Текст книги "Приволье"
Автор книги: Семен Бабаевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 43 страниц)
И, как на беду, никто не сказал о земле, которую усопший любил всю свою жизнь, и любил так, как, пожалуй, никто ее не любил. Видимо, в такую тяжкую минуту забыли, как семьдесят три года назад, в пору весенней пахоты, молодая женщина по имени Евдоха родила своего первенца, и родила-то прямо в борозде, и как мальчонка, появившись на свет, увидел взрыхленную, сырую и пахнущую теплом землю. После этого прошли многие годы, а тот, кто родился в борозде, ни на один день не разлучался с землей, а когда пришло время – кончил жизнь, и тоже в борозде, только, возможно, тракторный плуг тянул борозду и пошире и поглубже. Мне и сейчас слышался слабый голос женщины в стеганке, в валенках и в шали, похожей на мышь: «Шел по борозде… упал на свежую землю, и все». В борозде родился, в борозде и умер. Наверное, в этом было и что-то закономерное, и что-то свое, символическое…
13Все дни, пока я готовился к отъезду, меня беспокоила болезнь моей бабуси. Как-то Анисим Иванович пришел проведать мать, а она и ему стала рассказывать о своей поездке к сыну Анатолию в Конго. Анисим Иванович молча и с грустью на лице слушал ее рассказ, потом сказал:
– Маманя, это хорошо, что вы ездили к Анатолию, одобряю. Только вы поменьше думайте о нем. Нехай он про вас думает.
– Як же про него не думать? – ответила мать. – Вы все шестеро для меня одинаковые, а Толик далече от матери. Я и о тебе, Аниська, часто думаю, и об Алешке, и об Антошке, и о Настеньке, и об Аннушке. Все вы – мои дети, и все вы тут, считай, рядом, а Толик аж в Конго. Вот через то я и ездила до него и еще поеду.
Уходя, Анисим Иванович позвал меня в сенцы и сказал:
– Видно, душой по Анатолию изболелась наша маманя. И хорошо, что ты побеспокоился насчет доктора.
Днем бабушка была веселая, разговаривала нормально, как все люди, занималась, как обычно, домашними делами, и глаза у нее, как и раньше, были ласковые, приветливые. Ночью же, оставшись одна, ложилась в кровать и чуть слышно плакала и так, со слезами, засыпала. В среду, как и обещала, приехала Анна Филипповна. Узнав, кто она, бабушка покосилась на меня и сказала:
– Милая дочка, понапрасну послушалась моего внука и приехала. Откуда он взял, шо я больная? Здоровая я.
– Прасковья Анисимовна, в том, что вы здоровы, никто не сомневается, – сказала Анна Филипповна. – Я приехала проведать вас…
– Ну спасибо.
– А заодно и спросить. Это правда, что вы ездили в Конго, к сыну в гости?
– До Толика? А як же, ездила, – не задумываясь, ответила бабуся, и глаза ее тревожно заблестели. – Добре погостила у сыночка. Толик же далеко от меня, як же я могла не поехать до него, не проведать. У тебя у самой небось детишки имеются?
– Двое, – ответила врач, все так же внимательно глядя на блестевшие глаза старой женщины. – Две девочки, обе школьницы.
– Люди кажуть: дочки, як цветочки. Знать, и тебе ведома печаль материнского сердца? – спросила бабуся. – Эх, каждая родительница думает о своих птенчиках, тревожится о них. Так заведено природой. И неужели через то всех нас, матерей, надобно считать больными? Ни, то не болезня, то боль материнского сердца, и без нее, без той боли, матерям не обойтись.
– Прасковья Анисимовна, прошу вас, посмотрите на кончик этой моей палочки, – сказала Анна Филипповна. – Вот так. Хорошо. Теперь посмотрите вверх, вниз, еще вправо, еще влево… Спасибо. Прасковья Анисимовна, полежали бы вы у нас в больнице, малость отдохнули бы.
– Милая дочка, а я не уморенная, и через чего ради мне отдыхать в больнице. – Моя бабуся с гневом посмотрела на меня. – Нечего мне делать в больнице. Мне и дома гарно.
– Может, подумаете и согласитесь? – спросила врач.
– Чего тут думать? Сказала, шо делать мне там нечего, значит, нечего. Прощевай, милая дочка.
Она еще раз зло покосилась на меня, вышла из хаты и не вернулась.
– Да, с характером чабанская мамка, – сказала Анна Филипповна. – А подлечить бы ее надо, и, разумеется, не дома. Но как уговорить лечь в больницу? И все же я попробую это сделать. Приеду к ней еще раз, а возможно, и не раз, и уговорю.
Я сказал, что уезжаю в Москву, уже имею билет на самолет, и если потребуется какая-то помощь, то это могут сделать сын Прасковьи Анисимовны Анисим Иванович или ее квартирантка Ефимия. Пообещав приехать в следующую среду, Анна Филипповна ушла к машине. Может быть, через час вернулась бабушка и с порога гневно спросила:
– Мишуха, як тебе не совестно? Чего наговорил докторше? Зачем понапрасну беспокоил женщину? Никакая я не больная. Як ты не можешь понять, шо я – мать и в том вся моя болезня.
Приближался день моего отъезда. И в хате, и на улице Ефимия избегала встречи со мной, я делал то же. Если Ефимия о чем-то говорила с бабушкой, я ждал, когда она уйдет, и только после этого выходил из своей комнаты. Вечером, вернувшись с работы, Ефимия что-то напевала, и, как я замечал, громче обычного, наверное, желая, чтобы я услышал.
Прислушиваясь к ее голосу, я опять – в который уже раз! – спрашивал себя: могу ли я вот так, не попрощавшись с Ефимией, не поговорив с нею, уехать? И отвечал утвердительно: да, могу. Зачем же нужна и ей и мне эта встреча? Мы же никогда больше не увидимся. И тут же сам себе возражал, что так поступить я не могу, нам надо и встретиться, и проститься по-хорошему… А вечером, в канун моего отъезда, своими легкими, неслышными шагами вошла Ефимия, упругими ладошками закрыла мне глаза и рассмеялась.
– Пришла?
– Чудак! Как же я могла не прийти? Ты же завтра уезжаешь.
– Ну и что?
– Не жалко оставлять меня одну?
– Если я скажу «не жалко»?
– Значит, скажешь неправду. Я же знаю, ты любишь меня, тебе нужны и я и этот степной хутор, и я верю – ты вернешься. Сейчас тебе надо поехать в Москву – поезжай! Без тебя мне будет горько и одиноко. Завтра я уже не услышу за стенкой твоих шагов, не смогу войти к тебе, как вот сейчас вошла. Но знай, Миша, я терпеливая, все стерплю, буду ждать тебя и дождусь.
– Не жди, я не вернусь.
– Наперед не загадывай. Ты еще вернешься сюда.
– Какие у тебя сильные руки!
– Не забывай, я же стригальщица.
Поднявшись, я отстранил ее руки.
– Ефимия, иди, иди спать. Уже поздно.
– Прогоняешь?
– Нет, прошу…
Закрыв лицо руками, она содрогнулась в припадке плача и, отворачивая голову и не в силах вымолвить слово, резко повернулась и убежала… Медленными шагами я ходил от порога к столу и обратно, прислушивался: за стенкой был слышен плач тихий, с частыми всхлипываниями…
На другой день, когда я был уже в небе, далеко от хутора, когда под самолетом в сизой, просвеченной солнцем дымке расстилалась бескрайняя равнина, исписанная дорогами и разукрашенная зелеными лоскутами озимых, я мысленно все еще находился в Привольном. Смотрел в оконце, прислушивался к ровному, тягучему гулу моторов, видел простор и простор под голубым холодным куполом, и передо мной, как живые, стояли то Таисия Кучеренкова со своими правдивыми, излучающими тепло глазами, и я слышал: «Кому интересно знать обо мне и о моей жизни?.. тайно живу с семейным мужчиной и с гордостью объявляю: я счастливая!»; то Артем Иванович Суходрев поднимался из-за стола с измученным, печальным лицом. «Нет, меня не сможешь описать… тебе никто не поверит, будь ты хоть самим Львом Толстым… назовут выдумщиком… во мне нет ничего типического». Видел и Силантия Егоровича Горобца, в узкоплечей бурке, в крылатой чабанской шляпе из мягкого войлока. Усатый старец стоял на коленях перед своим бронзовым бюстом в окружении Полкана, Молокана и Монаха. «Тут же надобно описывать не меня… а всю мою длиннющую житуху, все мои хождения следом за отарой…» Смотрел на таявшую в дымке землю, а разговаривал с Андреем Сероштаном и удивлялся: мой сверстник говорил только об овцеводческом комплексе, он ничего не знал и знать не хотел, забыл не только о молодой жене, а, казалось, обо всем на свете. «А что, черт возьми! Это даже заманчиво! Советую, Михаил, испробовать свои силы…»
Закрывал глаза и видел, как «скорая помощь» увозила с борозды полуживого Тимофея Силыча Овчарникова – в Беловцах остался опустевший и осиротевший, никому уже не нужный дом с каменными колоннами… Завидная жизнь, и необычная смерть… Шел и умер… А моя милая, ласковая бабуся и здесь, в самолете, не отходила от меня, и я слышал ее голос: «Все вы для меня – дети. И все вы тут, считай, у меня под боком, а Толик далеко, аж в Конго, через то я и ездила до него и еще поеду…» – «Да, с характером чабанская мамка… А подлечить бы ее надо…» В небе видел и Ефимию, смеющуюся, с ячменными завитками на висках, с блестящими, манящими к себе глазами. «Не забывай, я же стригальщица… Да ведь меня надобно не описывать, меня надо любить… Тебе нужны и я, и этот хутор. Самое важное твое дело остается здесь, в Привольном. И ты еще вернешься сюда…»
Что сказать? Не знаю, может быть, и вернусь. Все может быть. Ведь даже на таких быстрых крыльях, и то как же, оказывается, трудно мне оторваться от Привольного, видно, осталось там, на приволье, что-то мое, от меня неотделимое, наверное, крохотный кусочек самого моего сердца…
Не зря же в моей голове постоянно слышится голос Андрея Сероштана: «Рискни, прояви смелость, жизнь наших овцеводов того заслуживает…» А что? И рискну, и напишу. Вот встречу Марту, покаюсь перед нею в своих мужских грехах, чтоб не было совестно смотреть ей в глаза, повидаю сына Ивана – и сразу же за работу. И ничего наперед не стану загадывать. Без выдумки или с выдумкой? Напишу так, как на душу ляжет. Нужно – выдумаю, не нужно – так зачем же выдумывать, пусть выстраивается на бумаге все живое, увиденное…
Под самолетом все так же стадами гуляли кучевые облака, без пастухов и без присмотра, одни – маленькие, похожие на только что раскрывшиеся коробочки хлопка, другие – большие, напоминавшие собой белые, сверкающие на солнце острова. Плыли они спокойно, величественно, и откуда припожаловали сюда и куда держали путь? Никто не знал. Смотришь на них сверху – это огромные купола, пронизанные лучами, парашютный шелк, да и только! Им не было никакого дела ни до меня с моими раздумьями, ни до летевшего над ними самолета, ни до того, какое там, внизу, протекало время и какая там, под ними, на земле, складывалась между людьми жизнь.
Книга вторая
ЗАПАХ ПОЛЫНИ
На крыльях вымысла носимый,
Ум улетал за край земной…
А. С. Пушкин
Часть первая
1ОТВЕТ ЧИТАТЕЛЯМ
После того как была напечатана первая книга романа «Приволье», читатели в своих письмах просили ответить, во-первых, был ли я знаком с Михаилом Чазовым и, во-вторых, как попала ко мне его рукопись.
К сожалению, с Михаилом Чазовым я не был знаком. Четыре его толстые тетради с потертыми, бывшими в деле корешками, с выцветшими, помятыми, видавшими виды зелеными обложками принесла его жена Марта Николаевна. Вытирая платочком слезы и глядя на меня большими мокрыми глазами, она рассказала о своем муже примерно то, что читателям уже известно из первой книги «Приволья». От нее я узнал, что Михаил Чазов был знаком с известным романистом Никифором Петровичем Д. и что она носила тетради к этому писателю, не зная, что он недавно умер. Вдова покойного посоветовала обратиться ко мне, дала мой телефон и адрес. Марта Николаевна показала фотографию Михаила Чазова. На меня смотрело открытое юношеское лицо с задумчивыми глазами, с вихрастым, как у деревенского парубка, чубом.
– К несчастью, Миши уже нет в живых, – сдерживая слезы, сказала она. – Он погиб…
– Как? – вырвалось у меня. – При каких обстоятельствах?
– Говорить об этом мне очень больно. В тетради лежит письмо Олега, того шофера, с которым Миша ездил в последние дни. В письме все сказано… Вас же я прошу посмотреть Мишины записи.
Я взял тетради и сказал убитой горем женщине, что обязательно их прочитаю. Читались они трудно, потому что страницы были исписаны с обеих сторон мелким, торопливым почерком. Встречались записи совсем неразборчивые, сделанные, очевидно, в дороге, может быть, в автомашине, самолете, а возможно, и на арбе. Те же страницы, которые можно было прочитать, показались мне интересными, заслуживающими внимания, они представляли собой как бы заготовки какой-то большой, задуманной Михаилом Чазовым работы. Меня порадовало, что в тетрадях были запечатлены живые, непосредственные наблюдения над жизнью людей и над степной природой. Из всего записанного в тетрадях я отобрал лишь немногое, на мой взгляд, наиболее важное и значительное. Одни записи исправил, другие переделал, третьи отредактировал, четвертые переписал заново и все их расположил по своему усмотрению. Когда первую половину рукописи я показал Марте Николаевне, то она наотрез отказалась поставить на ней имя своего мужа, сказав, что Миша в этом романе пусть останется главным героем, и только.
С. Б.
2В аэропорту Внуково моросил тот колючий, вперемешку со снежинками, дождик, какой бывает в Подмосковье только в ноябре, и особенно в те дни, когда и осень еще не ушла, и зима еще не пришла. Сквозь эту холодную дождевую сетку я издали увидел Марту. Она стояла у входа и держала на руках завернутого в одеяло ребенка, и я тотчас понял, что это и был мой новорожденный сын, которого я еще и в глаза не видал. И хотя я никак не ждал, что в такую даль и в такую непогоду Марта приедет не одна, в душе порадовался, что она была не одна. И пока я подходил к ней, невольно думал: а хорошо бы мать и сына увезти отсюда на такси. Но у меня, как всегда, не было денег. Придется ехать на рейсовом автобусе. Я подошел к Марте бодрым шагом, поцеловал ее – губы и щеки у нее горячие, мокрые, будто в слезах. Я подумал, что она приоткроет кружевное одеяльце и скажет: ну вот, Миша, и посмотри на своего наследничка. Она же, смеясь, спросила:
– Миша! Что с тобой?
– А что?
– Тебя же не узнать! Где твоя курчавая бороденка?
– А-а… Там осталась, в степи, – нехотя ответил я, заглядывая под одеяльце: мне так хотелось увидеть там то живое существо, которое вот уже второй месяц называется моим сыном – Марта, это и есть Иван?
– Кто же еще? – уже серьезно, без улыбки, ответила Марта. – Он самый.
– Ну-ка, дай подержать.
– Он спит.
– Ничего. Давай подержу. Ради нашей встречи.
– Не уронишь? – спросила она строго. – Бери осторожно.
Впервые в своей жизни я прижимал к груди завернутое в одеяльце что-то живое, легонько посапывающее и удивлялся тому, что оно, это что-то живое, посапывающее, было легкое и, наверное, потому лежало на моих руках так хорошо, так удобно.
– Марта, как же ты решилась поехать с ним в такую непогоду? – спросил я, от радости не зная что сказать и в душе все еще хваля ее, что она встретила меня не одна. – Ведь и далеко, и этот дождь со снегом… Ребенок может простудиться.
– Пришлось решиться, – ответила Марта, снова счастливо улыбаясь, и теперь, – я понимал, – ее смешило не мое безбородое лицо, а то, как я неумело держал ребенка. – Во-первых, Ванюшу не с кем оставить дома, а во-вторых, сын пожелал сам встретить отца. Не могла же я ему отказать?
Не слушая Марту, я приоткрыл уголок одеяльца, ожидая увидеть что-то необычное, а увидел обыкновенное личико спящего ребенка: слегка порозовевшие от сна щеки, на них светлый пушок, приплюснутый носик и закрытые, будто склеенные, глаза с синеватыми прожилками на веках.
Всю дорогу, сидя в автобусе, я держал на руках спавшего Ивана, поглядывал то на радостную, сидевшую напротив Марту, то на пассажиров. Мне хотелось, чтобы открылись слепленные глаза Ивана и посмотрели бы на меня, и тогда все, кто ехал в автобусе, поняли бы, что на меня смотрит мой сын. Иван же, не зная моего желания, проспал всю дорогу, и только когда мы вошли в квартиру и я осторожно передал Марте легкую, непривычную для меня ношу, малец вдруг подал пискливый голосок. Марта положила его на кровать, развернула одеяльце, и вот тут я увидел раскрытые, заспанные, ничего не смыслящие детские глазенки. По моему телу пробежала мелкая, как слабый электроток, дрожь, и я невольно подумал, что это, наверное, и есть отцовское чувство.
– Ну, Ванюша, поздоровайся с отцом, – обратилась Марта к Ивану, как к взрослому. – Скажи ему: здравствуй, папа! – И со счастливым взглядом обратилась ко мне: – Смотри, Миша, какой лупоглазый! И в кого, скажи, уродился?
– В свою мамашу, – сказал я, не отрывая взгляда от ребенка. – В кого же еще?
– Неужели я такая глазастая?
– В точности, – ответил я и попросил Марту: – А ну, распеленай-ка молодца, поглядим, какое мы с тобой сотворили произведение искусства. Как мы постарались? Хорошо или не очень?
В эхо время наше произведение искусства скривилось, как от лесной кислицы, запищало, раскрывая пустой беззубый рот, личико сморщилось и сделалось некрасивым. Марта тотчас наклонилась к Ивану и сказала:
– Батюшки, так ведь мы же голодные! Вот через то мы и голосочек подаем. Бедненькие мы, проголодались…
Очевидно, потому, что я еще не успел привыкнуть к своему отцовскому положению, меня удивляли и этот тоненький детский писк, и то, что Марта как бы нарочито говорила во множественном числе: «Так ведь мы же голодные», «Бедненькие мы, проголодались», «Мы голосочек подаем». Хотя она могла бы сказать просто: ребенок голоден, он голосок подает. Удивляло меня и то, как Марта голубицей припала к младенцу, как она умело распеленала его и тут же завернула в свежую пеленку, потом легко и просто, будто обучалась этому всю жизнь, взяла на руки и уселась на стуле; как она одной рукой приподняла перед кофточки, быстро расстегнула лифчик и, не стыдясь меня, открыла левую грудь, белую и полную, с темным пятачком и крупным и таким же темным соском с капельками желтого, как молозиво, молока, – так вот она какая – грудь матери! Удивило меня и то, что наш Иван сразу же перестал пищать и, закрыв глазенки и забыв о своем отце, жадно прилип к соску. Я же, сам того не желая, залюбовался кормлением ребенка, мне нравилось, как Марта, словно бы желая показать свои врожденные материнские навыки, сказала:
– Левая грудь нам больше нравится, она вкуснее.
– Как же правая? – спросил я.
– В другой раз. Дойдет и до нее черед, – отвечала Марта с сияющим лицом. – Тут у нас свой порядок.
Не без интереса я заметил, как у Ивана по губам и по подбородку текло молоко и как Марта легонько марлевым лоскутком вытерла их. Она не сводила глаз с сына, радуясь тому, что он так охотно сосал ее грудь, даже хватал ее ручонками, и она, целуя эти его цепкие, с пухлыми пальчиками ручонки, говорила не мне – для нее в эту минуту я не существовал, – а самой себе:
– Ах, как мы любим поесть! Ах, как нам нравится маменькино молоко! – Потом она подняла голову, ласково посмотрела на меня своими большими, как бы всегда удивленными глазами: – Миша, я уже писала тебе, что твой наследник любит поесть. Это хорошо, значит, вырастет силачом!
Когда же Ванюша насосался вволю и, не раскрывая глаз, отвалился от груди, Марта тем же лоскутком марля вытерла ему губы и сказала:
– Ну вот мы и сыты. И снова мы спим сладко, и никакой папаша нам сейчас не нужен.
Марта уложила Ивана в кроватку, сверху прикрыла одеялом и, улыбаясь мне, как бы говорила этой улыбкой: вот видишь, как все просто, как я легко управляюсь с материнскими обязанностями и теперь, когда сыночек спит и сыт, я вся твоя и готова слушать все, о чем станешь рассказывать. А я смотрел на ее счастливое лицо и думал: умелое исполнение материнских обязанностей – это похвально, накормить ребенка и уложить его в постель – дело тоже, видать, не мудреное. Но самое непростое и самое главное, что тревожило меня всю дорогу и продолжало тревожить сейчас, – это наше с Мартой будущее. Оно было так еще неясно и так еще неопределенно. Как мы станем жить завтра, если учесть, что Марта ушла с работы из-за ребенка, а я вернулся без копейки. И я был уверен: если не сию же минуту, то через час или через два она заговорит о том, что же нам делать и как нам жить. Так оно и случилось. Марта сказала, что я, наверное, голоден, и пошла на кухню, говоря:
– Миша, а у меня и покормить тебя нечем. Будем пить чай с сухарями. Другого ничего нет.
Я молча направился следом за ней. Что я мог сказать? Она зажгла газовую плитку и попросила меня рассказать, как я съездил на хутор, удачно или неудачно.
– Об этом после, – сухо ответил я. – Есть у нас разговор поважнее моей поездки на хутор.
– Что ты имеешь в виду?
– Многое. Первое – то, что нам надо узаконить Ивана, того самого Ивана, который так любит материнское молоко и собирается вырасти богатырем. Второе…
Марта перебила меня.
– Погоди. Мне непонятно: что значит – узаконить Ивана? Он твой сын, носит твою фамилию. Второй месяц на свете живет и здравствует Иван Михайлович Чазов, и живет хорошо. Что еще нужно? – На ее лице затеплилась прежняя радостная улыбка. – Я не писала тебе о регистрации. Когда в загсе я предъявила твою заверенную нотариусом телеграмму, где было сказано, что новорожденный – твой сын, регистраторша, женщина пожилая, в очках, долго смотрела то на телеграмму, то на меня, а потом сказала, что за все время своей работы в загсе она впервые получила такую телеграмму. И все же, когда выдала регистрационные метрики, не утерпела и спросила: «А добровольный папаша алименты платить будет?» Какие, говорю, алименты? Ведь он же отец!.. Извини, Миша, что остановила. Что там у тебя второе?
– Второе – это то, что нам надо идти в загс, – сказал я. – Завтра же пойдем и распишемся.
– Почему завтра? – спросила Марта с трудно скрываемой грустью. – Может, не будем спешить? Сколько жили…
– Так, как мы жили, теперь мы жить не можем.
– Успеем еще расписаться, – сказала Марта – Свадьбы у нас все одно не будет. Мы не так богаты, чтобы устраивать гулянье.
– Я не о свадьбе, а о том, что регистрацию нашего брака откладывать не следует. Мне надоело жить у тебя на правах вольного прихожанина. Пора мне стать твоим законным мужем и отцом нашего сына. И еще – это уже третье: Верочку мы удочерим. Пусть она станет тоже Чазовой.
– Вот уж этого делать никак не следует, – быстро и, как я заметил, зло возразила Марта. – Верочка была и останется только моей дочкой, Анохиной. Незачем ей быть Чазовой.
– Марта, тебя трудно понять. Что же тут плохого, если у девочки будет отец?
– Не забывай, что ей уже три года. Станет ли она называть тебя отцом?
– Станет, – уверенно ответил я. – Помнишь, в прошлую зиму мы гостили у твоей матери в деревне. Я взял тогда Верочку на руки, а она удивленно взглянула мне в лицо и спросила: ты мой папа, да? Я только кивнул. Что я мог сказать? А теперь отвечу: да, Верочка, я твой папа… А что? Будет у нас семья – дочь и сын.
– Ни за что! – резко ответила Марта. – Верочка будет жить у бабушки. – В больших ее глазах выступили слезы. – Ты же знаешь, Верочка – мой тяжкий грех, мое тяжкое горе… Как говорится, что случилось, то случилось, не вернешь и не исправишь. – Она налила мне чаю, сама подсела к столу, фартуком вытерла слезы. – Нам и с одним ребенком будет трудно. Я не работаю, ты тоже. Нам надо о себе подумать.
«Ну вот оно то, чего я ждал и чего боялся, – думал я, не притрагиваясь к чаю. – Неужели в первый же вечер поссоримся? Она права: об этом надо не только думать, а и говорить, и если не сегодня, то завтра. Только бы не поссориться…»
– Там, где живут трое, проживет и четвертый, – сказал я. – Ведь так же?
– Не будем об этом, Миша, – ответила она и посмотрела на меня своими большими, полными удивления глазами. – Ты вернулся какой-то странный. Я это заметила еще там, на аэродроме, и только что, когда кормила Ванюшу. Ты как-то странно смотрел на меня и на сына, с какой-то тревогой во взгляде.
– Ну что выдумываешь? Какая еще тревога? – Я стал пить чай и некоторое время молчал. – Я все такой же, каким и был, только без бороды. Но вот что ты должна знать: во мне опять проснулось желание видеть и замечать что-то необычное, удивительное. На аэродроме я впервые увидел тебя с ребенком на руках и удивился. Это ново, интересно. Дома я смотрел, как ты кормила Ивана, тоже удивлялся в думал: обязательно надо запомнить и эти твои полные, теперь уже не девичьи и все такие же красивые груди, и эти желтые капельки молока на темном соске, и то, как Ванюша прилип к груди. А лучше всего – записать увиденное, может, пригодится. А ты – тревога! Нет, Марта, тревоги никакой. Напротив – радость…
– А почему сказал – «опять проснулось»? – спросила Марта. – Разве там, на хуторе, ты уже избавился от этого своего желания видеть, удивляться и записывать?
– Хотел избавиться, да вот, вижу, ничего из моего хотения не получается. – И я, желая переменить разговор, спросил: – Хочешь знать, что меня сейчас тревожит?
– Да, хочу.
– То, что в моих карманах нет ни гроша, – ответил я, чувствуя, как краснеют мои щеки. – Поездка моя была неудачная, она ничего, кроме огорчения, мне не принесла, и повесть писать я не буду.
– Это почему же, Миша?
– Трудный вопрос. Отвечу как-нибудь в другой раз.
– Да, Миша, я и забыла сказать. Как-то позвонил лауреат, тот писатель, помнишь, Никифор Петрович, который написал отзыв на повесть «На просторах»? – Марта виновато посмотрела на меня. – Спрашивал о тебе.
– Как же он узнал твой телефон?
– Наверное, был в рукописи. Ты же оставил адрес и, возможно, телефон.
– Ну и что ты ему ответила?
– Сказала, что поехал к чабанам собирать материал и что скоро вернешься.
– А он?
– Похвалил и сказал, что придумал для твоей новой повести название. Знаешь, какое? «Ковыль». Нравится, а?
– «Ковыль»… Какое же это название? Известно ли лауреату, что эта шелковистая и на вид красивая трава – несъедобна? Ее даже овцы и козы не едят. Верблюды тоже.
– Сходил бы к нему, Миша.
– Некогда мне расхаживать, – ответил я. – Завтра надо устраиваться на работу. Хорошо бы вернуться на старое место. И зачем, дурак, уезжал?
– Возьмут ли?
– Должны бы взять. Пойду к Павлу Петровичу с повинной головой. Так, мол, и так, возвернулся блудный сын…
– Миша, а писать ты все же будешь.
– Почему так думаешь?
– Не утерпишь. Я же тебя знаю…
Я промолчал.
Ночью, уже лежа в постели, мы снова заговорили о своих житейских делах. Марта еще раз сказала, что оставила службу в министерстве только из-за сына. Не зная, что ей ответить, я посоветовал отправить мальчонку к бабушке хотя бы на какое-то время.
– Пусть внук растет вместе с внучкой, – добавил я. – В деревне Ванюше будет хорошо. У бабушки имеется дойная коза. Деньгами будем помогать.
– Миша, ты с ума сошел! – сквозь слезы сказала Марта. – Хватит с матери и того, что я уже подбросила ей Верочку. Но тогда нечем было кормить ребенка – у меня не было молока, да и сама я была еще девчушка. Теперь же молока у меня много и Ванюшу – ты это запомни! – никому не отдам! Даже тебе, отцу!
Марта была права, и я не стал возражать. Перед тем как уснуть, мы решили: Марта пока не пойдет на службу. Как-нибудь перебьемся. Пусть Иван подрастает, и тогда мы его определим в детские ясли. Я же должен устроиться на работу завтра, а в загс мы пойдем послезавтра. И хотя все наши планы были обговорены мирно, спал я в эту ночь плохо, меня тревожили, мешали уснуть неприятные мысли. Притворившись спящим, я лежал молча и слышал, как запищал Иван. Марта вскочила, взяла его на руки и, сидя на кровати, стала кормить грудью. Малец все так же аппетитно причмокивал губами. Потом она завернула его в свежую пеленку и положила в кроватку. Я же в это время думал о том, что в реальной жизни все бывает, к сожалению, совсем не-так, как в мечтах или так, как бы тебе хотелось. Примеров – сколько угодно. Я уезжал к чабанам с надеждой написать о них повесть, а вернулся с твердым намерением не писать ничего вообще. Живут же люди без этого, без литературных занятий, и живут неплохо. Мог бы жить и я. Мог бы… А смогу ли? Марта уверена, что не смогу. А тут еще, находясь уже дома, я узнаю: пожилой, широкоизвестный в стране романист, оказывается, звонил мне, интересовался моей персоной, даже придумал название для моей повести, которую писать я не намерен. А может, надо ее написать? Попытать счастья еще разок? Но на какие шиши стану жить? Ведь теперь я – отец семейства, у меня жена, сын. Или вот еще пример: когда мои отношения с Мартой были неопределенными – сегодня пришел, переночевал, завтра не пришел, – я был уверен, что другую девушку, лучше Марты, я никогда не встречу. И не встречал. Но стоило мне поехать к чабанам, и я там, на хуторе Привольном; встретил, на свое горе, Ефимию. Думал: уеду и забуду о ней. А она не забывалась. Марта стала матерью моею сына, я люблю ее еще больше, чем любил раньше, и мы послезавтра скрепим свой брак законом, а я почему-то нет-нет да и подумаю, вспомню о Ефимии. Еще бабушка как-то мне говорила, что в любви бывает присуха, когда девушка какими-то травами присушивает к себе парня и он бы рад не любить ее, да не может. Возможно, Ефимия меня присушила? Глупость! Но зачем же я и там, на хуторе, и теперь здесь мысленно, ставлю Ефимию рядом с Мартой? Хочу сравнить их и сказать самому себе: да, Ефимия красивее Марты. Красота ее какая-то странная, от земли, от степи, может быть, от полыни или от ковыль-травы. Ну и что же из того, что Ефимия красивее? Как говорит народная мудрость, с лица воду не пьют. Не в красоте счастье. А в чем же оно? Вот тут и разберись. Одно мне ясно и понятно: я не могу не думать о Ефимии, и если так будет продолжаться и дальше, то зачем же нам с Мартой идти в загс? А не идти мы не можем, у нас есть сын Иван… Какой-то заколдованный круг. Это – нельзя, это – невозможно. Так как же быть? Надо не писать и не думать о Ефимии. Все начать заново…
С этими запутанными мыслями уже под утро я и уснул.







