине сцены, так что виднелась только ярко освещенная его желтая лысина. В благоприятные по погодным условиям годы им удавалось вырастить высокий урожай зерновых, перевыполнить планы по мясу, молоку, шерсти, яйцам и т. д. За эти успехи трудяги-середняки получали правительственные награды, и кто-то из них, надо полагать самый достойный, становился Героем Социалистического Труда и пополнял ряды широкоизвестных и прославленных. Большинство же трудяг-середняков, когда подступали их годы, уходили на пенсию, числились в ветеранах, занимались внуками и своими огородами или пчелами.

Наконец, к третьей группе сельских вожаков относились руководители широкоизвестные и прославленные не только в своем районе или крае, а даже и во всей стране. В большинстве своем мужчины пожилые, калачи, как говорится, тертые, житейским опытом умудренные, личности, как правило, удивительно яркие, самобытные, на вид представительные. Их портреты мастера кисти пишут непременно маслом и обязательно на фоне колосьев спелой пшеницы, скульпторы высекают из гранита их бюсты, газеты и журналы печатают о них очерки, фотографии. От молодых да пригожих, от трудяг-середняков, широкоизвестные и прославленные отличаются еще и тем, что избалованы вниманием, почестями и славой. За свой многолетний и безупречный труд они успели получить такие награды, какие только можно было получить, стали депутатами Верховного Совета, Героями Социалистического Труда, лауреатами. Они привыкли к своему особому положению: жили, что называется, в зените славы, как орлы живут в поднебесье, и с этой высоты смотрели на землю и на обыкновенных смертных то взглядом строгим, почти орлиным, то очами ласковыми, отеческими и покровительственными. Они были убеждены в своей незаменимости и потому, давно перешагнув пенсионный возраст, даже и не помышляли о том, чтобы уйти на заслуженный отдых.

– Ну хорошо, я могу оставить свой пост, могу, – говорили они. – Но как же вы без меня? Как, а?

– Да как-нибудь, – слышался робкий ответ.

– Э нет! Как-нибудь не пойдет! Без меня, хлопцы, ничего путного у вас не выйдет. Вот так-то! Правильно я говорю, а? Правильно?

Тут же, как говорится, под рукой, находились не то чтобы какие подхалимы или льстецы, а просто рьяные доброжелатели, они и отвечали дружным хором:

– Именно, именно, как-нибудь – не пойдет! Антон Никифорович, вы говорите совершенную правду. Мы без вас как без рук!

– Ну вот, дошло! А я-то вам о чем растолковываю?

В сравнении с молодыми да пригожими, с трудягами-середняками, широкоизвестных и прославленных в каждом районе было мало: два или три – не больше, а в Скворцовском, к примеру, только один – Тимофей Силыч Овчарников. Следует указать на одну характерную особенность: широкоизвестными и прославленными большинство из них стали не сегодня и не вчера, а еще при жизни Сталина. Многие годы они чтили его высокий авторитет, называли вождем и учителем, лично ему посылали рапорты о выполнении и перевыполнении плана и лично от него получали поздравления. То далекое время ушло, широкоизвестные и прославленные заметно постарели, но им и теперь казалось, что окружающая их жизнь осталась такой, какой она была: так же, как и в годы их молодости, им приходилось бороться за перевыполнение плана, посылать рапорты и получать поздравительные телеграммы; так же, как и раньше, проходили торжественные заседания, собрания районного актива, конференции, где их, как и раньше, избирали в президиум. И все же широкоизвестные и прославленные чувствовали, что в нынешней жизни вроде бы чего-то существенного недоставало, что изменилось что-то важное, значительное не только на ее поверхности, а и в ее глубинах, и до этой причине на образ их мышления легла печать какой-то неопределенности, смешения прошлого с настоящим. Больше всего это было видно на отношении широкоизвестных и прославленных к новшеству, к переменам, – отношения эти были не то чтобы консервативные или равнодушные, а какие-то, излишне рассудительные, с непременным желанием пофилософствовать и показать свое глубокое знание жизни.

