412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Бабаевский » Приволье » Текст книги (страница 1)
Приволье
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 08:18

Текст книги "Приволье"


Автор книги: Семен Бабаевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 43 страниц)

Приволье

 
Ах ты, степь моя,
Степь привольная,
Широко ты, степь,
Пораскинулась…
 
А. В. Кольцов

Книга первая
ХУТОР В СТЕПИ

Что мимо хутора помчался

Он стороной во весь опор?

Иль этот запустелый двор,

И дом, и сад уединенный,

И в поле отпертая дверь

Какой-нибудь рассказ забвенный

Ему напомнили теперь?

А. С. Пушкин

Часть первая
1

Стелется равнина, лежит просторно, свободно, открытая настежь всем ветрам. Раньше она славилась сенокосными угодьями, выпасами да вольным житьем овечьих отар. По весне и летом тут буйствовали такие травы, полыхало такое разноцветье, что когда проходила косилка, то следом за ней расстилалась точно бы уже и не трава, а ковер из цветов. Давно не стало в этих местах ни трав, ни цветов, вдоль и поперек погуляли плуги, и теперь во все стороны – глазом не окинуть! – стояла, колос в колос, пшеница. Только кое-где, на загривке огреха или на пригорке ранним июньским утром поднимался, как чудо, полевой мак, удивительно красный, похожий на затерявшийся в пшеничном царстве одинокий огонек, или на кургане подставляла ветру свои белые кудри ковыль-трава. Цепко держалась полынь, не умирала, сизым дымком курилась то близ дороги, то на выгоне возле села или хутора. Полукустарник из семейства многоцветных имел сильный запах и горький вкус, и степняки, знавшие толк в полыни, называли ее ласково то полынок мой светлочубый, то полыночка моя сизоокая, то быльник пахучий, то чернобыльник – всем травам дружок. Чабаны легко различали сорта полыни и по запаху и на глаз. Посмотрит степной житель, поведет носом, раздвигая ноздри, и безошибочно скажет: это полынь простая, у нее запах легкий, а эта – не простая, и пахнет она ровно и свежо, а вот та, что кустится на взгорке, – глистик, спаситель ото всех недугов; а вот это – святое божье деревце, рядом с ним – черная нехворощь. А вот как называют полынь ставропольские чабаны: и полёнёк, и степная чалига, и полынное курево – это в пору ее цветения. В народе немало сложено о ней поговорок: «Не я полынь-траву садила, сама, проклятая, уродилась», «Полынь после меду горше самой себя», «Чужая жена – лебедушка, а своя – горше полыни».

У моей бабушки – Прасковьи Анисимовны, первой чабанки на Ставрополье, с полынью связана давняя дружба. «Мишуха, внучек мой, та травка, шо дымком стелется по хуторской толоке, дюже пользительная для человека, – говорила она. – Полынь – растение от самого господа бога, и куда ее ни сунь, повсюду от нее имеется пользительность. Она и от блох годится – мрут, окаянные, от одного ее духа, и от комаров пригожа – появятся над нею и тут же, на лету, дохнут. Любую хворобу излечивает». Земляной, смазанный глиной пол в своей хате бабушка Паша устилала полынью, словно бы зеленым пахучим ковром. Идешь по такому ковру, а он потрескивает под ногами и пахнет. Шестеро ее детей – в их числе и мой отец Анатолий – родились в степи, под чабанской арбой, на постельке из свежей полыни, на ней и выросли. Если случалось, кто-то из детей заболевал, скажем, желудком или простуживался, мать-чабанка отваривала цветки полыни и этим настоем поила больного, и тотчас ребенок выздоравливал. Когда я учился в пятом классе, у меня заболело горло, и тогда я впервые отведал отвар цветков полыни – это была такая горечь, какой я никогда еще не знал, – и боль горла прошла. «Промыл горлышко, – говорила бабушка, – а теперь, Мишуня, положи на нос вот эти веточки с цветочками и хорошенько подыши ими». Я клал на лицо полынные, в цвету, веточки и дышал. И вот с той поры прошло уже немало лет, я всегда, особенно в те минуты, когда думаю о бабушке и о хуторе, чувствую такой привычный и такой приятный для меня запах полыни, и он, этот запах, словно бы невидимым магнитом каждую весну тянет меня туда, на приволье, где я вырос.

