Текст книги "Приволье"
Автор книги: Семен Бабаевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 43 страниц)
– Хороший парнишка, – ответил я.
– Хороший – это для Юрика мало. Он просто прелестный мальчик, – с чисто материнской уверенностью сказала Таисия. – Ему еще только три годика, а он такой смышленый, такой умница, просто чудо! Ты поговорил бы с ним. Не по годам развитой ребенок… Ну, Миша, садись к столу… Пока будет готовиться ужин, я угощу тебя белыми сливами, из своего сада. У нас два сливовых дерева, но какие это деревья! Мама, ты нарвала слив?
– В сенцах, в ведре, – сказала Анастасия, управляясь у плиты. – Да помой их хорошенько.
14После ужина, еще не убрав посуду, Анастасия поспешила включить телевизор и, как бы оправдываясь переде мной, сказала:
– Беда! Ну как все одно магнитом притягивает, никак не могу, чтоб не посидеть перед ним. Раньше, бывало, богомольные люди молились перед иконами, на коленях стояли, а мы зараз, выходит, молимся перед телевизорами. – На ее печальном лице показалось что-то похожее на улыбочку. – Иной раз спину ломит, в сон клонит, а я сижу и не могу оторваться… Зараз будут показывать эту… как ее, Монику.
– Вашу любимую актрису, – сказала Таисия.
– А что, и любимая. Заводная женщина… А разве вы не хотите посмотреть?
– Нет, мама, не хотим, – за себя и за меня ответила Таисия. – Мы посидим в моей комнате. А ты приглуши звук, а то Юрика разбудишь.
– Гляди, этого космонавта разбудишь, – с гордостью за внука ответила Анастасия. – Тут хоть из пушки пали, а он все одно до утра будет дрыхать.
В комнате у Таисии по-девичьи чисто, ничего лишнего. В углу – платяной шкаф, у окна – небольшой стол и стул, на столе – лампа с широким, как дамская шляпа, абажуром, из-под которого на стол и на край дивана падал зеленоватый свет. Низкая односпальная кровать была убрана цветным покрывалом, на подушке, как косынка на девичьем лице, кружевная накидка, на подоконнике гурьбой теснились и ползли по лесенкам те же цветы – в горшках и горшочках.
Мы сидели на диване, зеленоватый свет падал нам на лица, и Таисия, смущенно глядя на меня своими добрыми лучистыми глазами, сказала:
– Миша, прошу извинить меня.
– Что такое?
– Я написала тебе неправду. Насчет именин.
– Не извиняйся, я все знаю, – ответил я. – Поэтому-то, как видишь, и заявился без цветов.
– Ну и хорошо, что знаешь. – В глазах у Таисии появилось еще больше лучистой теплоты. – Мне так хотелось повидаться с тобой, Я искала тебя в тот день, когда ты приезжал в Богомольное, и не нашла… А ты был сегодня у Артема Ивановича? – вдруг и как бы ни с того ни с сего спросила она. – Заходил к нему?
– Я из Скворцов, и прямо к тебе. А завтра хочу побывать у Суходрева.
– Обязательно зайди к нему. У Артема Ивановича большая неприятность.
– Что случилось?
– Недавно приезжал в совхоз секретарь райкома Караченцев, – сказала Таисия. – После того как Караченцев уехал, Суходрев пригласил к себе членов нашего парткома. – Она понизила голос и добавила: – И меня, я тоже член парткома… Суходрев сообщил нам, что Караченцев запретил проводить выборы директора совхоза. Управляющие, ты, наверное, знаешь, были избраны тайным голосованием. А Суходрев хотел, чтобы и директора избрали так же. И будто бы Караченцев сказал: никому не нужна эта самодеятельность. Артем Иванович обиделся и нам сказал, что если не будет избран тайным голосованием, то он уйдет со своего поста. Я, говорит, хочу знать: хотят ли привольненцы, чтоб ими руководил именно я, или не хотят? Если я получу от них такое доверие, то и дело в совхозе пойдет еще лучше. Просил поддержки у членов парткома.
– Ну и что? Поддержали?
– Часа четыре спорили и ни к чему не пришли.
– Таюшка, а как ты считаешь? Прав Суходрев или не прав?
– Конечно же прав, – быстро ответила Таисия. – Только ни к чему эта его затея.
– Почему так считаешь?
– Ведь нигде, ни в одном совхозе этого нет. А зачем же нам делать то, чего другие не делают и что нам-то делать не велят? – Она пододвинула настольную лампу, как бы желая посмотреть на меня при большем свете. – Я очень уважаю Артема Ивановича, человек он умный, думающий, тактичный. Много читал Ленина, пишет о нем какую-то статью, и я не замечала, чтобы он делал что-то в каких-то своих корыстных интересах. И то, что он хочет, чтобы за него проголосовали наши люди, мне понятно. Непонятно только то, зачем ему лезть на рожон? Подскажи ему, Миша, может, тебя послушается. Ведь плохо будет, если Суходрев уйдет от нас. А он – человек принципа и может уйти. Без Суходрева трудно представить себе «Привольный». Такого директора у нас еще не было. Как он поднял хозяйство! А как при нем укрепилась трудовая дисциплина! А какие мы стали иметь прибыли! Миша, поговори с ним завтра, посоветуй.
– Ради этого и просила меня приехать?
– Да что ты! Это я так, вспомнила… Жалко мне Суходрева, может, эта жалость чисто бабская… Но не надо ему уезжать из совхоза.
– Думаю, и без моих советов, а тем более без моих подсказок Суходрев хорошо знает, что ему делать, а чего не делать.
Наверное, мой ответ не понравился Таисии, и она некоторое время сидела молча.
– Таюшка, оставим Суходрева в покое, – сказал я, желая переменить наш разговор. – Расскажи о себе. Как живешь-поживаешь?
– Как живу? – спросила она. – Хорошо. На жизнь не жалуюсь. Работаю, сын у меня растет. А как ты? Не сказал же о себе ни слова.
– Что сказать?
– Женился?
– Пока еще не обручался. Но у меня есть женщина, Марта, которую считаю своей женой.
– Любишь Марту?
– Она прекрасная женщина…
– Это не ответ, Миша. Прекрасных женщин много, а любимая – одна.
Мне так хотелось поведать своей сестренке, с милыми, излучающими тепло, глазами, и о том, что уже здесь, в Привольном, я познакомился со стригальщицей Ефимией Акимцевой и что теперь эта красивая девушка стала моей соседкой по квартире, и все же промолчал, сдержался.
– Так любишь Марту?
– Мне хорошо с нею…
– И это, Миша, не то, не ответ.
– Что ты заладила – не то да не то. Лучше бы сказала, кто же отец Юрия? – спросил я. – Можешь хоть мне сознаться?
– О нет! – Ее некрасивое лицо покрылось жарким румянцем. – Назвать имя отца Юрия я не могу. И не проси.
– Да почему же не можешь? Боишься?
– Нет, не боюсь. Не могу потому, что это – тайна из тайн моего сердца. Так она во мне и останется. Умру и унесу ее с собой в могилу.
– Ну мне-то сказать можешь? Клянусь, сохраню тайну.
– И тебе не могу, – ответила Таисия и загрустила. – Признаться, подобного рода вопросы я слышу не от тебя первого, они изрядно мне надоели. Каждому любопытно знать. А каково мне? Чего я только не натерпелась. А тут еще, как нарочно, когда я была беременная, подоспело время переводить меня из кандидатов в члены партии. У нас, на партбюро и на общем собрании, все прошло хорошо, никаких каверзных вопросов не было. Люди понимали. А потом меня вызывали в райком, на бюро. Не поехать – нельзя. Артем Иванович дал свою «Волгу», медицинскую сестру из больницы, и я поехала. Смотрю, а за столом только одна женщина, Мария Федоровна, секретарь по пропаганде. И еще до заседания, и во время заседания мужчины искоса поглядывали на мой живот, как на какое-то чудо, которого они никогда не видели. Знали же по анкете, что я – незамужняя. Но все говорили о том, что я служу примером на работе, хвалили за политическую учебу, а о моей беременности – ни слова. Ну, думаю, и тут обойдется, люди взрослые, серьезные, – понимают. И вдруг – Нефедов, тогдашний наш председатель исполкома, месяца через три его сняли с работы, между прочим, за многоженство. Так вот, этот Нефедов, поглаживая пальцем свои каштановые, молоденькие усики, с бесстыжим блеском в глазах и с усмешечкой спрашивает: «Все же членам бюро было бы интересно знать, как это вы, товарищ Кучеренкова, лишились девичьей талии?» Я краснею и молчу. Одному этому Нефедову я ответила бы. Запомнил бы мой ответ! Но тут же бюро. Опустила голову, не знаю, что сказать. Выручила Мария Федоровна: «Нам, членам бюро, хорошо известно, что вы, товарищ Нефедов, большой любитель насчет девичьих талий, – сказала она, и все члены бюро рассмеялись. – Но почему же вы ничего не сказали о том, что мы принимаем в партию не просто Таисию Кучеренкову, а будущую мать… Понимаете ли вы это, – мать!» Ну, и начала чистить. А тут ее поддержал Караченцев… Так что, Миша, многим хотелось заглянуть в мою душу и посмеяться надо мной, да только никому еще это не удалось и, думаю, не удастся.
– Ну хорошо, Таюша, имени его назвать ты не можешь, – сказал я. – Мне это понятно. Но можешь ли ты сказать: что это у вас было? Твоя девичья оплошность? Минутное горькое счастье? Или что-то пострашнее?
– Да что ты, Михаил! Или с неба свалился? И тебе не стыдно спрашивать? Как ты мог подумать такое? – Таисия говорила с обидой в голосе, и в эту минуту ее добрые глаза затеплились так, что в них показались слезы. – Какая еще оплошность? Какое горькое счастье? Ничего этого я не знала и не знаю. Запомни: рождение Юрия – это рождение моей любви, первой и последней, и именно той, настоящей земной любви, перед которой все люди становятся на колени и о которой в народе слагают песни.
– А он-то, тот таинственный мужчина, кто дал тебе, как ты сказала, настоящую любовь, тебя-то любит?
– Глупый вопрос, вот что я тебе отвечу.
– Почему же он глупый?
– Потому, Миша, что меня об этом спрашивать не надо, – ответила Таисия, блестя заслезившимися глазами. – Если бы он не любил меня, то и Юрий не появился бы на свет… Тут одно без другого немыслимо.
– Но у других бывает же иначе, и не редко?
– Я не знаю и не хочу знать, что и как бывает у других.
– А известно ли е м у, что у него есть сын Юрий?
– Миша! Как ты можешь об этом спрашивать? – с той же обидой в голосе и с тем же блеском влажных глаз говорила Таисия. – Ну, конечно же, ему известно, что у него есть сын Юрий, и он как отец рад этому, как и я, любит Юрика, может быть, еще больше, нежели я. А как же должно быть иначе? Не понимаю.
– Вы и сейчас встречаетесь?
– Это что – допрос?
– Что ты, Таюша! Простое желание понять, что же с тобой произошло?!
– Извини, но твой вопрос – встречаемся ли мы? – похож на то, если бы я спросила у тебя: Миша, а ты каждый день обедаешь? Да, мы встречаемся, и часто. А видимся каждый день.
– И всегда тайно?
– Ты угадал. К сожалению, явно, открыто встречаться мы не можем. Но это уже не суть важно.
– Материально он помогает своему сыну?
– Миша, странные у тебя вопросы. Помогает ли сыну? Не это главное у него и у меня.
– Еще один «странный» вопрос – почему же вы не поженитесь?
– Вот это уже вопрос не странный. Не поженимся только потому, что нельзя. Есть на это важная причина.
– Какая? Или тоже секрет?
– Нет, не секрет. – Таисия наклонила голову и совсем тихо добавила: – Я не виновата, что у меня получилось так, как поется в песне: «А я люблю женатого…»
– Ну и что? Пусть разведется с женой. Не он первый…
– Нельзя.
– Опять – нельзя. Почему?
– У него своих трое, и каждый мал-мала меньше. На кого их, несчастных, оставить?
– Пусть возьмет с собой.
– А мать? Забрать у матери детей – значит убить ее.
– Она знает о том, что Юрий родился?
– Я об этом не думала. Наверное, не знает.
– Надо же вам искать какой-то выход из создавшегося положения.
– Он, выход, уже найден: у нас растет сын, мы оба счастливы. Чего же еще?
– Признаюсь тебе, сестренка, что-то счастье это кажется мне и странным и непонятным.
– А его, мое счастье, никто не понимает и, наверное, никто и никогда не поймет, в том числе и ты, – сказала Таисия, глядя на меня полными слез глазами, и этот ее взгляд как бы говорил с упреком: «Эх ты, а еще пишешь в газеты, а понять ничего не можешь…» – Миша, чтобы понять мое счастье, его надобно испытать и выстрадать, что называется, вкусить и испробовать: какое оно на вкус. Ведь даже родная мать не верит, что ее дочь счастлива. И я не знаю, как ей, а теперь и тебе, объяснить, какими словами доказать это мое настоящее, без прикрас, мое, бабье счастье. Сказать ей, что бабье счастье не в замужестве, она не поверит, хотя у самой это самое замужество было позорное и унизительное. Сколько она, бедняжка, выстрадала, сколько пролила слез. Да разве у нас мало таких женщин, кто, выйдя замуж, потом всю жизнь не живут, а мучаются и страдают. Я так выходить замуж не хочу и никогда не выйду.
Как и что можно было ей возразить? Или хотя бы ответить? Я не находил ни вразумительного возражения, ни подходящего ответа и молчал. И хотя все то, о чем я только что узнал от нее, являлось чем-то исключительным, как говорится, для обыденной жизни не типичным, не характерным, но я внутренне соглашался с Таисией: да, ничего не скажешь, по-своему она была права. И меня радовало, что даже то немногое, о чем она успела поведать мне, раскрывало ее внутреннюю сущность, ее душевную красоту, которой она, как бы взамен недостающей красоты внешней, была так щедро одарена от природы. Я верил, что именно вот такая, как Таисия Кучеренкова, умеет любить большой и сильной любовью и что можно по-настоящему полюбить и ее, и полюбить так, как любит ее тот женатый мужчина, кто является отцом Юрия.
Как это нередко со мной случалось, во мне проснулась любознательность журналиста. Мне захотелось узнать, что же моя сестренка записала в свои ученические тетрадки, которые хранила в ящике стола, под замком. Я заговорил осторожно, исподволь. Таисия молча слушала меня, и по тому, с каким удивлением посматривала на меня, было видно, что она никак не ждала от меня такой осведомленности.
– Странно и непонятно, – сказала она, сердито глядя на меня. – Откуда тебе известно об этих тетрадках?
– Ну, известно, и все, – ответил я. – Догадался интуитивно. Я подумал: не может же моя сестренка ничего не записывать. И в своей догадке не ошибся.
– Миша, по глазам вижу – хитришь, Ну как ты мог догадаться?
– Вот так и мог.
– Наверное, мать говорила.
– Мать или не мать – это сейчас неважно, – сказал я. – Важно – прочитать бы твои записи. Разреши, а? Ну, хотя бы взглянуть в некоторые тетрадки.
– А зачем их читать?
– Ну как же? Это интересно.
– Забудь, Миша, и думать об этом.
– Отчего же?
– То, что записано в тетрадках, очень личное, интимное, оно только мое. – Таисия скривила в горькой улыбке губы. – Что-то похожее на исповедь до безумия влюбленной бабы.
– Вот это-то и интересно бы прочитать. Разреши…
– Никогда! Они, эти мои записи, не для чтения.
– А для чего же?
– Так, пусть лежат… как откровение души. Если в будущем кому и дозволено прочитать, так это Юрию, да и то только тогда, когда он станет человеком взрослым. Пусть узнает правду о своей матери и о своем отце.
– А если я попрошу тебя, как брат?
– И не проси, Миша. И довольно об этом, – решительно заявила она.
15В разговоре быстро прошло время, и мы не заметили, как к нам подкралась полночь. Анастасия давно распрощалась со своей любимой актрисой и, наверное, уже видела первые сны. В хате стало так тихо, что была слышна усердная работа дятла на шиферной крыше: постукивая и пугая какого-нибудь жучка, красноголовый работяга как бы выговаривал: а ну, выходи, любезный, тук-тук, а ну, выходи, мой дружок, тук-тук…
– Миша, пора и нам на отдых, – сказала Таисия, вставая. – Видно, в один вечер обо всем не переговорить.
– А нет ли у вас сеновала? – спросил я. – Люблю спать на сене.
– У нас и простого курника нету, – ответила Таисия. – Тебе, как гостю, постелю на своей кровати. Она немного мягче сена, – с улыбкой добавила она.
– Ну, сестренка, зачем же себя стеснять? – возразил я. – Мне бы по-солдатски, на сене… В крайнем случае, в передней на диване.
– Я в этом доме хозяйка, и я знаю, что делаю, – сказала Таисия, улыбаясь своими теплыми глазами. – Здесь тебе будет хорошо, покойно.
Таисия напушила мягкую, и без того пушистую подушку, сказала, что сама будет спать в комнате Юрия, пожелала мне спокойной ночи и ушла. Для меня же эта ночь выдалась неспокойной. Не знаю, может быть, причиной тому явилась и чужая постель, и чужая комната, и это старательное непривычное постукивание дятла на крыше, но уснуть я не мог. Или, возможно, потому мне не спалось в эту ночь, что меня всегда удивляли, а сегодня, после разговора с Таисией, удивляли еще больше все те люди, с которыми я успел повидаться и познакомиться уже после приезда в Привольный. Сколько же здесь, оказывается, людей оригинальных, совершенно самобытных и, я бы сказал, особенных, каких я нигде не встречал. Вот бери их такими, какие они есть, и описывай, что называется, с натуры! И часто их не замечают лишь потому, думал я, что в сутолоке повседневной жизни, какой она видится нам изо дня в день, привыкают к этим оригинальным, особенным характерам. В общей массе людей они как бы стираются, утрачивают свою самобытность и в обыденной жизни именуются просто: тот – чабан, тот – управляющий, тот – директор совхоза. Таисия, к примеру, бухгалтер, а Ефимия – зоотехник да еще стригальщица. Или их называют и того проще: сельские труженики. Какие избитые, будничные слова! Но стоит поближе узнать хотя бы одного такого сельского труженика да поговорить с ним по душам – и он сразу же предстанет перед тобой не таким уж простым и не таким уж обычным, каким видится с первого взгляда.
Почему-то все чаще и чаще я задумывался о цели своего приезда сюда, в Привольный. И в эту ночь мне не давала покоя все та же мысль: зачем я здесь, среди этих людей? Я понимал: мысль эта беспокоила меня потому, что еще в Москве, когда я учился, а потом работал в газете, во мне родилась тайная мечта – о ней-то и догадывался Павел Петрович, когда я уезжал на хутор. Никому, даже Марте, я не говорил о своей мечте: вот поеду в Привольный, поживу там, познакомлюсь с людьми, узнаю их жизнь, а потом возьму да и напишу о них повесть, и в то время эта моя мечта казалась мне простой и легко исполнимой. Теперь же, когда я прожил в Привольном больше полугода и познакомился со многими жителями хуторов и сел, и особенно после сегодняшней встречи с Таисией, меня не только не радовала, а пугала эта моя давняя мечта, она казалась мне наивной и несбыточной. Поэтому и ночью, оставшись один в чужой хате и прислушиваясь к стуку дятла, я не переставал размышлять не о том, как и что напишу о людях, которых здесь увидел, а о том, что вообще напрасно сюда приезжал. В голове моей все смешалось, переплелось, перепуталось, и та жизнь, ради узнавания которой я приехал в Привольный, стала для меня еще более непонятной, еще более неузнанной, чем она была непонятна и неузнанна до приезда на хутор.
Чтобы хоть как-то избавиться от сомнений и неуверенности, я мысленно обращался к тем, с кем познакомился на хуторах и селах, и обращался с одними и теми же вопросами: как же мне быть? Писать или не писать? Мне хотелось получить от них ответ: смогу ли я справиться с этим делом или не смогу? Хватит ли у меня силы и таланта описать их такими, какими их увидел и какие они есть в жизни, или не хватит силы и таланта? И сам же за них находил ответы.
Так, Таисия Кучеренкова на мои вопросы ответила отрицательно, откровенно и без обиняков. «Миша, не сможешь, – говорила она, радуя меня теплотой своих глаз. – Не знаю, как насчет других, а насчет себя скажу: описывать меня не надо». – «Почему, сестренка?» – «А зачем меня описывать? Об этом ты подумал? Кому интересно знать обо мне и о моей жизни? Да никому. Кто я? Чем знаменита? Да ничем. Мать-одиночка, тайно живу с семейным мужчиной и всем говорю: я – счастлива! На меня смотрят с ухмылкой, мне никто не верит, даже ты. Разве такое счастье в жизни бывает? Все скажут: не бывает! Люди как рассуждают: она ненормальная, вот ей и кажется, что она счастливая. Ведь все считают так: счастье женщины может и должно быть только там, где оно скреплено законом. А мое счастье беззаконное, вот в чем вся штука. Так что, Миша, прошу тебя, не пиши про меня и не помышляй про это. И тут дело не в том, хватит ли у тебя силы и таланта, а в том, что о Таисии Кучеренковой вообще нельзя писать. Прочитают и скажут: ну вот, придумал какую-то несусветную счастливую дурочку».
Затем я обратился к старому чабану, дважды Герою Социалистического Труда Силантию Егоровичу Горобцу. «Что сказать, какой дать тебе разумный совет? На мое усмотрение: лично про меня не пиши, не берись, не сумеешь. Ежели уж браться за это дело, то тут надобно заходить издалека, описывать человека с малолетства и до его преклонного возраста – всю его длинную жизнь, многолетние его хождения следом за отарой, и не одного этого чабана, а и всех его волкодавов, всю походную арбу, и тех волкодавов, каковые зараз при нем бездельничают. А это ох как трудно. Да еще придется тебе коснуться и того неживого Силантия Горобца, какового изделали из железа и поставили у всех на виду. Стоит он себе посреди Мокрой Буйволы и в ус не дует. Ить другие чабаны не стоят, а он стоит. Через почему стоит? Через потому, как я понимаю, что живой Силантий Горобец всю свою жизнь отдал овцам. Как переложить такое на бумагу, где взять столько слов? Да и душевного беспокойства доведется истратить немало. Так что не начинай, парень, не надо…»
«А вы, бабуся, как считаете? Писать или не писать?» – мысленно обратился я к бабушке. «Ой, внучек мой, Мишуха, ой, шо мне считать и шо не считать? Ты же знаешь, женщина я малограмотная, темная, в тех твоих писаниях ничего не смыслю. Тебе писать, тебе и кумекать. Поступай, Мишуха, як лучше. Як душа подсказывает, так и действуй. Известно, моя жизня у всех хуторян на виду, ее можно было бы описать, тут ничего лишнего не надо выдумывать или добавлять. В моей житухе, ежели до нее приглядеться, было всего с верхом ж вдоволь – и слез и радостей, и наград и нагоняев. А вот як все это изложить на бумаге – не знаю. Тебе, Мишуха, виднее, шо и як. Только я так скажу: не осилить тебе ту тяжесть, надорвешься. А почему я так сужу? Да потому, шо тебе известно про мою жизнюшку только то, шо я успела тебе рассказать. А ить этого же мало. Так шо лучше не берись за это дело…»
Андрей Сероштан сперва рассмеялся. Не ждал от меня такого вопроса. Долго чесал затылок, потом сказал: «Ах, черт возьми! Это даже заманчиво! И вопрос-то важный, не простой. Овцеводческий комплекс, конец степному чабанству – это же событие! Так что советую, Михаил, испробовать свои силы и свой талант. Рискни, прояви смелость. Теперешние овцеводы того заслуживают, ей-богу! Вообще, из личного опыта знаю: во всяком деле требуется смелость и риск. Разве я не шел на риск – ого-го, да еще какой! – когда затевал строительство овцекомплекса в Мокрой Буйволе? Так что рискни и ты, да берись за дело посмелее. А что? Ты что теряешь? Ничего! Получится роман или повесть – хорошо, пусть люди читают и знают про нашу текущую жизнь, а если не получится – ну что ж, так тому и быть. Только пиши, Михаил, не обо мне, не о моей персоне, этого делать не надо. Напиши про наших овцеводов, каковые уже не носят ярлыгу на плече и не шаблаются по степи, и про будущее овцеводческого края…»
Мой дядя Анисим Иванович на мой вопрос ответил, как ему и полагается, с твердой убежденностью: «Пиши! Некоторые из которых могут тебе не посоветовать, а я говорю: пиши! Дорогой племяш! А я-то, я допрежь, припомни, на что тебя нацеливал? Именно на это самое мероприятие! Говорил тебе и еще скажу: пиши роман! И пиши только про меня, Анисима Ивановича Чазова, потому как лучшего положительного героя на наших хуторах и на наших селах днем с огнем не отыскать. Да и писать-то про меня легко и просто: бери всю мою жизнь целиком и полностью, с моего рождения под чабанской арбой и до сегодняшнего дня, – все годы свои от овец не отлучался и на день. Бери все мои награды, всю мою славу, клади все это на бумагу, и клади смело, без всяких сомнений… Тут что самое заглавное, дорогой племяш? Самое заглавное – правда жизни, и ежели ты изобразишь Анисима Ивановича правдиво, то есть таким, каким он ходит по земле, какие в нем живут убеждения насчет овец, то вот тебе уже и готовый положительный типаж, и успех тебе обеспечен. И об моих соломенных овчарнях скажи правду, ту самую правду, каковая живет в душе настоящего чабана…»
Бессонница привела меня в село Скворцы, к начальнику райавтобазы Степану Ефимовичу Лошакову, с которым я познакомился недавно. Это был красавец мужчина, с светлыми, вьющимися волосами, молодой, стройный. Он внимательно выслушал мои вопросы, долго и пристально смотрел на меня, чуть заметно сгибая в удивлении тонкие брови, потом красиво улыбнулся и сказал: «Толковая задумка, очень толковая. И позволь мне понимать твои вопросы так: ты нацеливаешься на мою персональную личность? Так, а?» – «Допустим, что так». – «Хорошо, прекрасно! Я даю свое согласие, но при одном непременном условии». – «Какое же это условие?» – «Описание должно быть без очернения. Это первое. Второе: описывай правдиво, красочно, достойно, то есть, что называется, во весь мой рост, и пиши смело, сочными мазками, без боязни и без всякого зазрения совести. Тут нечего вилять хвостом и действовать с подковырками, черня и пачкая, как это сделал один наш местный писака. Ежели в голове твоей сидит фельетон и эдакое зубоскальство, то лучше забудь эту свою мысль, ибо к добру она не приведет. Я люблю справедливость, я поборник правдивого слова, и никакой клеветы на свою личность и всякой несправедливости не потерплю. Об чем и предупреждаю заранее…»
Совсем неожиданно и по-своему ответила на мои вопросы Ефимия: «Миша, милый мой дуралей! – говорила она, играя бесовскими глазами и поправляя над висками ячменные завитки. – И что за вопросы? И кому ты их задаешь? Да ведь меня надобно не описывать, Миша! Меня надо любить! Удивляюсь, как ты этого еще не понял? Вот и люби меня и ни о чем другом не думай. Пусть героиней твоего романа будет другая, а мое святое дело – любить тебя, а твое – любить меня… Неужели, Миша, тебе этого мало?»