– И зачем нам эти новшества, когда у нас и так вокруг новое? – говорили одни. – Зачем нам менять готовенькое, привычное на не готовенькое, на не привычное? Это же надо быть человеком легкомысленным, а то и круглым дураком.

– И зачем нам заниматься новаторством? – говорили другие. – Наше хозяйство и так новое, оно идет вперед и вперед, как ему и положено идти, и планы у нас завсегда перевыполняются.

– Можно сослаться на наглядный пример, – рассуждали третьи. – Грузовик исправно катится по асфальту, так и пусть себе катится, и водителю, ежели он не дурак, нет нужды притормаживать, или на ходу что-то менять в моторе, или, допустим, что-то переделывать в колесах. Или ускорять бег? Кому это нужно? Никому! Зачем нам переделки? Зачем ускорения? Кому они могут принести пользу? Никому! Вот ежели последует указание… Тогда другое дело.

Указание – это для них закон. Так было раньше, когда они еще были молодыми, так осталось и теперь. И поэтому, когда повсюду началось сероштановское движение за перевод овцеводства на стационарное содержание и всюду строились овцекомплексы, широкоизвестные и прославленные приняли это как указание и первыми последовали примеру Мокрой Буйволы, при этом сказав:

– Комплексы так комплексы, раз надо, значит, надо.

На собраниях районного актива они всегда были на виду, груди у них блестели орденами и медалями, в разговорах с людьми были общительны, любили поучать молодых, давать им советы, всюду держались просто, как у себя дома, за стол президиума садились уверенно, положив перед собой туго набитый портфель. Широкоизвестных и прославленных никто не критиковал ни в печати, ни с трибуны – считалось неудобным, неприличным. Сами они, как правило, давно забыли, что оно такое – критика и самокритика, в прениях выступали последними, речь, которую им заранее писали расторопные помощники, читали ровным, монотонным голосом. И еще в их характере отмечалось что-то похожее на боязнь. И хотя держались они независимо, даже гордо, ходили браво, любили послушать анекдот, пошутить, посмеяться от души и при случае выпить рюмку водки – все же всегда чего-то побаивались. Один, к примеру Тимофей Силыч Овчарников, избегал встреч с односельчанами и поэтому надежно охранял свой кабинет от непрошеных гостей, называя их крикунами и скандалистами. Другой не любил тех, кто, выступая на собрании, критиковал недостатки, – их он называл выскочками и склочниками. Третий побаивался тех общих собраний, где его переизбирали на новый срок. И хотя такие собрания проходили открыто и хорошо было видно, кто поднимал руку «за», а кто «против», хотя на таких собраниях всегда присутствовал представитель райкома, в задачу которого входило порекомендовать колхозникам переизбрать своего председателя, – несмотря на все это, в груди, где-то под самым сердцем, таился эдакий неприятный, пугающий холодок: а вдруг не поднимут руки «за»? Но этого никогда не случалось. Люди у нас сознательные, все поднимали руки «за», и дружно.

2
ПИСЬМО МАРТЫ:

