Текст книги "Приволье"
Автор книги: Семен Бабаевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 43 страниц)
– Не печалься, Настенька, они свои, сами разберутся, – сказала Анна и посмотрела на меня заплаканными, добрыми, точно как у бабуси, глазами. – Чего так загрустил, Мишенька? Тебе надо бы поплакать, оно и полегчало бы, от сердца отошло бы. А ить она, наша маманя, а твоя бабуся, никак не собиралась помирать. Я провожала ее в больницу. Была она веселая, все про Толика говорила. Ларисе, своей квартирантке, наказывала смотреть за домом… Померла она в больнице, ночью, во сне, померла легко, как и жила. Нянюшка, какая за нею приглядывала в тот вечер, рассказывала: передай, говорила маманя, моим детям, чтоб спрятали в сундук кофточку с наградами, а то я забыла ее туда положить. Это она оказала перед сном. Уснула и уже не проснулась. Легкая у нее была смерть.
4Мы еще долго не спали. Мои тетушки вспоминали жизнь своей матери и свое детство, а я слушал. Только когда минуло за полночь, мы вспомнили о сне и разошлись в разные комнаты. Я лежал на знакомой мне койке, на которой спал еще школьником и в свой последний приезд. Из-за тонкой стенки, откуда, бывало, доносились тихие шаги Ефимии и ее грустная песенка без слов, теперь слышались бубнящие голоса моих тетушек – они еще долго о чем-то разговаривали…
Ну вот, думал я, люди разошлись, и все здесь в землянке, осталось таким, каким оно было, и только нет и уже никогда не будет моей бабуси. Над Привольным размахнулась своим широченным черным крылом весенняя ночь, – а моей бабуси нет и не будет. Тот же тягучий гул проносящихся по улице грузовиков, кажется, он поднимался из-под земли и сотрясал землянку, – а бабуси нет и никогда не будет. Те же яркие отблески фар пламенели на стеклах окон, – а бабуси нет и не будет.
О чем бы я ни думал в ту ночь, к чему бы мысленно ни обращался, а сознание того, что в землянке нет и не будет моей бабуси, повторялось, как рефрен, как припев к песне, и я понимал: в смерти этой женщины для меня было что-то необычное, необъяснимое. Я пытался представить себе, что она отлучилась на минутку, пошла по какому-то делу и вот скоро вернется, – и не мог. «…Померла легко, как и жила…», «Легкая у нее была смерть». Я вспоминал эти слова несколько раз и не мог понять: почему всем, кто знал Прасковью Анисимовну, в том числе и ее детям, казалось, что жила она легко? Жизнь-то у нее – и об этом известно каждому – была тяжелая. Но вот жить, верно, бабуся моя умела легко и просто.
Перебирая в памяти сегодняшний день, я почему-то думал не о том, как летел в самолете, как ехал в грузовике, не о людях и торжественных похоронах, не о тех речах, которые были произнесены над могилой. Я думал о том, что когда-то, давным-давно, в этой же самой хатенке, под ее земляной кровлюшкой, родилась обыкновенная, ничем не примечательная девочка, и родители нарекли ее простым именем – Прасковья. Но для своей матери она была ребенком необыкновенным, и мать называла ее не Прасковьей, а Пашенькой, Пашунечкой, Паненькой. И вот прошли, прошумели вешними дождями годочки, и наступил тот день, когда из той же хатенки под той же земляной крышей унесли на кладбище, подняв гроб на сильных вытянутых руках, уже не девочку Пашунечку, а старуху Прасковью Анисимовну, и проводили ее в последний путь с почестями, всем миром, и гремели на всю степь медные трубы, как бы извещая людей, что землю покинула женщина-труженица, и звучали над ее могилой похвальные речи. Кто же ее сделал такой, почетной и известной? Труд, и только он один. Подумаешь и невольно спросишь самого себя: что же здесь такого особенного, необычного или непривычного? Сомкнулся круг, и только. Тут, в землянке, этот круг начался и тут же, в этой же землянке, сошлись оба его конца, и ничего больше. Но круг-то был не пустой, он вмещал в себя жизнь, нелегкую, непростую, где главное место занимало бескорыстие в труде и в поступках. Когда круг начинался, то в этой землянке не играл духовой оркестр, не звучали поздравительные речи, а когда концы этого круга сошлись, то в самом происшедшем факте люди увидели что-то необычное, горестное и торжественное. И потому все, кто пришел сегодня сюда, к землянке, понимали: круг-то был широкий, в нем вместилась делая жизнь, и какая жизнь! Горестно людям было от прощанья с женщиной, которую они знали, любили и которая всегда делала им добро. Торжественно же было оттого, что после Паши, Пашунечки, Прасковьи Анисимовны на земле остался след, и какой приметный! Дочь ее, Анастасия, говорила не только от самой себя о том, что надо ехать в район и просить, чтобы в землянке Прасковьи Анисимовны был организован чабанский музей. Вот и получается: в самом начале круга – детский призывный крик в хуторской землянке, а в самом его конце, в той же хуторской землянке, – чабанский музей. В этом-то, наверное, и было для меня то непонятное, то необъяснимое, что не давало мне ни покоя, ни сна. И если мне, внуку Прасковьи Анисимовны, когда-либо доведется писать повесть о ее жизни – а я частенько мечтаю об этом, – то лучше всего начать это писание не с похорон и не с медных труб, не в лад играющих «Вы жертвою пали в борьбе роковой…», не с описания выглядывавшего из пестрых полевых цветов доброго, милого лица с чуточку приоткрытым левым глазом, а с того пронзительного детского крика в землянке, который как бы извещал хуторян о появлении в Привольном еще одной жительницы земли.
Время уже подбиралось к рассвету, за стенкой давно утихли тетушки, пора бы и мне уснуть. Но сна не было, и я знал: чтобы уснуть, мне необходимо было не думать о бабусе, о ее похоронах. Я попробовал считать до ста. Досчитал до тысячи, а в голове все то же: бабуси нет и уже никогда не будет. И как же я обрадовался, когда вспомнил о своем намерении побывать в селе Алексеевке и на хуторе Воронцовском. Мне хотелось там, так сказать на местности, поподробнее узнать о ехавших со мной на грузовике женщинах: почему одна из них была так весела и почему другая была так грустна? А зачем мне об этом знать? На этот вопрос я отвечал привычными для меня словами: может, пригодится. На самом же деле причиной моего желания поехать в село и на хутор была привычка как можно больше увидеть и как можно больше услышать. И я стал думать о том, как и когда мне туда поехать. У меня не было ни транспорта, ни свободного времени. И я решил завтра же, как только приеду к Сероштану, попросить у него машину хотя бы на полдня и обязательно побывать у этих женщин. Помню, Суходрев, когда был директором «Привольного», давал мне «Запорожец», и я мог ехать туда, куда хотел. Думаю, и Сероштан не откажет, мы же с ним теперь родичи. С этой обнадеживающей мыслью я и уснул.
– Здорово, Михаил!
Сквозь сон я услышал знакомый басок. Открыл глаза и увидел смеющегося Олега. Он тряс мою руку, говоря:
– Прибыл за тобой! Ну, давай, давай, поднимайся, да побыстрее! Умывайся – ив машину!
«Ах, Олег, ах друг мой любезный! Все такой же, и улыбка на твоем лице, как говорится, днюет и ночует, и тебе всегда весело, а вот бабуси уже нету», – опять о том же подумал я, направляясь к рукомойнику.
– А мои тетушки еще спят? – спросил я. – Может, Анастасию захватим с собой в Богомольное?
– Твоих тетушек я повстречал в хуторе – направлялись к брату Алексею, – ответил Олег. – Мне наказывали передать, чтоб ты не забыл повесить на двери замок. Лежит он где-то в сенцах. А ключ чтоб положил под нижнюю ступеньку крыльца. Там он всегда лежал. Ну так ты мигом! Приказано доставить тебя к завтраку. Вот слова Екатерины Анисимовны: «Олег, вези Мишу прямо к столу! Да только не мешкай!» Так что поторапливайся!
Через несколько минут мы вышли из землянки. Я повесил на дверях старый ржавый замок, ключ оставил в условленном месте и сказал так, будто думал вслух:
– Хата пустая, на дверях висит замок, а бабуси нету.
– А что поделаешь? – озабоченно спросил Олег, садясь за руль «Москвича», – Условие нашего существования. Пожил свое, что тебе положено, и уходи. И бабуся ушла.
Как и тогда, на стареньком «Запорожце», так и теперь, на новеньком «Москвиче», мы помчались напрямик, мимо тех же соломенных кошар, теперь уже разрушенных и похожих на разваленные ветром скирды. В стороне от них, занимая гектаров пятнадцать или двадцать, не меньше, раскинулась стройка овцеводческого комплекса. Из красного кирпича уже поднялись невысокие стены кошар. По укатанной дороге катились грузовики с лесом, с кирпичом, поднимая хвосты пыли. То там, то тут лежали штабеля новенького чистенького шифера, курганы песка, щебня, чернели тюки толя, в бумажных мешках белел цемент. В отдалении стоял кирпичный домик под красной черепицей – это котельная; рядом поднималась кирпичная труба, сложенная только до половины. От котельной тянулись глубокие и узкие, будто прорытые кротами, канавы, в них уже лежали водопроводные трубы со следами недавней сварки.
– Миша, видишь, как зять разоряет своего тестя? – смеясь, сказал Олег. – Подобрался-таки к нему, и не с фронта, а, сказать, с тыла. Кошары развалил, чернеет прелая солома, а рядом, будто из земли, как чудо, поднимаются новейшие сооружения, похлеще тех, какие имеются в Мокрой Буйволе.
– Да, стройка расположилась просторно, – согласился я, думая о том, как же мне побывать в селе Алексеевке и на хуторе Воронцовском. – Размах богатырский, ничего не скажешь.
– Миша, надолго к нам? – спросил Олег, когда новостройка осталась позади и наш «Москвич» запрыгал по выгону. – Хоть с месяц пробудешь?
– Завтра улетаю.
– Вот тебе и новость! – удивился Олег. – Чего ты так торопишься? Я же по тебе соскучился, честное слово! Попросил бы у Сероштана вот этот новенький «москвичок», и мы покатили бы с тобой по району.
– Олег, мы это сделаем как-нибудь в другой раз.
– Сколько же это мы не виделись? – спросил Олег. – Будто и мало прошло времени, а сколько у нас перемен. Ну, первое – это то, что приходит конец «некоторому из которых» – твоему норовистому дяде Анисиму. Хочешь знать всю правду? – вдруг спросил он. – Говори, хочешь, а?
– Что же это за правда?
– Состоит она в том, что Андрей Аверьянович находится в тупике, еще не знает, как же ему быть с Анисимом Ивановичем, – понизив голос, доверительно заговорил Олег. – Да оно и понятно: поглядишь на него с одной стороны – заслуженный чабан, продолжатель дела своих родителей. Династия! А посмотришь на него с другой стороны – это же старорежимный хуторянин, отсталый элемент. Как с ним поступить? Вот над этим вопросом и ломает себе голову Сероштан и дажеть сам Караченцев.
– Ну а как ты считаешь? – спросил я. – Что надо сделать?
– На мое суждение – одно из двух, – тем же доверительным тоном продолжал Олег. – Либо Андрей Аверьянович, как зять, сохранит своего тестя, доверит ему новый комплекс, либо вместе со своими соломенными кошарами, каковые вскорости будут сметены с лица земли, уйдет со своего поста и Анисим Иванович. На новый комплекс поставят нового управляющего.
– Хорошо, а как бы ты поступил, будучи на месте Сероштана?
– На мое усмотрение так: послать бы Анисима Ивановича сторожем на комплекс, – не задумываясь, ответил Олег. – Не годится такой руководитель для теперешнего момента. Устарел. А сторожем – подошел бы.
– Что еще нового в Привольном?
– Ну, наиглавнейшая наша новость та, что теперь в Привольном, и ты об этом знаешь, директор не Суходрев Артем Иванович, а Андрей Аверьянович Сероштан.
– Ну и как он, Сероштан, на этом посту? Справляется?
– Трудный вопрос. – Олег помолчал, пожевал губами. – Можно ответить так: Сероштан, как говорится, птица совсем другого полета, нежели Суходрев.
– Это как же понимать? – спросил я. – Он что, лучше или хуже Суходрева? Помню, Суходрев тебе нравился, ты был в восторге от него.
– И зараз восторгаюсь, – задумчиво сказал Олег. – Как бываю в районе, так и захожу к нему. Приятно с ним поговорить. Умная голова! Артем Иванович – это человек необыкновенный. Таких у нас до него не было и после него не будет. Не зря же он всего Ленина знает наизусть. Да, им самим и его делами в совхозе можно было восторгаться.
– Ну а что думаешь о Сероштане?
– Скажу честно, разное лезет в голову, и трудно мне разобраться в своих думках. – Олег притормозил «Москвич» и тихонько проехал низину с побитой дорогой. – Беда в том, что Андрей Аверьянович по своей натуре, как бы это выразиться, матерьялист. Суходрев же – душа открытая, как степной простор, и своими делами, своими помыслами весь он был устремлен в будущее. Туда же звал и людей. А Сероштан – типичный матерьялист, – добавил он уверенно.
– Что это значит – материалист? – спросил я. – Поясни.
– Нарочно спрашиваешь, да? – Олег усмехнулся. – Матерьялист – это значит, что Сероштан больше всего тянет наших людей не к идейности, а к материальным благам да к богатству. – Олег снова убавил бег «Москвича», хотя дорога лежала ровная, посмотрел на меня. – Не передашь Сероштану наш разговор?
– Олег, да ты что? Как ты мог подумать?
– Тогда скажу все, что думаю, – смело заговорил Олег, не прибавляя скорости. – Запомни мой первый тезис: Сероштан – это не Суходрев, нет! Как говорится, далеко куцему до зайца! Верно, хозяйственная жилка у него имеется, в овцеводстве толк знает. Ученый! А где идейность? Сероштану быть бы не директором совхоза, а хозяином, эдаким прижимистым фермером. Все у него делается по приказу, а не по сознательности. При Суходреве, ежели вещи называть своими именами, была настоящая демократия. Заходи к директору всяк и запросто, как к самому себе, он тебе – друг-товарищ, ты ему друг-приятель. А Сероштан сразу поставил все дела на строгий лад. Нам, говорит, нужен свой, так сказать, пользительный бюрократизм. Слыхал: пользительный! Снова посадил в прихожей секретаршу, установил дни и часы приема. Попробуй до него добраться без спроса, да еще и в неположенный для тебя час. Дудки! При Суходреве управляющих, как ты знаешь, избирали тайным голосованием – демократия! Тем самым наши люди сами как бы говорили, кого они желают видеть своим начальником, а кого не желают, и сами, по сути дела, участвовали в управлении хозяйством. А Сероштан один, единолично, приказом назначает управляющих. Любишь не любишь, а принимай и подчиняйся. При Суходреве, и это тебе известно, на передовом шестом отделении рабочие совхоза вплотную подошли к коммунизму, отказались от замков на амбарах, от сторожей, и никакого воровства не было. Кассирш в продмаге и в столовой уволили, и не пропадала ни одна копейка. Зажили люди на прочной основе честности и идейной сознательности и этим показывали наглядный пример для других. Дажеть водку не продавали и не употребляли – до чего дошли! Не то что пьяного человека, а так, под легким хмельком, бывало, не встретишь в селе. В продмаг, бывало, привезут полный грузовик ящиков с белоголовками, а завмаг тот грузовик с ящиками отправляет обратно – дескать, водка не требуется. Подумать только – трезво жили! А что сделал Сероштан? Все поломал, все повернул в обратную сторону. Тем, кто приходит в контору, чтоб попасть к директору, секретарша говорит: работать, работать надо, а не шаблаться по кабинетам. А ежели у человека нужда? Ежели у него жалоба? Замки, каковые сколько времени пролежали без дела и уже позаржавели, Сероштан заставил смазать тавотом, снова повесить на амбары и посадить ночных сторожей. В столовой и в продмаге опять появились кассирши. Водка тоже пошла в ход, и, конешно, сызнова появились на улицах пьяные.
– А как Сероштан обходится с людьми? – спросил я.
– Собой он – человек простой, нашенский, хозяйство знает и болеет о нем, – продолжал Олег. – Кто я, к примеру? Шофер. А он со мной разговаривает, как с равным. И через то я не стесняюсь и частенько завожу с ним разговор на политические темы. – Олег посмотрел на дорогу, которая поворачивала к селу. – Но вот тут надо мне обратиться к своему второму тезису: к идейности. Приведу для наглядности примеры. Как-то поздно ночью мы возвращались из Ставрополя. Ехали молча. Я – за рулем, он – рядом. Я думал, что он уже уснул сидя. Нет, не уснул, спрашивает:
– Олег, что-то ты сегодня сильно молчаливый? Отчего, парнище, приуныл? Спать хочется?
– Нет, – отвечаю, – я не из сонливых, спать не хочу. – Тут, набравшись смелости, сказал: – А приуныл я от разных думок, каковые засели в моей голове и не дают мне покою. Есть у меня, Андрей Аверьянович, к вам один важный вопрос: через почему вы все идейные достижения Артема Ивановича Суходрева изничтожили, подрубили под самый корень? А ить этому-то подрубленному корню все одно ежели не сегодня, так завтра придется заново произрастать, ибо без идейности и без высокой сознательности нам не прожить, без нее, без идейности, мы как слепые без поводыря. Тут же для начала припомнил ему секретаршу. Он отвечает вежливо:
– Секретарша нужна для порядка. Нельзя превращать рабочее место директора в проходной двор.
– В этом ответе есть что-то существенное, – заметил я.
– Ничего существенного там нету, – продолжал Олег. – Я ему делаю вопрос про бюрократизм. Он мне снова вежливо:
– Запомни, Олег: без того бюрократизма, какой зовется порядком, мы, к сожалению, пока что обойтись не можем.
– Когда же я сказал ему про замки на амбарах, про тайное голосование, – продолжал Олег, – и про уволенных кассирш, Сероштан усмехнулся и, знаешь, что ответил? «Это, – говорит, – были не достижения Суходрева, человека, безусловно, умного, начитанного, а никому не нужное забегание вперед». И пояснил свою мысль так: «Чабаны, – говорит, – хорошо знают: в каждой отаре имеются такие непоседливые овцы, каковые под своими ногами полезный корм не видят, а бегут, задрав головы, наперед и остаются голодными. У нас, в Привольном, – говорит, – еще-де не созданы матерьяльные условия, мы в сегодняшнем дне живем еще бедновато. Так зачем же нам кидаться в день завтрашний? Я, – говорит, – матерьялист, и для меня важнее всего не то, что на амбарах не висят замки, а то, что припасено в амбарах, и не то, есть или нету кассирши в продмаге и в столовой, а то, какими харчами кормят там людей, а в продмаге – какие продают товары и достаточно ли этих товаров для населения».
– И все же я думаю: Сероштан в чем-то прав, – сказал я. – Мысль-то у него, в общем, верная.
– Вижу, и ты на его стороне? – с обидой спросил Олег. – А то, что водку снова продают, как и продавали? Тоже, скажешь, верная мысль? Ить пьют ее у нас, как воду. Зайди в любой продмаг – на полках одни бутылки с водкой. Бери сколько хочешь. Как же тут не пить?
– И что же Сероштан сказал насчет водки?
– Тут он со мной согласился, – ответил Олег. – Водка, говорит, наше бедствие. Но и тут до конца недоговаривает и гнет свою линию. Дескать, ее же производят наши заводы, а на тех заводах трудятся такие же советские граждане, и планы они свои перевыполняют, и соцсоревнование у них там имеется. И представь себе, говорит, сегодня ящики с водкой не принял продмаг на шестом отделении, завтра – в каком-то селе или на хуторе, послезавтра во всех селах и на всех хуторах начисто отказались от водки. Не покупают, не пьют ее, разлюбезную. А потом, говорит, эта идейность перекинулась на города, и уже повсюду в стране никто не выпил и рюмки водки. Что было бы тогда? Куда девать эту жидкость? Сливать в одно место? Это же получились бы целые озера. А какие убытки государству? И деньги нужны для бюджета. Вот оно что такое – бутылка с белой головкой. Но я верю, говорит Сероштан, придет время, и водочные заводы прекратят свое существование за ненадобностью. И тут же добавил: но это счастье случится не скоро. Может, наши правнуки увидят то трезвое, безводочное житье. А для нас, ныне живущих, для нашего «Привольного» зараз самое заглавное – это материально окрепнуть.
– А как же идейность? – спрашиваю. – Без нее, без идейности, как же обойтись?
Он отвечает вежливо:
– Разбогатеем, встанем крепко на ноги экономически, и идейность сама по себе придет. Известно, – говорит, – бедному человеку трудно быть идейным. На одной идейности, – добавляет, – далеко не ускачешь, нужен материальный стимул.
Олег смотрел на дорогу, о чем-то думал.
– Нет, не согласен я с Сероштаном, – убежденно сказал он, – потому как богатство, это все знают, отрешает человека от идейности и от сознательности. И через то я считаю Сероштана настоящим матерьялистом. В этом состоит его беда, и до Суходрева ему ох как далеко… А вот и Богомольное… Не успели как следует потолковать, а уж приехали. Миша, приказано тебя доставить не в контору, а на квартиру. Сероштан живет в том же доме, где когда-то жил и Суходрев. Ты же бывал у Суходрева? Так что знаешь, где тот домишко.