2

Мое отношение к Павлу Петровичу Зацепину, заведующему отделом в газете, где я работал, было хорошее, уважительное. Да он и заслуживал этого. Это был мужчина рослый, представительный, с глубокими залысинами и совершенно белыми, будто в пудре, висками. По натуре он был человеком добрым, вежливым, учтивым. Он предлагал мне сесть, а я, волнуясь, стоял перед ним, опустив руки, смотрел на свое заявление, лежавшее у него на столе, и ждал, что же Павел Петрович мне скажет. Мое знакомство с Павлом Петровичем было с виду простым и обычным. В прошлом году я окончил литфак в Московском университете, и хотя, желая казаться постарше, отрастил рыжеватую, мелко курчавившуюся бородку, по годам я годился Зацепину в сыновья. Еще в студенческие годы мне часто доводилось бывать в редакции и даже печатать короткие рассказы из деревенской жизни под общим названием «Сельские этюды». Это были зарисовки главным образом о степи с ее травами и цветами. Один из таких этюдов под названием «Полынь» Павел Петрович даже похвалил на летучке. Очевидно, и сам я, и мои «Сельские этюды» так понравились Павлу Петровичу, что он пригласил меня на работу в свой отдел. Как я полагал, ему нравились и моя скромность, мое трудолюбие, и в особенности то, что я не отказывался ни от каких поручений и любую работу выполнял быстро и добросовестно. Я замечал: Павла Петровича радовало еще и то, что его отдел пополнился литературным сотрудником, которому можно было поручить любое дело, а теперь огорчало то, что я вдруг написал, как сказал Павел Петрович, «это странное и совершенно непонятное заявление».

– Эх, Чазов, Чазов, горюшко ты мое, – говорил он. – Что тут поделаешь – молодость! Да ты садись, чего вытянулся, как солдат.

– Ничего, постою. Какой будет ваш ответ?..

– Что ответ? Что? Понять тебя надо, Чазов. А я, хоть что хочешь, не могу понять – ни тебя, ни твое странное желание. Честное слово, и рад бы понять, а не могу!..

– Павел Петрович, что вам непонятно?

– То мне непонятно, дорогой Михаил Анатольевич, что нельзя же так, ни с того ни с сего, бросать работу и уезжать из Москвы. И куда уезжать? На хутор. Кому нужно, извини, это твое чудачество? Никому! Литфак окончил, государство обучало тебя, а ты…

– В своем заявлении я подробно изложил причины.

– Читал, читал. Какие это причины? Так, одно легкомыслие.

– Уезжаю-то я ненадолго, ну, самое многое – на год.

– И на этот срок просишь командировку?

– Надо же мне как-то там жить.

– Смешно! Кто же тебе даст командировку сроком на год? Любая бухгалтерия заартачится. Да и суть вопроса не в командировке.

– Ну, сохраните зарплату. На жизнь.

– Чтобы получать зарплату, необходимо каждый день приходить на работу, – строго сказал он. – Об этом все знают.

– Я же буду присылать очерки, зарисовки. Можно, к примеру, под общим названием «Письма с хутора». Или как-то по-другому. Я уже купил толстую тетрадь в зеленой, под цвет травы, обложке.

– Пойми, Михаил, какая уважающая себя газета станет из номера в номер печатать очерки об одном и том же хуторе? Кому это интересно будет читать? Подумал ли ты об этом?

– Павел Петрович, если вы не можете мне помочь, попросите за меня главного, передайте ему мое заявление.

– Нет, Чазов, уволь! Сам передавай, ежели желаешь. Но я, как сыну родному, не советую тебе обращаться к главному, ибо он скажет тебе в точности то же, что сказал и я, только иными, более неприятными для тебя словами. Миша, не позорь себя. Ты же славный парень. И что за дурь влезла тебе в голову?

– Это не дурь, вы напрасно так, – говорил я, потупив глаза. – Верите, какая-то сила тянет меня туда, на хутор. А тут еще этот запах полыни. Помните, я вам уже говорил, что чувствую этот запах повсюду. Не знаю, может, я похож на скворца, который по весне торопится в родные места. Не могу понять, что со мной. Но нельзя мне не уехать, понимаете, нельзя.