«Милый и далекий мой хуторянин! Вот и осень уже на дворе, заполыхали, как в пламени, московские бульвары, зашуршали на асфальте сухие листья, а тебя все нет и нет, и когда приедешь, когда мы увидимся – не знаю, не ведаю. Если бы ты знал; как мне тяжело одной, без тебя. Нет, видно, мужчинам, и тебе тоже, никогда не понять тоски и горечи нашего бабьего одиночества. Живу мыслями о тебе да еще о работе. Ее, к счастью, привалило немало. Министр готовит доклад, диктует часами, вот уже вторую неделю, поспевай лишь записывать. Расхаживает по кабинету, говорит громко, будто произносит речь, а я думаю о тебе, плохо слышу его голос и часто путаю слова. А прихожу домой, и опять то же горькое одиночество, та же мучительная тоска и та же боль на сердце, а от тебя, как на беду, так редко приходят весточки. Я перечитываю те письма, из которых узнала, что в Привольный ты добрался благополучно, угодив как раз на свадьбу своей сестры, как ездил на соседний хутор, к какому-то Сероштану. А хотелось бы узнать поподробнее, как ты живешь? Что делаешь? И когда приедешь? Неужели ждать еще до февраля? Твои письма обычно скупы, из них нельзя ничего узнать, как проходит у тебя жизнь на чабанском хуторе. Чем ты занимаешься, пишешь ли очерки для своей газеты? Каждое утро я покупаю ее в киоске, ищу твою фамилию и не нахожу. Как-то в последнее воскресенье позвонила подруга, Нина Пономарева, сказала, что мельком, в метро, видела в газете рассказ, а кто автор – не запомнила: то ли Чазов, то ли Сазов. Как сумасшедшая полетела в киоск. Да, точно, рассказ напечатан, только подпись под ним не Чазова и не Сазова, а какого-то Вадима Чернова.

Миша, думаю, мое тоскливое одиночество тебя мало интересует. Ты ждешь от меня новостей. Есть ли они? Да, есть, ибо без новостей и жизни вообще не бывает. Только, боюсь, новости эти тебя не порадуют. Первая новость – старая, давняя, ее и новостью-то назвать нельзя. О ней я хотела сказать тебе еще тогда, когда ты уезжал, и не посмела, не хватило духу: эта новость, Миша, о том, что я беременна, и уже давно, еще с января. Мои сослуживцы удивляются. А я им: чего удивляетесь, у меня есть муж. Наверное, скоро пойду, как говорят, в декрет, и если ты в самом деле задержишься так надолго, как намеревался, то мы будем встречать тебя в Москве вдвоем с сыном и он тебя, разумеется, не узнает. Скажет: кто он таков, этот Михаил Чазов? Можешь спросить у меня: почему сын, а почему не дочь? Веришь, Миша, во мне живет свое, материнское предчувствие, и я верю, оно меня не обманет… Жаль, что не вижу твоего лица в тот момент, когда ты читаешь эти строки, и не знаю, что у тебя в эту минуту на душе – радуешься или огорчаешься. Но все равно, рад ты или не рад, а наш сын, несмотря ни на что, появится на свет, и скоро, – это случится, наверное, в конце сентября или в начале октября. Может, ты подумал: есть же способ избавиться от ребенка? Да, есть, вернее, был, потому что сейчас и думать об этом уже поздно. Но и раньше, когда было еще не поздно, эта страшная мысль и в голову не могла мне прийти. И если случится – а в жизни все может случиться, – что ты разлюбишь меня, и я не смогу дать мальчику фамилию его отца, и повторится то, что уже было с Верочкой, я ни в чем не стану раскаиваться. Значит, такова моя горемычная судьбина – второй раз быть матерью-одиночкой. Но я, Миша, верю в нашу любовь и этой своей верой живу. Не может же быть, чтобы то, что со мною уже было, повторилось еще. Что бы с нами ни случилось, я никогда не перестану любить тебя и верить в наше счастье…

Вторая новость – о повести «На просторах» – тоже не из радостных. Наконец-то известный лауреат соизволил прочитать рукопись и вместе с нею прислать свой отзыв. Отзыв пространный, двадцать шесть страниц машинописного текста через полтора интервала. Мне показалось, что во многом знаменитый писатель неправ, ибо, как мне кажется, меряет на свой большой аршин. Я решила не посылать тебе все двадцать шесть страниц, я перескажу их своими словами, а важные места перепишу. Начинает он, как, очевидно, и полагается, с похвалы, называет тебя «мой юный друг» и хвалит за то, что ты так хорошо знаешь жизнь и природу. Я подумала: если это так, то зачем же тебе надо было уезжать на хутор и жить там, когда эту самую хуторскую жизнь, по уверению лауреата, ты знаешь отлично. Например, он говорит: «Несомненным достоинством «На просторах» является то, что автор повести достоверно знает и жизнь и быт тех людей, о которых решил поведать читателям». Хорошо сказано! А помнишь, как ты все жаловался, что тебе как раз и недостает знания жизни и что поэтому тебе надо пожить на хуторе, среди людей? Значит, кто-то из вас ошибается: либо ты, либо лауреат. Далее он говорит так: «Со страниц рукописи на тебя смотрит одна сплошная достоверность. Если описана пахота или сенокос, то в точности так, как это делается в действительности. Если разговаривают чабаны, то совершенно так, как они говорят в жизни». Видишь, как он тебя хвалит? Так что я не знаю, Миша, зачем ты живешь на хуторе? А вот уже и критика: «Но зато во всей повести я не встретил и капли авторского вымысла или необычного, смелого авторского домысла, и потому твою работу, мой юный друг, следовало бы назвать повестью документальной. Я читал ее и невольно думал: «На просторах» – это не художественное произведение, а документ, основанный на точных жизненных фактах». Заметь, подчеркнуто не мною.

После этого он сказал, что ему не нравится название, оно, по его мнению, ни о чем не говорит. «Название не должно быть общим, обезличенным». Затем он сделал подробный разбор недостатков языка, стиля, сюжета, причем разбор строгий, придирчивый, с фактами и примерами, на мой взгляд, убедительными и неубедительными, – эти места я опускаю, зачем тебе расстраиваться. А вот это место я перепишу дословно: «Юный мой друг, ты только входишь в литературу, и тебе необходимо знать, что вся ее многовековая история, как прекрасное здание на прочном фундаменте, стоит на народном вымысле и на его творческой фантазии. От древних устных сказаний, басен, притч, анекдотов и до, скажем, «Левши» или «Воскресения» – всюду мы находим художественный вымысел и творческую фантазию, а вместе с ними и потребность художника поведать нам что-то свое, необыкновенное, чего другие не видят, не замечают. Был ли в реальной жизни такой Левша? Наверное, был, но не совсем таким, каким его описал Лесков, Был ли в обыденной жизни крепостнической России такой князь, как Дмитрий Нехлюдов? Возможно, и был, только совсем не таким, каким показал Нехлюдова Л. Н. Толстой. А какими выдумщиками были А. Пушкин, Н. Гоголь, Ф. Достоевский! Любое произведение искусства и литературы тотчас увянет и зачахнет, как дерево без воды и воздуха, если в нем не будет вымысла, то есть той творческой фантазии, которой так щедро одарены великие писатели, музыканты, художники. М. Горький, тоже большой выдумщик, говорил: «Вымыслить – значит извлечь из суммы реально данного основной его смысл и воплотить в образ, – так мы получим реализм». В твоей же повести, как в газетном очерке, все достоверно и все сведено не к душе человека, а к перечню хозяйственных дел, с виду будто бы и нужных, важных, а узнавать о них читателю неинтересно, потому что в них нет души автора, его выдумки, которая привлекала бы наше внимание, радовала бы или огорчала нас. В повести «На просторах» люди что-то делают в точности так, как в обыденной жизни, а читателя ни эти их каждодневные дела, ни разговоры, ни споры не волнуют. Почему? Все потому же: ни в делах, описанных тобою, ни в разговорах и спорах твоих героев нет художественной выдумки. И не вина, а беда главного героя Никиты Кобцева, от имени которого ведется повествование, состоит как раз в том, что он, Кобцев, никакой не выдумщик, что он рассказывает нам о вещах всем давно известных, и рассказывает скучно. Например, Кобцев говорит: когда руководители колхоза забывают о ветеранах колхозного движения – это плохо; когда трактористы старательно пашут и сеют – это хорошо; когда на ферме нет кормов для скота – плохо, а когда они есть – хорошо, и т. д. Юный мой друг, рядом с отличным знанием жизни непременно должна идти, что называется в обнимку, выдумка, то есть то, что заставило бы читателя удивляться, или радоваться, или негодовать. В повести твоей есть одна-единственная выдумка: любовь Марфеньки к Никите Кобцеву, и она-то, эта выдумка, сразу же, как ярким пламенем в темноте, осветила и степной хутор, и эту милую девушку, и самого рассудительного и, в общем-то, скучного Кобцева. Жаль, что эта отличная выдумка, не успев родиться, тут же по воле автора умерла. А надо было бы усложнить эту робкую девичью любовь, заставить и Марфеньку, и Никиту Кобцева пострадать, подумать, поволноваться. Ты же, как явствует из повести, испугался как раз того, чего художник бояться не должен…»

А вот, Миша, что дальше: «Можешь, и не без основания, спросить: как же научиться выдумывать? К сожалению, этому великому счастью научиться нельзя, как невозможно человеку, лишенному слуха и голоса, научиться петь. Это тот дар, который дается только отцом и матерью, да еще и с дозволения самого господа бога, и в нем, в этом даре, и состоит, на мой взгляд, существенное различие между художником, у которого способность выдумывать живет в самом его существе, и просто грамотным человеком, который, как все грамотные люди, умеет писать, да к тому же еще и бойко…»

И вот еще, и в этом лично я с лауреатом согласна: «К числу недостатков повести «На просторах» следует обнести и то, что в ней не показано горе людей – и личное, и общественное. Я не верю, что у чабанов, месяцами живущих со своими отарами в степи, нет горя, что над ними одно безоблачное небо. В самом начале повести ты намекнул на какую-то заметную неприятность в личной жизни Кобцева и тут же, испугавшись этого намека, быстренько отвел от него беду. Немножко, чуть-чуть, заставил погоревать Марфеньку и тут же забыл о ее горе, сделал эту несчастную девушку счастливой. А ведь литература, и особенно русская, тем и обрела в народе такую благородную известность, что умела раньше и умеет сейчас показывать не только людское счастье, а и людское несчастье, не только любовь счастливую, а и любовь несчастливую. Примеров тому сколько угодно. Обратись к любому классическому образцу, будь то трагедия Ромео и Джульетты или Анны Карениной, героический подвиг Давыдова и Нагульнова или судьба целого казачьего сословия, гибель которого так правдиво показана в «Тихом Доне», – всюду, к чему ни обратись, рядом со счастьем соседствует несчастье. Можешь возразить: сейчас не средневековье, о котором писал Шекспир, и не царское время, в котором жила Анна Каренина, и нет классовой борьбы в стране, которую так глубоко и так верно показал наш донской современник. Но и наша жизнь не такая уж простая и не такая уж безоблачная. Есть удивительно искренняя и удивительно правдивая песня о ягоде сладкой и о ягоде горькой. В этой песне говорится, что на женскую долю всегда приходится слишком мало ягоды сладкой и слишком много ягоды горькой. А почему так? Да потому, что в повседневной нашей жизни порой хорошего намного меньше, нежели плохого. Горькой-то ягоды намного больше, нежели сладкой. Стало быть, горе – и личное и общественное – есть у людей и теперь, останется, надо полагать, и в будущем, и задача художника – увидеть и показать его таким, какое оно есть…»

Да, Миша, насчет горя и горькой ягоды я с лауреатом полностью согласна, потому что сама испытала и знаю, что оно такое – горе и какой на вкус бывает горькая ягода… Ну, а дальше опять идут примеры твоих стилистических огрехов и промахов, и я их опускаю. Между прочим, в заключении есть такое ободряющее место: «Обо всем этом я пишу не для того, чтобы раскритиковать повесть о Кобцеве и ее молодого автора. Свои замечания о недостатках твоей работы я высказываю, как говорится, с прицелом на будущее. Может быть, нелестные слова старого литератора западут в юную душу, произрастут там, как произрастает зерно после вешнего дождя, и впоследствии дадут желанные плоды».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю