Текст книги "Приволье"
Автор книги: Семен Бабаевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 43 страниц)
Знакомая, вымощенная белыми плитками дорожка, на крыше – антенна и шест, а на шесте – домик для скворцов. Я вошел в тот же двор, где мне уже довелось бывать, когда в этом доме жил Суходрев. В прихожей меня встретила Катя, и я, признаться, сразу не узнал ее. Это была уже не та быстроногая девчушка со светлой, отливавшей серебром, распущенной по плечам и по спине косой русалки, – такую, помню, увозил ее в Мокрую Буйволу на своих «Жигулях» Андрей Сероштан. Передо мной стояла, улыбаясь, солидная, раздобревшая, беременная молодая женщина в просторном халате и в тапочках. Она подошла ко мне осторожно, будто еще не веря, что это был я, и положила на мои плечи как-то удивительно просто, по-родственному, голые выше локтей руки. Коса русалки стала у нее почему-то темнее и была старательно, туго закручена и крепко зашпилена на затылке.
Может быть, я не узнал свою двоюродную сестренку потому, что вся она была какая-то необъяснимо домашняя. И этот ее широкий халат, перехваченный пояском и застегнутый на одну пуговицу как раз на вздутом животе, и эти ее легкие матерчатые тапочки на ногах, и эти, несколько припухшие, с серыми пятнами, щеки, и эти ее широкие, тоже серые, под цвет кукушкиного крыла, брови, и эта ее спокойная, тихая, осторожная походка – словом, на что ни взгляни, во всем увидишь что-то необъяснимое, что-то очень домашнее. Катя смотрела на меня счастливыми голубыми глазами, и опять же не так, как обычно смотрят другие женщины, а как-то по-домашнему, ласково, и ее кукушкины брови то поднимались, то опускались. И они, эти ее серенькие брови, ее милая домашняя улыбка как бы говорили: мы тоже домашние, и ты не удивляйся, твоя сестренка теперь стала матерью, и ее дело – рожать и рожать детишек, а это делается не так-то просто.
– Ну, здравствуй, Миша! – сказала она, улыбаясь и приглашая меня в ту комнату, где, как мне помнится, у Суходрева поднимались до потолка стеллажи, забитые книгами, а у Сероштана стояли, прикрытые белой кисеей, две детские кровати. – Андрюша сейчас явится. По утрам проводит летучие совещания. Он скоро придет… Миша, я так жалею, так жалею, что не смогла поехать на похороны бабуси. Ну как ее проводили люди?
– С любовью и горем, – сказал я. – Приезжали прощаться со всего района. Караченцев тоже был. На кладбище состоялся митинг. Большие были поминки.
– Как же я, такая гора, могла тронуться в дорогу? – сказала Катя. – Андрюша категорически запретил. Он так боится за меня. – Покрытое серыми пятнами ее лицо покраснело еще больше, и тоже не все, а пятнами. – Я и сама понимаю: надо остерегаться, мне уже скоро рожать. Видишь, что получается: как ты приезжаешь к нам, так я беременна.
– Катя, милая, это же хорошо, в этом и есть сущность нашего бытия, – сказал я весело и несколько торжественно. – Ведь я тоже отец.
– Знаю. Ну как твой Иван?
– Растет, тянется вверх.
– Пока, нету Андрюшки, покажу тебе свои художественные произведения, увидишь, какая я мастерица. – Улыбаясь и еще больше краснея пятнами, Катя осторожно приоткрыла кисею над одной кроваткой. – Вот первое мое произведение. Андрюшка доволен, я тоже. Это дочурка Клавушка. Смотри, какая пышногубая красавица. Вот она проснется, посмотришь, какие у нее глаза. Голубые-голубые, как весеннее небо после дождя.
– Как у мамы?
– Еще голубее.
Катя приоткрыла кисею над другой кроваткой.
– А это – мужчина, Андрюшка-младший. Он и по рождению чуток младше Клавы. Тоже красивый малец, только глазенки у него серые, как у папаши. Спят, недавно позавтракали и уснули. – Она тяжело вздохнула. – Да, когда они спят, то и красивые, и смирные, а когда проснутся – беда! Поднимут такой писк, что у соседей слышно. До чего же горластые!
Я посмотрел сперва на спавшую девочку, потом на спавшего мальчика и, признаться, ничего особенного не увидел. Детские личики как детские личики, чистенькие, чуточку румяные. Однако я, не желая обидеть мать, покривил душой и сказал, что детишки у нее действительно красивые, какие-то особенные, не такие, как у всех.
– И Андрюша так считает, – обрадованная, сказала Катя. – Ну, пойдем, а то разбудим. Чутко спят.
Мы вышли из детской. Катя усадила меня на диван, сама села на мягкую тахту, стоявшую перед зеркалом, так что теперь я видел и ее слегка припухшее лицо с улыбающимися глазами, и затылок с тугим узлом косы. Сгибая широкие кукушкины брови, Катя с улыбкой сказала:
– Миша, если бы ты знал, как трудно быть матерью. Нет, вам, мужчинам, этого никогда не узнать и никогда не понять. Чтобы все это узнать и понять, надо непременно самому родить. А это не мужское дело. В каких страшных муках я их рожала! Веришь, думала, помру. Сперва родилась девочка, ну, говорю сама себе, кончились мои мученья. Ан нет! Через какое-то время появился мальчуган. А я уже лежу без чувств… Ну, а теперь их надо растить, кормить по часам, по часам укладывать спать. Менять пеленки, стирать пеленки. А их двое. У одного ни с того ни с сего появится понос, а у другого, тоже без всякой видимой причины, нету стула, нужна клизма. У одного краснуха, у другого – кашлюк. Так и кручусь-верчусь весь день. А тут еще сама тяжелая, быстро поворачиваться не могу. Спасибо, приходит тетушка Андрюши, она живет недалеко от нас, помогает мне. А скоро опять рожать. – И Катя, улыбаясь своей милой, домашней улыбкой, добавила: – И все же, как мне ни трудно, а я только теперь стала по-настоящему счастлива. И счастье-то мое особенное, никому, кроме матерей, оно неведомо. Да и дел у меня, забот полно. А то, помнишь, там, в Мокрой Буйволе, от скуки не знала, куда себя девать. А теперь у меня хлопот, как говорят, полон рот, только поспевай поворачиваться. Не заскучаешь. И хлопоты необычные, радостные, как праздник.
Она хотела что-то добавить к уже сказанному и вдруг умолкла, прислушалась. По тому, как хлопнула калитка и как печатались шаги на плитах дорожки, по резко отворившейся двери и по еще каким-то одной ей известным приметам Катя наверняка знала, что пришел Андрей. Плавно, по-утиному она поспешила ему навстречу, Андрей на ходу сбросил плащ, картуз и, протягивая мне обе руки, сказал, что рад видеть меня в Богомольном, в своем новом жилье.
– В Мокрой Буйволе опять остались одни старики, – сказал он грустно. – Приходится доживать век без детей и без внуков.
В нем тоже были видны перемены, их я заметил еще там, на похоронах, и теперь, здесь, в его доме, они были заметны еще больше. Как и полагалось директору совхоза, Андрей выглядел солиднее и как-то даже стройнее. Он почему-то носил не костюм, как раньше, а военного покроя брюки и рубашку цвета хаки, наверное, подражая Караченцеву. Затянутый армейским ремнем, Андрей прошелся по комнате, как бы желая показать мне свою почти девичью талию и какую-то особенную солдатскую выправку. Лицо его загорело до смуглости, выцветший на солнце чуб спадал на лоб как-то излишне беспорядочно и мягко, совсем не так, как раньше. Я заметил, что и в самой манере прохаживаться по комнате, и в том, как он четко ступал красивыми, начищенными, мягкими сапогами, которые имели узкие и короткие голенища, виделись энергия и деловитость, так необходимые ему на новой работе.
– Ну что, мамаша, уже показала своих питомцев? – спросил он. – Моя Катюша – женщина старательная, вот скоро еще родит.
– Сам ты старательный, – улыбаясь одному Андрею, радостно сказала Катя. – Показывала Мише наших близнецов, правда, сонных. Подождем, скоро проснутся. Хотя бы успеть без ихнего писка позавтракать.
– Ну так что, мать, приглашай нас к столу, – сказал Андрей, так же мягко и уверенно ступая своими красивыми сапогами. – А то гость, надо полагать, проголодался. Как, Михаил, насчет завтрака? – И, не дожидаясь моего ответа, продолжал: – Да, жалко бабусю. Никак не могу смириться с мыслью, что ее уже нету. Ты, наверное, слышал, что говорил, стоя на коленях перед ее гробом, дед Горобец. «Уходим мы т у д а постепенно, уходим один за другим… Только как же будет с овцами без нас?» Да, старик сказал правду. Покидают нас настоящие овцеводы, уходят от нас. А как мы будем вести хозяйство без них? Как?
На свой вопрос Андрей не ответил. Очевидно, и мой ответ ему был не нужен, и мы пошли на кухню завтракать. Сели за уже накрытый стол, вдвоем, без Кати, выпили по рюмке, молча помянули Прасковью Анисимовну, закусили. Андрей откинулся на спинку стула, старательно поправил складки рубашки под ремнем и спросил:
– Ну что там родственники? Поделили материнское наследство?
Я вкратце рассказал о вчерашнем разговоре в бабушкиной землянке и о предложении Анастасии.
– Выходит, умнее всех оказалась Анастасия Ивановна, – сказал Андрей, не переставая поправлять под поясом складки рубашки. – Молодец! Музей в землянке чабанской мамки – мысль очень важная. Только не надо детям Прасковьи Анисимовны ехать к Караченцеву. Я сам переговорю с ним. Уверен, он поддержит. – Андрей снова наполнил рюмки. – Чабанский музей – это, конечно, прекрасно! Но знаешь, что пришло мне в голову еще вчера?
– А что?
– У въезда в Привольный насыпать курган, зарастить его ковыль-травой, как бы укрыть белой буркой, а на кургане поставить высокую бронзовую фигуру чабанской мамки с ярлыгой в руках, как символическую эмблему нашего степного края. Пусть эта женщина стоит на кургане и смотрит вдаль, пусть встречает и провожает всех, кто, проезжает по Ставрополью. Вот и об этом я поговорю с Караченцевым. Деньги у нас найдутся, это не проблема. Пригласим из Москвы – и в этом ты нам поможешь – знаменитого скульптора, и наша чабанка встанет у всех на виду – она того достойна. Не только у вас, а повсюду те чабаны, которые измерили своими ногами всю нашу степь, свое уже отходили, и теперь их заботу об овцах взяли на себя комплексы. А память о чабанах? Ее-то ничем не заменить, да и не следует заменять. В чабанском музее мы сможем собрать все, что относится к степному житью-бытью овцеводов, и сохраним для потомства.
Завтракая и разговаривая, мы незаметно обратились к текущим делам «Привольного», и Андрей с нескрываемой грустью в голосе поведал мне, как его «сосватали» директором.
– Сватовство было быстрым, – добавил он. – Меня вызвали в райком, Караченцев объяснил, почему Суходрева переводят на работу в райпарткабинет. Караченцев считает, что Артем Иванович – человек умный, думающий, но что хозяйство – не его стихия. Тут, при книгах, где дело касается лекций, бесед, семинаров, Суходрев будет как раз на своем месте. А ты, говорит, потомственный овцевод, становись директором. В краевых инстанциях вопрос о твоей кандидатуре согласован и одобрен. Сегодня в твоем присутствии примем решение бюро… Так в тот же день домой я вернулся уже директором «Привольного». Но, признаюсь тебе, до сих пор еще не знаю: если говорить о Суходреве, то он, это точно, сейчас на своем месте, а вот о себе этого сказать пока не могу.
– Очевидно, из скромности?
– Эх, если бы из скромности! – Андрей встал, как-то по-особенному поправил под поясом сборки рубашки, худой, стройный, загорелый. – Дело-то сложнее. Видишь, каким я стал джигитом. Некогда, брат, ни поесть, ни поспать как следует. Это я сегодня ради тебя завтракаю дома. Спроси мою Катюшу: неделями не заявляюсь домой. Спасибо тетушке Ольге – ночует у нас, когда меня нету, постоянно помогает Кате. Вот при Кате скажу: жалко мне ее, плохой получился из меня муж. Дома-то почти не бываю. И все дела, дела.
– Андрюша, я же дома не одна, – вновь покраснев теми же пятнами на серых щеках, сказала Катя. – Сейчас скучать мне некогда. А вот и еще прибавится семья, забот станет больше. Совсем будет весело.
– А почему мало бываю дома? – Андрей принял из рук жены стакан чаю. – Все эти так называемые новшества Суходрева надо было ломать, а сделать это оказалось не так-то просто. Многие привыкли к суходревской вольнице, разболталась дисциплина, не стало элементарного порядка. Я знаю, кое-кто в душе меня поругивает, называет диктатором. Дескать, и строг, и требователен. Но поверь мне, Михаил, без требовательности никак нельзя. А тут еще беда – Катюшин отец, твой дядя Анисим Иванович… Как с ним быть? Тесть он мне, все ж таки родич…
В детской послышался писк, похожий на мяуканье, и Катя, все бросив, ушла к детям.
– Катюше еще не говорил, а тебе скажу, – понизив голос, продолжал Андрей, – скоро расстанусь я с тестем, и будем мы вечными врагами. Но я не могу держать его дальше на должности управляющего. Ты видел, какое в «Привольном» развернулось строительство? Это уже комплекс новейшей модели, строится по проекту архитектора. К осени все будет готово, от соломенных кошар не останется и следа. Вот тогда вместе со старыми кошарами распрощаюсь и с тестем. Нельзя оставлять его на комплексе, не потянет, – добавил он, как бы желая, чтобы я с ним непременно согласился. – Нет у него сил, ни физических, ни душевных.
– А как на деле показали себя комплексы в других отделениях? – не без умысла спросил я, когда Катя вернулась. – Есть от них реальная выгода?
– Снова уснули малыши, – сказала радостная Катя. – Любят поспать.
– Вопрос, Михаил, непростой ты задал. – Андрей задумался, ладонями сгреб падавший на лоб чуб, откинул его назад. – Есть ли реальная выгода? Есть она или ее нету, а отступать назад нельзя. У нас нет пастбищ. Помнишь, в тот твой приезд дед Горобец проклинал меня? Забыл? А я хорошо помню. И теперь, когда прошло несколько лет, вижу: не зря так тревожился знаменитый чабан.
– Почему не зря?
– Была у него на то причина, – сказал Андрей. – И хотя старик о ней не говорил, а чутьем чабана чуял, что даже третье поколение тех овец, которые родились и выросли на приволье, для стационарного содержания, оказывается, пока что не годится. У них еще не выработались те гены и та наследственность животных форм, которые им нужны. Вот факты: у овец, которые содержатся на комплексах, но прародители которых выросли в степи, шерсть длинная, густая, однако в ней нет необходимой волокнистости, а мясо не имеет привычного запаха и вкуса баранины.
– Почему же? – спросил я.
– Вот мы и бьемся над этим «почему», – ответил Андрей, допивая чай. – Надо полагать, все это происходит по той простой причине, что мы еще не создали ту, специальную породу тонкорунной овцы, генетический инстинкт которой уже не знал бы ни вкуса степных трав, тех самых, о которых с такой любовью говорил тогда дед Горобец, ни степного приволья, а хорошо бы знал новое, стационарное, или, как теперь любят говорить, комплексное, содержание. Такую породу надо создать непременно, и мы ее создадим. Вот тогда и встанет все на свое место. Но для создания новой породы овец требуются годы. И есть у нас и еще одна важная проблема – люди, овцеводы. У недавних чабанов, а теперешних овцеводов-механизаторов недостает той культуры, которая необходима им в работе на комплексе. Раньше как было? Чабан положил ярлыгу на плечо и пошел гулять следом за пасущейся отарой – все так просто. Теперь же надо работать не ногами, а головой. Мы еще не научились кормить животных так, чтобы в их дневном рационе были необходимые белковые и минеральные компоненты, которые в таком изобилии давала овцам простая пастьба.
Я слушал Андрея, для меня все это было и ново и интересно, и все же я все время помнил о машине, на которой мне надо было бы съездить в село Алексеевку и на хутор Воронцовский. Поэтому я сразу же после завтрака, улучив момент, начал хвалить Аэрофлот, который для удобства пассажиров продает билеты в оба конца, и что я, уже имея билет, завтра должен лететь в Москву, где меня ждут дела. И тут же рассказал Андрею, который, как мне показалось, все еще был занят мыслями о новой породе овец, как я встретился в кузове грузовика с двумя женщинами – веселой и грустной, и о своем намерении побывать у них дома.
– Чего ради? – искренне удивился Андрей. – Не понимаю. Они что – твои знакомые?
– Я первый раз их увидел.
– Так зачем же ехать к ним? – Андрей скупо улыбнулся. – Тебе делать нечего? Так?
– Надо, пойми меня.
– И рад бы понять, да не могу.
– Ладно, не понимай, а машину дай, – сказал я. – Хоть на полдня.
– Не подумай, Михаил, что мне жалко дать тебе машину. – Андрей прошелся по комнате, упруго ступая своими начищенными сапогами. – Пожалуйста, можешь укатить даже на моих «Жигулях». Но какая в этом необходимость? Вот что мне непонятно.
– Так нужно.
– Что значит – нужно? Это, извини, не ответ.
– Я поясню. Видишь ли, тогда, в кузове грузовика, я придумал, ну, выдумал, так, для себя, жизнь этих женщин, вроде бы их биографии. Глядя на них, я старался угадать, почему одна из них была такая веселая и почему другая – такая грустная, где и как они жили, откуда и куда едут. Мне хочется проверить, так ли все это на самом деле, как я придумал, или не так?
– Чудачествуешь, Михаил! – Андрей рассмеялся. – Теперь-то начинаю понимать – хочешь написать об этих женщинах.
– Нет, писать о них не буду.
– Зачем же поедешь к ним?
– Я уже сказал: хочу проверить себя, убедиться на фактах, умею ли я выдумывать чужую жизнь.
– Ну хорошо, отправляйся с Олегом на «Москвиче», проверяй себя, узнавай, как там и что, – деловито заговорил Андрей. – А я поеду на газике, меня давно ждут в восьмом отделении. А может, поедем, вместе? Люди в восьмом – удивительные, вот и напишешь о них.
– В другой раз – охотно, – согласился я. – А сейчас поеду к женщинам и оттуда – на аэродром.
– Когда же это будет – в другой раз?
– Летом. Меня обещали послать сюда на месяц. Тогда мы с тобой и побываем во всех отделениях, а не только в восьмом.
– И Суходрева тебе надо было бы навестить. – Андрей подтянул ремень и поправил сборки рубашки, давая этим понять, что ему пора ехать. – Суходрев изменился, не узнать. Как-то спрашивал о тебе.
– Летом побываю и у Суходрева.
– Вы переночуйте с Олегом в селе или на хуторе, у тебя будет время разузнать все как следует, а утром отправитесь на аэродром. – Андрей взял свой плащ, картуз, обнял и поцеловал прильнувшую к нему Катю. – Ну, не скучай, Катюша, береги ребятишек. Завтра буду дома. – И – ко мне: – Михаил, так сдержи слово и летом приезжай непременно.
Я пообещал сдержать слово. На этом мы и распрощались.
6В СЕЛЕ АЛЕКСЕЕВКА
Все хаты были одинаковы, какими бывают только близнецы, у каждой – крылечко, и потому оказалось не так-то просто отыскать то место, где мы в воскресенье остановились и где жених сгреб в охапку смеющуюся тещу и отнес ее к невесте. На какую хатенку ни посмотри, она, выставляя напоказ свое нарядное крылечко с нарисованным на ступеньках ковриком, как бы говорила: люди добрые, чего еще ищете? Это же – я, это же тут, у меня гуляли свадьбу. И приходилось верить.
Мне казалось, будто я хорошо запомнил: если въезжать в Алексеевку со стороны Ставрополя, то нужная нам хатенка с крылечком находилась справа. И еще помнил: это было не самое крайнее при въезде в село строение, а четвертое или пятое. Поэтому мы, развернувшись за Алексеевкой, поехали по правой стороне улицы, широкой и длинной, как взлетная площадка полевого аэродрома, и остановились, чтобы случайно не проехать, возле четвертой хаты. Рядом с крылечком на низеньком стульчике, опершись спиной о стенку, гнулся древний дед. Когда я подошел к нему, он снял с головы старый картузишко и замигал подслеповатыми слезящимися глазами. Дед был так стар, что голова и борода у него были уже не белые, а с какой-то светлой прозеленью, да к тому же еще он был и совсем глухой, наверное, и потому, что был в преклонном возрасте, и еще более потому, что ушные раковины у него напрочь заросли густой бурой шерстью. На мой вопрос, где, в каком дворе вчера играли свадьбу, дед виновато комкал в руках картузишко, говоря:
– Ась? Шо? Я туточки один…
– Дедусь! Где вчера у вас играли свадьбу?! – Я так кричал, что мой голос был слышен, вероятно, на другом конце села. – Свадьба!! Жених и невеста!
– Дома никого нема, – пожевав пустым ртом, спокойно и тихо ответил дед. – Все наши бабы в поле. Еще с утра уехали на машине.
– Ничего ты от него не добьешься, – сказал Олег, – Поедем к следующему двору.
Мы подкатили к соседнему, пятому по счету, крылечку. Олег посигналил. Вышла краснощекая, пышущая здоровьем молодайка. Лицо ее не только раскраснелось, а я вспотело, мы, надо полагать, оторвали ее от какого-то дела, наверное, от стирки. Юбка у нее была подоткнута по бокам так высоко, что нам, молодым мужчинам, было и приятно и как-то неловко смотреть на ее полные ноги, на красивые, как бы точеные, голени. Рукава ее кофточки были засучены повыше локтей, руки мокрые, она вытирала их о фартук и с удивлением смотрела на нас с Олегом. Когда я спросил о свадьбе, она, улыбаясь и показывая белые, плотно посаженные мелкие зубы, деловито спросила:
– Вчерась у нас какой день был? Воскресенье. Вчерась в Алексеевке справляли шесть свадеб. Вам какая из шести требуется?
– Та, к дому которой подъезжал попутный грузовик, – ответил я. – А на том грузовике приехала теща, женщина еще молодая и собой веселая. Вот как ты…
– И такое придумал! – Она застеснялась, краснея: – Неужели я на тещу похожая? Я же еще совсем молодая. – Пышущая здоровьем женщина с высоко подоткнутой юбкой задумалась. – Знать, требуется теща? А может, та женщина была не теща?
– По всем приметам – теща, – сказал я уверенно.
– Не! Таких у нас не было, – ответила молодайка. – Ни на одну свадьбу вчера теща не приезжала, это я точно знаю. Все они, стало быть тещи, находились тут, в селе, Зачем же им было приезжать, коли они были дома?
Подъехав еще к нескольким хатам, мы, наконец, набрели на нужный нам след. От начала села это было восьмое крылечко. На нем стояла немолодая, но молодящаяся круглолицая баба с полными напудренными щеками и с черными, сажей подведенными бровями. Она с нескрываемым интересом смотрела на нас и, узнав, что нам нужно, строго, как на допросе, спросила:
– Можете припомнить какие-нибудь приметы? Ить свадеб в воскресенье игралось много.
Из примет я назвал именно ту, какая больше всего мне запомнилась: цветы в картузе у жениха и то, как он легко (так берут ребенка) взял на руки приехавшую тещу, снял ее с грузовика и поднес к невесте.
– Говоришь, теща? Прекрасно! – Круглолицая повела накрашенной бровью. – А каков был собою зять? Ну, на вид как? В том смысле, силач или так себе?
– Да, парень силенку имел, – уверенно ответил я. – Крепыш. Как футболист.
– Так это же Алеша Гончаренко! – воскликнула круглолицая, и ее напудренные щеки засияли в улыбку. – Точно говорю, Алеша! На этой свадьбе я была свашкой. Помню, как подкатил грузовик, как Алешка побежал к нему и взял на руки женщину. И цветы в картузе были, были. Только ты напрасно отыскиваешь Алешку на нашем порядке. Погляди на ту сторону улицы. Вон крылечко, то, что стоит от нас наискосок. Поезжай туда. Так, говоришь, похожий на футболиста? Взял на руки, как малое дитё, и понес, здоровило? Это Алешка!
– Именно так и было, – подтвердил я.
– Он, он! Алешка Гончаренко! – Круглолицая снова задумалась, резко сломала цыганские брови, и улыбка на ее напудренных щеках погасла. – Какая собой на вид та женщина?
– Веселая, в шляпке.
– Она! Раиса Никитична! Только та женщина, дорогой товарищ, доводится Алешке Гончаренко не тещей, а матерью родною.
– Как – не теща?
– А так… Не теща, а родительница. Говоришь, бабонька собой была веселая и в шляпке?
– Всю дорогу улыбалась, – ответил я. – Глаза так и сияли от радости. Может, есть какие сомнения, мамаша?
– Какие могут быть сомнения? Это же мать Алексея, Раиса Никитична! Мы с нею подружились, славная женщина… Только мамашей меня не называй, я же еще молодая. – Ее черные брови снова сломались, круглолицая задумалась, лицо ее помрачнело. – Только зараз глаза Раисы Никитичны не блестят от радости, а заливаются слезами от горя.
– Почему же? Я предполагал…
– Чего предполагал? – перебила меня круглолицая. – Предполагать все можно. Как это говорится: человек предполагает, а бог располагает. Да ты что, аль малый ребенок? Разве тебе неизвестно, через почему матеря плачут? Через потому, дорогой товарищ, что невесточка да сыночек довели ее до этих горьких слез.
– Что же у них произошло? – поинтересовался я. – Она же ехала такая радостная, такая веселая. Что случилось?
– Ты, парень, извиняюсь, кем доводишься Раисе Никитичне? – не отвечая, спросила круглолицая, и ее налитые, щедро попудренные щеки еще ярче зацвели в улыбке. – Может, племянничком? Али каким дальним родственничком?
Не зная, как бы попроще и попонятнее объяснить, кто я и почему приехал в Алексеевку, я сказал, что мы встретились с Раисой Никитичной случайно, на том самом грузовике, на котором она приехала на свадьбу, и все.
– Все? – переспросила круглолицая, недоверчиво поведя черной бровью. – Тогда на кой кляп тебе знать, что и как произошло в чужой семье? Дело-то обычное, житейское. Чего приехал дознаваться? В нашем селе всякое бывает. Тому пример – моя соседка Глаша. Надысь выгнала из дому законного муженька. Так турнула за порог, что он, сердешный, еле-еле удержался на ногах.
– За что же она его так? – участливо спросил я.
– За изменщество. – Пунцовея щеками, круглолицая рассмеялась. – Чтоб не бабничал, не шаблался по вдовушкам, как шкодливый кот. Он, признаться, и ко мне тоже подслащивался, кобелюка! Но не на такую напал, я в этих шалостях строгая!
– Ну, а сын и невестка за что же обидели мать? – Я снова вернулся к тому, что меня беспокоило. – Не могли же они так, ни с того ни с сего, довести такую веселую женщину до слез?
– Выходит, смогли. Сумели, ироды!
– Надо полагать, на то была какая-то особая причина?
– Причина известная – жадность, – ответила круглолицая и покачала головой. – Веришь, удивляюсь: и как это при нашей теперешней жизни то зло все еще сохраняется в душе человека? При старом режиме, при царях или капиталистах, – там понятно. Наша же власть как старается изничтожить в людях жадность, чтоб они навсегда освободились от этой заразы! А она существует в крови. У нас же с детства – еще в пионерах и комсомолах – прививают людям доброту да щедрость, а полностью изничтожить ту пакость – жадность – не могут. Живуча, сатанюка! Подумать только, ить и невестка Раисина, Валентина, и сынок ее, Алексей, тоже были и пионеристами и комсомолистами. Так откуда у них жадность взялась? Кто их мог начинить ею и когда? Вот чего я, простая баба, понять никак не могу. Жизня наша зараз как называется? Разветвленный социализм…
– Развитой, – вежливо поправил я.
– Все одно – развитой или разветвленный, а жадность в человеке изжить не можем. А изжить, изничтожить ее надо, потому как она нам не попутчица.
– Чем же они мать обидели?
– Опять – двадцать пять! – воскликнула круглолицая, упершись в бока сильными руками. – Что да как? А сам-то ты кто таков? Из милиции, да? Переодетый следователь? Так? Угадала?
– Совсем не так.
Пришлось рассказать о себе и о цели моего приезда в Алексеевку. И тут круглолицую с ее напудренными щеками словно бы подменили. Узнав, что я из Москвы, она заулыбалась еще ласковее, заговорила необыкновенно любезно и даже назвала свое имя – Маруся. Приглашая меня войти в хату, Маруся как бы между прочим пожаловалась на свое одиночество: ее единственная дочь в прошлом году поступила в учительский институт и домой еще ни разу не приезжала.
– А институт близко, в Пятигорске, – сказала она. – Могла бы приехать на автобусе. Нет, не едет, забыла про свою мать.
– Маруся, а где же ваш муж?
– Где! – она махнула рукой. – Мы разошлись. Конечно, по-хорошему, без скандала, по-культурному. Признаться, осточертели один другому, а через то и разбежались в разные стороны от греха. Да и ревнивый он был до ужастев! В зеркало не смотри, к пудре не прикасайся. А я же женщина, не могу же опуститься. А он чуть что – в ревность кидается, кулаки поднимает. Где он зараз – не знаю, да и знать не желаю. – Она открыла вторую дверь. – Проходи, проходи в горницу. И чего сразу не сказал, что из Москвы? Это же только подумать – из Москвы! Аж не верится. Позавидуешь счастливым людям – в Москве живут. А мне в ней еще не довелось побывать, да, видно, уж и не доведется. В телевизоре вижу ее, когда показывают, смотрю и глазам своим не верю: неужели вправде существует на земле такая красотища!.. Ну, садись к столу, москвич. Как тебя по имени? Миша? Красивое имя… Хочешь, Миша, чайком попотчую с вареньем. Отчего же не надо? Надо! У меня есть газовая плитка, баллоны привозят, все кипит и варится мигом. Повремени секунду, зараз поставлю чайник. А где же твой шофер? Его тоже надо попоить чайком. Зараз позову. Он тоже москвич?
Не дожидаясь ответа, она вышла из хаты, чтобы позвать Олега, и вскоре вернулась, сказав:
– Спит, да так сладко, что жалко стало будить. Пусть поспит.
Маруся ушла на кухню, а я сел возле стола, покрытого льняной негнущейся скатертью. Нетрудно было заметить, что эта горенка содержалась в той бросающейся в глаза чистоте, какую чаще всего можно встретить в хате молодой сельской вдовушки. Та же высокая, напушенная, давно скучающая по хозяину перина на кровати, застланная цветным покрывалом, – ляжешь на нее и утонешь. Те же пуховые подушки в разноцветных наволочках, они как бы специально были приготовлены для тех, кто случайно навестит одинокую женщину, их было столько, что сразу и не сосчитаешь: размеры всякие – от самой огромной – ее не обнять руками – до самой крохотной, которая в своей нарядной, обшитой кружевами наволочке поднималась до свежепобеленного потолка. Те же чистенькие хлопчатобумажные дорожки на полу – они ждали сильных мужских шагов. Те же цветы в горшках, стоящие на подоконниках и на низеньких стульчиках, – им тоже хотелось, чтобы ими полюбовались веселые мужские глаза. И, наконец, те же белые, как девичьи переднички, занавески на окнах.
Вскоре хозяйка принесла чашки с блюдцами, вишневое варенье в низкой вазе, затем сходила за уже вскипевшим чайником. Пока я пил чай, нарочно не торопясь, Маруся, подперев кулаками свои тугие, как резина, со следами пудры, щеки, поведала мне с виду мало чем примечательную историю о том, как и почему новобрачные заставили веселую, в радостном настроении приехавшую на свадьбу мать уже на другой день плакать и жалеть о своем приезде к родному сыну.
Суть этой истории такова. У Раисы Никитичны Гончаренко в Ессентуках был свой дом. Остался от покойного мужа – инвалида Отечественной войны. Раиса вышла замуж в сорок шестом году и была намного моложе своего мужа, вернувшегося с фронта с двумя автоматными пулями в легких. Через год родилась дочка Лидочка, а еще через два – сын Алексей. В этом доме, оставшись после смерти отца еще малютками, дети выросли, потом разъехались и оставили мать одну.