– А надо ли уезжать? И к чему такая поспешность? Необходимо хорошенько, не спеша обдумать, взвесить все «за» и «против» и тогда принять какое-то решение. Ежели тебе хочется, как скворцу, побывать в родном хуторе именно теперь, перед весной, то можно дать командировку, скажем, на десять дней.

– Вы же знаете, мне нужны не десять дней.

– Я понимаю: ты едешь туда на год для того, чтобы, как написано в заявлении, изучить жизнь хуторян? Так?

– Да, так…

– А зачем ее изучать?

Я не знал, что ответить, наклонил голову и молчал.

– Я отвечу за тебя: для того чтобы написать о своих земляках книгу. Правильно я отвечаю на вопрос?

– Может, и правильно… Только об этом еще рано говорить.

– Ну, от кого скрываешь, Михаил? Я же насквозь тебя вижу. Мечтаешь стать писателем, и это твое желание, как тебе известно, я одобряю. Да, у тебя есть, как говорится, искорка божья, об этом говорят и твои «Сельские этюды». Но, дорогой мой Михаил, стать писателем проще и легче не на хуторе, а в столице. Здесь и Союз писателей, и Литфонд, и журналы, считай, под рукой, и в Доме литераторов общение с известными писателями. А ты уезжаешь в глушь, на хутор. Где же логика? Не вижу логики.

– И все же я уеду, и никто меня не удержит. Только прошу вас, Павел Петрович, поговорите обо мне с главным, объясните ему все, как нужно.

– Заранее скажу: из этого моего разговора ничего не получится.

– И все же попробуйте. Я очень вас прошу. Скажите, что я каждую неделю буду присылать очерки.

– Ладно, Чазов, попробую помочь только ради моего доброго к тебе отношения, – сказал Павел Петрович после долгого молчания. – Доложу. Но только не главному, а заместителю главного. Иван Ефимович, ты его знаешь, человек он добрый, отзывчивый, к людям внимательный. Как-то он сказал мне: а этот Чазов хорошо природу описывает, мастерски. Может, Иван Ефимович что-нибудь придумает для тебя. Только вот что, Михаил: будешь с ним говорить, смотри, ни слова ни о скворцах, ни о запахе полыни. Он эти художества не любит. Скажи, что бабушка больная или там еще что придумай. Я буду говорить с ним не специально о тебе, а так, при удобном случае вставлю словечко. Постараюсь это сделать на той неделе. Подожди недельку. Все ясно?

– Да. Благодарю вас, Павел Петрович, – сказал я и вышел из кабинета.

Как же медленно тянулась неделя, а еще медленнее вторая… Очевидно, у Павла Петровича не было удобного случая для разговора с Иваном Ефимовичем, и я не знал, как же мне быть. Ждать? Но сколько еще пройдет дней? Или махнуть на все рукой, взять билет на самолет и улететь, попрощавшись только с одной Мартой.

Я ни на что не мог решиться, все эти дни был угрюм, молчалив, работал без желания, не так, как раньше, мало ел, совсем плохо спал. К Марте приходил поздно ночью, на ее вопросы, где я пропадал, что со мной, почему у меня такое плохое настроение, я не отвечал, поглаживал курчавую бородку и кривил в горестной улыбке губы. Мысли мои были там, на степных дорогах, и я видел себя то на просторном, лежавшем на высоком плато ставропольском аэродроме, то на попутном, несущемся по полю грузовике, то уже на знакомой хуторской улице.

3

Все же дождался. Утром, когда я только что пришел на работу, неожиданно, как это всегда случается, зазвонил телефон и милый женский голос сказал:

– Товарищ Чазов? Срочно к Ивану Ефимовичу!

В ту же минуту, не воспользовавшись лифтом, по лестнице бегом поднялся на четвертый этаж и, запыхавшись, не вошел, а вбежал в кабинет заместителя главного редактора. Иван Ефимович был мужчина невысокого роста, борцовского телосложения, с полным, чисто выбритым и, казалось, постоянно и без причины улыбающимся лицом. Он стоял у столика и говорил по телефону, не обращая на меня никакого внимания. На нем был темно-синий, отлично сшитый костюм, белый воротник рубашки с красивым цветным галстуком хорошо оттенял его крепкую коричневую шею. Он носил короткую стрижку мягких, гладко причесанных, не седых, но слегка только побуревших волос, голова у него была большая, с маленькими, будто детскими, ушами. И был он, как мне показалось, рад моему приходу, потому что перестал говорить по телефону, подошел ко мне и, доверительно, как другу, улыбаясь, обнял меня за плечи, словно бы укрыв тяжелым крылом, и спросил:

– Что так запыхался? Бежал? Ну, присаживайся, отдышись.

Иван Ефимович усадил меня на диван, взял со стола пепельницу, похожую на глубокую, испачканную сажей и дымом тарелку, и сам присел рядом. На свое высокое и широкое в кости колено положил пачку сигарет и коробку спичек, говоря:

– Прошу!

– Спасибо, не курю, – смутившись и чувствуя, что краснею, ответил я.

– Что так?

– Как-то не получилось… не научился.

– Похвально, похвально. – Иван Ефимович зажег спичку и прикурил сигарету. – А я без табаку не могу. Привычка… Ну, дружище, так с чего же мы начнем?

– В своем заявлении я все написал и прошу…

– Ну и додумался же ты, Чазов, а? – перебил Иван Ефимович, раскурил сигарету и улыбнулся так приятно, словно бы желая порадовать меня теплой своей улыбкой. – Но, признаюсь, я несколько удивлен и озадачен. Чем? Твоим, извини, легкомыслием. Ответь мне, бога ради, что происходит в твоей юной голове?

– Я прошу… Я хочу пожить на хуторе. Там моя престарелая бабушка. Вот и все.

– Так-таки и все?

– Да, все.

– Ну как же так? – Иван Ефимович развел сильными руками. – Что получается? Современные молодые люди, и это общеизвестно, нынче рвутся в города, спешат обосноваться в культурных центрах, а тем более в столице. А ты? Уезжаешь в степь, чтоб жить на чабанском хуторе. Зачем? Ничего не понимаю. Объясни, прошу тебя.

– Что тут объяснять? Тянет меня туда… Приволье там такое – дух захватывает. Да и хутор называется Привольным. Хуторок, верно, степной, чабанский, но красивый, вокруг него раскинулось такое раздолье, что и глазами не обнять.

– Ты что, в Привольном родился?

– Я родился в Париже.

– В Париже? – искренне удивился Иван Ефимович, и крепкая его шея налилась кровью. – Это как же понимать? И почему в Париже?

– В том году, когда я родился, мои молодые родители сразу же после учебы были направлены на работу во Францию.

– Значит, выходит, ты парижанин? – Снова та же приятная улыбка озарила добродушное лицо Ивана Ефимовича. – А в Париж тебя, случаем, не тянет?

– Нет, не тянет. Из Парижа меня увезли, когда мне не было и трех лет. Париж я помню, как сон, очень смутно. – Я не знал, что еще сказать, и молчал. – Затем родители работали в Новой Зеландии. Там мы прожили четыре года, а потом, когда мне надо было поступать в школу, отец привез меня в Привольный, к бабушке Паше. В Привольном я вырос, окончил десятилетку, оттуда приехал учиться в Москву. Вот и вся моя биография… Иван Ефимович, поймите меня, мне обязательно надо пожить в Привольном. Тянет меня туда, как магнитом, особенно весной. Да и личные планы, я сознаюсь вам, тоже связаны с Привольным.

– Какие же они, эти личные планы, ежели не секрет? – А приятная улыбка на лице Ивана Ефимовича как бы говорила: «Планы планами, а мне так хочется, чтобы и тебе было так же радостно, как и мне». – Знаю, знаю, можешь не говорить. Собираешься написать роман или повесть о чабанах? Угадал? Ну что же, это похвально. – Иван Ефимович многозначительно поднял палец. – Между прочим, история уже знает весьма примечательными случай, когда один юноша, кстати сказать тоже Михаил, твой тезка, в одно прекрасное время бросил столицу и уехал жить в станицу. – Тут Иван Ефимович важно пожевал толстыми губами и снова заулыбался своей очаровательной улыбкой. – Но то был, во-первых, случай исключительный, что называется, из ряда вон выходящий, когда миру явился истинный талант, а во-вторых, тот Михаил, насколько лично мне известно, не просил для себя ни суточных, ни зарплаты.

– Этот исторический факт звучит для меня как обидный упрек. – Я поправил спадавшую на лоб шевелюру и резко поднялся. – Хорошо, считайте, что мне тоже ничего не надо, и завтра я уеду.

– Не кипятись, Чазов, о твоем тезке я сказал так, к слову. – Иван Ефимович перестал улыбаться и тоже поднялся. – Беда, дорогой мой, в том, что все хотят быть писателями и их, сочинителей, развелось столько, что хоть пруд ими пруди. А где талантливые книги? Где новый «Тихий Дон»? Где новый «Разгром»? Их нет. Но ты не бычись, я ни в чем тебя не виню. Хочешь уехать – держать не станем, уезжай, твое дело. – И опять затеплилась ласковая, ободряющая улыбка на его полном, чисто выбритом лице. – И поверь, я и рад бы помочь тебе, но не могу. Специально наводил справки в бухгалтерии, консультировался с юристами. Как на беду, нет такого закона, чтобы давать командировку на год или сохранять зарплату за теми, кто фактически на службе не бывает. Закона нет, понимаешь?

– Понимаю, – ответил я. – Ну что ж, нет так нет.

– И все же кое в чем можно тебе помочь. – Тут уже улыбка снова засияла и на губах, и в глазах. – Дадим тебе удостоверение, в котором будет сказано, что Михаил Чазов является внештатным нашим корреспондентом, и не только по Привольному, а по всему району. С этим документом ты сможешь поехать в любое хозяйство и взять там нужный материал. Будешь присылать очерки, хорошо бы, конечно, проблемного характера, и без этого, без степной лирики. Сколько там, на селе, нынче возникает и решается важных, самой жизнью подсказанных проблем. Напиши, к примеру, о проблемах комплексного животноводства, или о проблемах межрайонного кооперирования, или о проблемах орошаемого полеводства. Обещаю платить повышенный гонорар – вот тебе и выход из положения. Ну как? По рукам? Да ты не дуйся, смотри на жизнь повеселее.

– Обещаю присылать очерки под общей рубрикой «Письма с хутора Привольного».

– И об этом Павел Петрович мне говорил, – ответил Иван Ефимович, не в силах сдержать свою сладкую улыбку. – Но зачем рубрика? Не нужна рубрика. Давай злободневные проблемы, без всяких рубрик.

– Значит, я могу уезжать?

– Да, конечно, – ответил Иван Ефимович, напоследок подарив мне совсем уже восторженную улыбочку. – Напиши заявление с просьбой об увольнении по собственному желанию. Будет приказ, получишь удостоверение, и все в порядке. Так что желаю, как говорится, ни пуха ни пера.

Иван Ефимович пожал мне руку, и я быстро вышел из кабинета.

4

Взять бы да и уехать, без хлопот и без забот. Нет, оказывается, все это не так-то просто. Пока я ждал приказа о своем увольнении, пока готовилось и подписывалось удостоверение, прошло больше десяти дней, затем дня четыре я ходил в бухгалтерию, где со мной производили расчет. А тут еще беда – Марта донимала слезами. Плакала она тихонько, по-детски шмыгая носом, и не говорила ни слова. А я-то знал, что у нее на душе.

С Мартой я познакомился, еще будучи студентом, на вечеринке у своего московского однокурсника. Марта нравилась мне и тем, что была не то чтобы красива, а по-своему, по-особенному мила, и тем, что с нею всегда было хорошо. Я стал часто бывать у Марты, в ее небольшой уютной комнате на улице Расковой, ночевал у нее на правах любовника, а завтракал и ужинал почти что на правах мужа. Мы говорили обо всем, что приходило на ум, но почему-то не говорили о том, что нам давно надо было бы сходить в загс и зарегистрироваться, хотя и я, и, в чем я был уверен, она частенько втайне думали об этом и в душе считали себя мужем и женой.

Марта работала машинисткой-стенографисткой в Министерстве тяжелого машиностроения, и она, пожалуй, одна знала, что я помимо «Сельских этюдов» написал две повести – «На просторах» и «Весна-красна». Знала она и о том, что обе эти повести я переделывал много раз, исчеркивал рукопись так, что с нее, что называется, кровь текла, и каждый раз Марта переписывала исправленный текст на машинке. Она говорила мне с нескрываемой радостью, что ей нравилось и то, о чем я написал, и особенно то, как я писал.

– Миша, и как ты все это можешь придумать? – спрашивала она.

– Я не придумываю, я пишу только о том, что сам видел и хорошо знаю.

– Ну, и я кое-что видела в жизни, а как все это описать?

Она огорчилась, может быть, больше, нежели я, когда узнала, что обе мои повести не были приняты к печати. Только одна Марта знала о том, что «На просторах» и «Весна-красна» побывали в трех журналах. Те сотрудники журнала, которые возвращали мне рукописи, говорили со мной вежливо, извинительно, наверное, им не хотелось меня обижать и сказать правду в глаза, и говорили они почти одно и то же: повесть, в общем, неплохая, а для их журнала она не подходит. Одни рецензенты давали мне советы, как и что необходимо переделать, исправить, другие говорили о моих повестях, как мне казалось, с чувством сожаления. «И зачем ты, парень, берешься за такую непосильную работу», – можно было прочитать в их взглядах. А отзыв на повесть «Весна-красна» кончался даже такими словами: «Непонятно, зачем все это написано». Эти слова больше всего обидели меня. Вечером я пришел к Марте мрачный и злой, показал ей отзыв. Она прочитала его, ласково посмотрела на меня своими большими, всегда и непонятно чему удивленными глазами, улыбнулась чуть приметной на губах улыбкой:

– Миша! Милый, ну и что? Чего злишься?

Как это свойственно только душевно щедрым женщинам, Марта умела найти такие простые, ободряющие слова, которые всегда помогали мне и успокоиться, и снова приняться за переделку рукописи. Только ей было известно и о том, что повесть «На просторах», набравшись смелости, я отнес на квартиру Никифору Петровичу, известному романисту и лауреату. Прошло уже месяца четыре, а ответа от лауреата не было и я уже потерял всякую надежду получить его.

Известно Марте было и о том, что мои родители в настоящее время находились в Конго, что вместе с ними жила моя десятилетняя сестренка Оля и что я, как казалось Марте, больше родителей любил свою бабушку Пашу с хутора Привольного.

– Миша, а почему ты называешь ее геройской бабусей?

– Если бы ты знала, какая это удивительная женщина, – отвечал я. – Ну ничего, мы как-нибудь побываем у нее в гостях, и, я уверен, она тебе понравится, и тогда ты сама узнаешь, почему я называю ее геройской бабусей.

Я тоже знал о Марте почти все. Знал и о том, что у нее была несчастная любовь и теперь в деревне, близ Москвы, у ее матери с младенческих лет живет ее теперь уже трехлетняя дочурка Верочка, и когда однажды мы вдвоем поехали навестить ее, я был удивлен, что эта прелестная девочка свою бабушку называет мамой Настей, а свою мать – тетей Мартой. И Марта, спокойно слушая это детское – «тетя Марта», смеялась так, будто это говорила не ее родная дочь и не о ней и смеялась тем нарочито веселым смехом, каким обычно смеются, когда слезы острым комком перехватывают горло. Я знал, Марта мысленно и радовалась и благодарила меня за то, что я ни разу не спросил, кто же отец Верочки и где он сейчас. Даже когда мы возвращались в электричке в Москву и Марта, улыбаясь и показывая свои мелкие и острые, как белые пилочки, зубы, спросила, как мне понравилась Верочка, очевидно, сама желая начать разговор о том, кого она когда-то любила, я ответил, что девочка – прелестное создание, да вот только плохо, что родную мать называет тетей, и сразу же перевел разговор на другую тему, стал рассказывать новый сюжет для своих «Сельских этюдов».

Отношения у нас были, я бы сказал, вполне хорошими. Вдвоем мы никогда не скучали, не ссорились, умели и поговорить всласть, и по душам поспорить, и вволю посмеяться, пошутить, и песню спеть. Марта задушевно пела песню «Темная ночь», а я подтягивал ей. Тот, кто увидел бы нас впервые, ничего о нас не зная, непременно подумал бы, что это и есть настоящие, любящие, во всех отношениях примерные супруги. Мы ни разу не объяснились в любви и постоянно жили мыслями о том, что мы любим друг друга, о нашем неясном будущем, радовались и своей близости и тем обычным супружеским отношениям, к которым мы с каждым днем привыкали все больше и больше. Раньше я лишь изредка приходил к ней, а теперь стал жить у Марты, как у себя дома. Был же я прописан в отцовской квартире, которая ввиду длительной заграничной поездки ее хозяев была опечатана. Иногда нам казалось, что наша жизнь так и останется спокойной и счастливой, и нам необходимо было придать ей, хотя бы формальности ради, лишь законный характер – пойти в загс и зарегистрироваться. И вдруг, как снег на голову среди жаркого лета, этот мой неожиданный отъезд на хутор. По всему было видно, Марта терялась в догадках, она никак не могла понять, почему я собрался уезжать именно теперь, в самом начале весны, когда даже московские бульвары, за зиму так старательно закопченные, уже начали покрываться робкой бледной зеленью. Я знал, Марта привыкла ко мне, как и я к ней, она называла меня «гривастым бородачом с белесыми бровями», по-детски радовалась каждому моему приходу к ней, и ей трудно было, я это понимал, даже представить себе, как она останется одна, без меня.

– Марта, об одном прошу: не распускай нюни, не шмыгай носом, как простуженная, – сказал, я, придя вечером к Марте и видя ее в слезах. – Ну чего плачешь? Провожаешь-то не на войну?

– Миша, милый, как же я без тебя?

– А как я без тебя?

– Ты же мужчина, тебе легче…

– Знаю, и тебе несладко будет, и мне нелегко. – Я нарочито прошелся по комнате широкими решительными шагами. – Мы связаны, как веревочкой. По себе вижу: я не то что привык, а словно бы присох к тебе. Ты отлично это знаешь. Мне приятно и видеть тебя, и говорить с тобой.

– Вот и не уезжай.

– Не могу. Надо ехать. Непременно!

– А как же веревочка?

– Не бойся, она не разорвется. Она крепкая.

– А я боюсь. – Она смотрела на меня, и по ее щекам текли слезы. – Миша, не уезжай. Живи, как жил. Разве тебе плохо? Скажи, что тебе еще надо?

– Об этом я уже говорил, и не один раз. Мне надо что-то сделать, чего-то добиться. Не забывай, Марта, мне уже двадцать четыре. А что я сделал в жизни? Окончил с отличием литфак, устроился на спокойную должность и на удобную жизнь у тебя под боком. Написал несколько газетных рассказиков, две плохие, непригодные для печати повести. Мало, очень мало.

– А что сделаешь там, на хуторе?

– Я сам еще ничего не знаю. Но пойми, Марта, не ехать туда я не могу. Все уже решено. Помнишь, один рецензент не постеснялся обидеть меня и написал жестокую правду: «Непонятно, зачем все это написано». Я много думал об этих горьких для меня словах и давно уже пришел к мысли: рецензент-то был прав. В самом деле, зачем написаны мои повести? Что они несут в себе? Что я сказал в них своего, нового?

– Ты же отнес повесть «На просторах» известному писателю, лауреату, – сказала Марта, глядя на меня полными слез глазами. – Подождал бы его ответа. Что он скажет?

– Слишком долго приходится ждать. Я был у него с повестью еще в прошлом году зимой. А сейчас уже весна. Старик наверняка потерял мою рукопись и давно забыл о моем существовании.

– Прости, Миша, но я скажу то, что думаю: хороший ты парень, а совершенно ненормальный, – говорила Марта, глотая слезы. – Зачем тебе целый год жить на этом степном хуторе? Да и как же можно так необдуманно поступать? Ты бросаешь работу, Москву, наконец, меня… Может ли это сделать человек нормальный?

– О том, что я сякой-такой, ненормальный, я уже слышал, и не только от тебя. – Я снял пиджак, повесил его на спинку стула и сел. – Точно так же, как ты сейчас смотрели на меня мои добрые начальники, которым я письменно и устно старался объяснить причину своей поездки на хутор. Правда, они не плакали, как ты плачешь, говорили со мной вежливо, я бы сказал, любезно, а в душе, это я видел, считали меня придурком, не от мира сего. Я могу понять: они прижились на одном месте и теперь, в свои уже немолодые годы, поступить так, как я, не могут и потому меня считают ненормальным. Но как же мне понять тебя, мою сверстницу, мою добрую, хорошую Марту? Как?

– Разве это трудно? – спросила она, глядя на меня мокрыми, виновато мигающими глазами. – Я теряю тебя, Миша, вот это и надо было бы тебе понять. Еще одно горе свалилось на мои плечи. Выдержат ли они?

– Да что ты? Я же вернусь.

– Когда? Что с нами будет через год? Нет, еще раз убеждаюсь, все вы, мужчины, эгоисты.

– Ну хорошо, чтобы нам не расставаться, поедем вместе. Поедем, а? Поживем у моей геройской бабуси. Ну как, Марта? Поедем?

– Да ты что? Как же мне можно ехать?

– А почему нельзя? Все можно, ежели пожелать. Сядем в самолет и улетим, как птицы небесные.

– Что я стану делать там, на твоем хуторе? Стенографистка чабанам, надо полагать, ни к чему. – Марта хотела улыбнуться и не смогла, молчала, покусывая губы и сдерживая слезы. – Значит, стану находиться на твоем иждивении. А тебе самому жить там будет не на что.

– Да, к сожалению, это так, – согласился я с грустью. – Те, кто увидел во мне человека с придурью, в моей просьбе о деньгах отказали. Так что теперь одна надежда – на гонорар. Буду писать очерки, статьи.

– Для этого и купил зеленую тетрадь?

– Да, ты угадала. В тетрадь я буду записывать все, что увижу и что услышу, без разбора. – Порывисто, как я это делал часто, я обнял Марту, приподнял ее, чувствуя ее легкое, упругое тело. – Да не кисни ты! Поедем вместе, и все! Перебьемся, вдвоем всегда легче жить. Сперва поживем у моей геройской бабуси, как гости. Вот ты и увидишь эту чабанскую мамку. Потом что-нибудь сообразим. Знаешь, есть поговорка: голь на выдумку хитра. Напечатаю очерк в краевой или районной газете. Там само дело покажет. Главное – уехать вместе.

– Нет, Михаил, поезжай без меня. – Марта отошла от меня, через силу улыбнулась, показывая свои белые мелкие зубы-пилочки. – Видно, наша женская доля такая: то любить, то страдать.

– А если хорошенько попрошу, поедешь?

– Нет, нет, не надо, Миша, мне и так больно. – Она отстранила мои руки. – Из Москвы я никуда не уеду. Я тут родилась, выросла, у меня есть любимая работа, свое жилье. Что еще нужно одинокой женщине? Да и кто я тебе? Попутчица? Или любовница? Ну, не смотри на меня угрюмо. Я буду ждать тебя долго и терпеливо… Трудно мне будет, Миша, но что поделаешь. Надо. Женщинам в войну было и потруднее ждать своих любимых…

– Время пройдет быстро, только ты жди меня. Помнишь в песне: «Жди меня, и я вернусь, только очень жди…» Будешь очень ждать?

– Буду…

– И все же, Марток ты мой ясный, нам надо хоть теперь, перед моим отъездом, объясниться, а лучше сказать – признаться друг другу.

– В чем?

Большие ее глаза смотрели на меня с мольбою.

– В самом главном. В том, что я люблю тебя.

– Я и так знаю. – Она потупила глаза. – Зачем говорить? Сердцем знаю, знаю.

– Как ты узнала? Я же не говорил тебе. Все у нас было, а вот этого разговора не было.

– Миша, настоящая любовь – это не слова, не разговоры. Без твоих слов, без клятв я давно узнала, что ты любишь меня, знала по твоим глазам, по твоему прикосновению ко мне… Миша, у нас, у баб, есть свое особое чутье насчет любви, так сказать, свой природный и безошибочный барометр. – Улыбка погасла на ее лице. – Но бывает, что ошибается и барометр. Вот тот, кто насмеялся над моим девичеством, как клялся в любви, а не любил меня. Жаль только, что узнала я об этом слишком поздно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю