412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Бабаевский » Приволье » Текст книги (страница 2)
Приволье
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 08:18

Текст книги "Приволье"


Автор книги: Семен Бабаевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 43 страниц)

– Ты-то меня любишь?

– Миша, глупенький, как тебе не стыдно? Еще спрашиваешь… Да и тебе же все видно, и никакими словами не высказать все то, чего нельзя скрыть. Разве я пустила бы тебя в постель к себе, если б не любила? Люблю, и давно люблю… Поезжай, Миша, спокойно, управляйся с делами и возвращайся. А я буду тебя ждать и все время думать о тебе.

– Спасибо, Марток… Вот и посветлело у меня на душе. А сейчас бери мой чемодан и готовь-ка меня в дорогу, как жена мужа.

– Давай сперва поужинаем. Пойдем на кухню, там все готово.

– Самолет улетает завтра в восемь утра. Так что рано утром, еще до работы, проводишь меня на аэровокзал. Проводишь?

– А как же? Обязательно. – Она задумалась и замолчала. – Миша, я хотела было сказать тебе что-то такое важное, необычно важное, особенное, и в последнюю минуту передумала.

– Почему? Говори.

– Лучше скажу потом, когда вернешься.

– Значит, целый год буду мучиться, думать, что же ты скрыла от меня? Пожалей меня, Марта, и скажи.

Марта отрицательно покачала головой и, ничего не сказав, ушла на кухню, вытирая фартуком слезы.

5

Пожалуй, ничто нас так не радует и ничто нас так не волнует, как встреча с отчим краем. Вот он весь перед тобой, раскинулся во все стороны, от одного горизонта до другого, смотри на него и радуйся, радуйся и смотри. И сколько я ни ехал в глубь степи, сколько ни всматривался в распахнутую настежь даль, а насмотреться так и не мог, и странное чувство тревоги, смешанное с чувством радости, всю дорогу не покидало меня. Да и что может быть прекраснее вас, родные весенние поля под высоким южным небом! Вы не стареете, над вами не властны ни события, ни время. Сколько помню вас, вы все такие же, родные и милые моему сердцу, и все так же живописно изломаны ложбинами, которые неведомо откуда шагнули сюда и размахнулись косым крылом. То там, то тут вставали те же глубокие буераки, разрубленные как бы шашкой наотмашь, и на их отвесных кручах все такими же солнечными бликами отсвечивала желтая глина, а по верхушкам знакомым парубоцким чубчиком курчавился лесок. И повсюду вдоль шоссе извечными стражами вставали давно, еще в детстве, увиденные мною курганы, над ними незаметно проплывали и дни и века, а они, ничего не замечая и ничем не интересуясь, были все такие же сурово-молчаливые, ко всему безучастные. И все так же, как во все времена, от подошвы и до вершины их укрывала ковыль-трава, как белая бурка укрывает всадника, и все так же на самой макушке торчали кустики полыни и в них восседал орлан, когтями вцепившись в суслика, зорко стеклянными глазищами косясь на грузовиками шумевшую внизу шоссейную дорогу.

Мимо уплывали древние курганы, их уже не было видно, и снова, как волна на волну, одна отлогая ложбина накатывалась на другую, один буерак поднимался следом за другим. Полынное, сизого оттенка, лежало взгорье, ветерок доносил густой горьковатый запах, и то там, то тут, как огоньки, радовали глаз полевые маки. Текучее марево било в лицо, манило к себе, казалось, что сразу же за селом или за овечьей кошарой, не более как в пятистах шагах, поднимались то плавни, заросшие камышом, то покачивались натуральные волны или разливалось во все стороны настоящее море, и ни за что нельзя было поверить, что это был всего только мираж. Из этих плавней или из озер вдруг выкатывалась, как само привидение, одинокая кибитка в верблюжьей упряжке. Худой и высокий верблюд шел размашисто, покачивая торчмя стоящими горбами, поскрипывали оглобли, глухо ступицами отзывались колеса, а в тени, под арбой, лениво переступал седой кобель. И чем глубже в степь я уезжал, тем дальше и дальше от меня отодвигалось марево со своими озерами и камышами, заросшими плавнями, и тем чаще встречались кошары, похожие на приземистые скирды прошлогодней соломы, с темневшими в них воротцами, с длинными корытами для водопоя, с повисшими над колодцем бадьями величиной с добрую кадку. Вокруг колодца по утрамбованной стежке устало плелся, вращая колесо и поднимая бадью с водой, старый гривастый конь на кривых ногах с завязанными косынкой глазами, чтобы не кружилась голова у бедняги. Изредка попадались идущие попасом отары, еще непривычно беленькие, с которых, очевидно, только вчера были сняты тяжелейшие шубы, почти на каждой овце мостился скворец и, опираясь на крыло, что-то отыскивал для себя в свежей стрижке. Близ отары изнывали от безделья волкодавы, все до единого корноухие и куцехвостые, все лобастые и широкогрудые и все бурой масти. Сидели они на задних лапах, сонно поглядывая на знойное небо и сладко позевывая, а в сторонке стоял, как изваяние, чабан в остроплечей бурке и в нахлобученной на лоб папахе, опираясь на ярлыгу, как уставший путник на посох.

Все это можно было увидеть в степи, и еще не так давно. Теперь же на смену кошарам из соломы пришли овцекомплексы из железа и бетона, и редко можно встретить отару, идущую попасом, и чабана в бурке и в окружении волкодавов, а вместо арбы в бычьей или верблюжьей упряжке летят, как ветер, встречные грузовики. И только небо в этих местах ничуть не изменилось, оно было такое же высокое, синее, с оттенком голубизны – чудо, а не небо! Как и степь, оно удивительно просторное, слегка укрыто дымкой, смотришь на него, и тебе кажется, будто оно соткано из легчайшего шелка, и просторная степь под ним лежала точно бы под светлым шатром.

6

Въехав в Привольный, грузовик притормозил, замедлил бег, я на ходу выпрыгнул из кузова и зашагал по хутору с чемоданом в руке. Меня встречали, словно бы улыбаясь мне, и те же белостенные хаты-мазанки, похожие на стаю опустившихся в степи гусей, и те же стройные тополя, что поднимались вдоль дворов, они намного подросли, темнее и гуще стали их молодые, только что родившиеся листья. Школа, в которой я учился, смотрела на меня с удивлением, как бы говоря: «Да кто он, этот бородач? Неужели Миша Чазов? Нет, это не он, ни за что не поверю…» До мельчайших подробностей знакомый мне школьный двор все так же, как и когда-то, был полон шумной детворы – школьники, наверное, выбежали на большую перемену и им не было никакого дела до того, что тот, кто когда-то тоже вот так бегал по двору, теперь шел с чемоданом по улице.

А улица радовала меня тем, что вся она была залита асфальтом, еще свежим, со смолистой чернотой, и Привольный, если бы взглянуть на него с высоты, казался бы нанизанным на ровный, как пика, Ставропольский тракт. И еще я заметил новшество: рядом с тополями вытянулись тротуары, так что окна хат-мазанок, стыдливо прикрытые кружевными занавесками, как девичьи очи ресницами, смотрели и на проходящих мимо хуторян, и на меня, и на проносящиеся по тракту – кто их знает, куда и зачем? – грузовые и легковые автомашины. А как меня порадовали милые моему сердцу крылечки. Ох уж эти привольненские крылечки! Где еще можно их увидеть? Были они примечательны тем, что выходили не во дворы, а прямо на улицу, словно кем-то были выставлены напоказ, и были выкрашены в яркие цвета, а по ступенькам нарисованы узорчатые коврики так красиво и правдоподобно, что по ним хотелось пройти, и казалось, что всем, кто проезжал или проходил по тротуарам, крылечки эти говорили: «Люди добрые, да вы не стесняйтесь, смелее, смелее заходите в любую хату, и вы увидите, какие в них живут радушные хозяева…» Эти слова, разумеется, были сказаны и мне, потому что крылечки не признали во мне своего земляка, им было невдомек, что приезжий, рыжебородый парень с чемоданом, – свой, привольненский, и что он уже издали облюбовал одно, самое милое его сердцу крылечко, быстро поднялся по нарисованному на ступеньках коврику и крикнул:

– Здравствуйте, бабуся! Доброго вам здоровья!

– Ой, лышенько мое, Мишуха! Чи ты, чи не ты? – говорила бабушка, обнимая меня своими ласковыми, мелко вздрагивающими от волнения руками. – Ну, як все одно из неба свалывся! Батюшки, Мишуха, да у тебя бородка! Родная мать не признает. И патлы отрастил, на молоденького попика смахиваешь! Якый ты смешной, будто и не мой внук… Ну, слава богу, шо приихав, шо не забув свою бабушку.

– Не то что не забыл, а спешил, летел на крыльях.

– Мишуха, серденько мое, як же я рада…

И старая женщина всплакнула, прикрыв фартуком глаза. А я с нескрываемой радостью смотрел на нее, слушал ее украинский говорок, и мне казалось, что если бы эта худенькая, совсем седая старушка вместо «шо» сказала бы «что», а вместо «як» – «как», то это уже была бы не она. Никогда еще моя милая бабуся не казалась мне такой родной, хуторской, что ли, какой она показалась мне сегодня. И в ее ласковых, обсыпанных мелкими морщинками глазах, и во всем ее облике виделось мне что-то от самого степного простора, что так открыто, для всех, расстилался вокруг Привольного, и что-то от седой полыни в пору ее осеннего увядания, и что-то от каспийского суховея, и что-то от негнущейся долу ковыль-травы. На ней были старомодная, с напуском, кофтенка, рясная, подхваченная фартуком юбка – на хуторе бабы одевались так испокон веков. Седые ее косички были на затылке собраны в кулачок и пахли – о чудо! – полынью! Она успела и обнять меня, целуя в щеки, и сказать, что все еще не верит, что перед ней я, ее внук, а потому и слезы не может сдержать. Она поставила на стол хлеб и крынку молока, запаренного в печке, с коричневой, подсмоленной корочкой, почему-то пахнущей не дымком, а все той же полынью. И в том, как она усадила нежданного гостя за стол, и в том, как сама присела на табуретке в сторонке и, положив на колени темные, узловатые ладони, пригорюнилась и не сводила с меня заплаканных глаз, – мне опять виделось в бабусе моей что-то степное, необычное, чего нигде не встретишь, и что-то такое свое, что пришло к ней с годами и что сделало ее такой, какая она есть.

– Потчуйся молочком, Мишуха, оно хорошо запарено. Ставила в печку крынку, и душа моя чуяла, шо ты придешь.

Я выпил стакан чуть теплого, ароматного и удивительно вкусного молока, полотенцем не спеша вытер губы, спросил:

– Своя у вас корова?

– Та ты шо? Ни, не своя, соседка, спасибо, приносит молоко. Коровка у нее хоть и молодая, первестка, а славная, молочная. – Бабуся пододвинула табуретку ближе к столу. – Мишуха, а надолго до меня в гости?

– Потянуло на хутор, так что поживу у вас подольше.

– Оцэ добре! – обрадовалась бабуся. – И мне будет веселее. А то одна я в хате, як та зозуля в поле. А твоя комнатуха все еще тебя поджидает. – Она вытерла кончиком фартука сухие старческие губы, улыбнулась. – Оно и понятно, тянет к своему, родному. Вот и мой сынок, а твой батька Толя живет на чужбине, як он там, бедняжка. Тоже скучает, мается. – Она наклонилась ко мне, понизила голос – Шо, Мишуха, там в Москве, случаем, не женился?

– Пока еще парубкую.

– Шо так?

– Невеста где-то затерялась, – попробовал я отшутиться. – Никак не могу ее отыскать.

– Печаль невелика, у Привольном мы ее враз отыщем, – смеясь и показывая стертые до-десен нижние зубы, ответила бабуся. – У нас тут, считай, в каждой хате сидит красавица. Выбирай любую! Ить и твоя двоюродная сестренка тоже выходит замуж.

– Катя?

– Она самая.

– Сколько же ей уже?

– Девятнадцать. Такая славная стала девушка – залюбуешься.

– И кто же ее жених?

– Соседский, из хутора Мокрая Буйвола, Андрюшка Сероштан. Управляющий над всем хутором – шишка! Да ты его не знаешь. Он в Ставрополе обучался и вернулся до дому. Мабуть, чуток постарше тебя, но парняга деловистый и собой славный.

– И когда же свадьба?

– А насчет свадьбы – беда.

– Что такое?

Бабуся махнула рукой и сказала:

– Ладно, про невесту мы еще побалакаем. А зараз хочу спросить: шо слыхать про батька и про мать? И про внучку Олю? Як воны там, в той Конге?

– Я недавно получил письмо от отца. Живут, работают и на жару, как всегда, жалуются. Жарища у них там стоит круглый год, куда там той, какая бывает летом в Привольном.

– А як же Оленька, внученька?

– Ей что? Привыкла к жаре.

– Я не про то. В школу ходит?

– А как же.

– Чего же она, як ты, не приехала учиться в Привольный?

– Там есть школа.

– Чужая, и язык ненашенский. Як же Оленька лопочет по-чужому, бедняжка?

– Научилась. Не беспокойтесь, ваша внучка, а моя сестренка, наверное, и русский позабыла. Ежели когда заявится к бабушке в гости, вот как я, а разговаривать вы с нею не сможете.

– Не-е, быть того не может, шоб мы не смогли побалакать. Свой, материнский, язык не забывается. – Бабуся вынула из сундука письмо, старательно завернутое в платочек. – Я тоже получила весточку от Толика. Кличет сынок до себя в гости. Вот читай. Кажеть, приезжайте, мамо, беспременно, хоть билого свиту побачите. А то всю жизнь ютитесь в степном хуторе.

Я прочитал вслух коротенькое письмо отца. В нем он сообщал, что выслал вызов, и просил мать приехать к нему погостить.

– Бабуся, Конго – это же далеко, – сказал я. – Туда надо лететь самолетом, и не один час.

– Мишуха, а поясни мне по-нашенскому, по-простому, шо воно такэ – Конго?

– Государство на юге Африки. Расположено на большой реке Конго, на самом жарком месте.

– А яки там люди живут?

– Такие, как всюду, только черные.

– Мабуть, почернели от жары?

– Нет, такие они от природы.

– И чого увижается мне по ночам то Конго? Думками я будто бы там, у Толика, и все, на шо ни гляну, чужое, непонятное, а какое оно, не могу себе хорошенько представить, – мечтательно говорила бабуся. – Ох, далековато от Привольного до Конго, и в мои-то годы, верно, нелегко подниматься с насиженного места. А все ж таки дюже було б гарно побачить и билый свит и черных людей. Да и просит же сынок, уговаривает, дажеть бумагу прислал. Вот и повидала бы и Толю, и Настеньку, и Оленьку. Они же не приедут до меня на хутор, вот как приехал ты. Так шо надо мне до них полететь. А як ты, Мишуха, советуешь, ехать в ту Конгу? Али як?

Я не знал, что ответить бабусе, и стал ходить по комнате, чувствуя под ногами – о чудо! – настил полыни.

– Бабуся, как я соскучился по такому мягкому полу, – сказал я. – Только почему запах слабый?

– Так ить она, красавица, еще молоденькая, потому и душок от нее не бьет в нос. Да ты возьми-ка веточку.

Я взял нежную, с липкими листочками, веточку, прижал ее к лицу и, ступая, как по лужайке, подошел к окну. В это время по улице один за другим катились грузовики с таким гулом, что вздрагивали стекла. Не дождавшись от меня ответа, бабуся завернула в платочек письмо, снова положила его в сундук, села на табуретку, концом фартука вытерла мокрые глаза и, глядя на меня теми же ласковыми глазами, сказала:

– Мишуха, диву даюсь: як же ты сильно скидываешься на своего дедушку Ивана. Гляжу на тебя, а, веришь, вижу живого Ивана. Вот таким и он был, як ты, когда я проводила его на войну. Шо тебе рост, шо тебе плечи, шо тебе русява чубрина. Только бородки у него не имелось.

Из того же сундука, куда она недавно спрятала письмо, достала пожелтевшую, с потертыми краями фотографию и передала мне.

– Ось якый вин був, Иван Чазов! – радостно сказала она. – Геройский парубок! А обличием ну в точности як ты. Не довелось ему побачить своего внука, погиб на войне.

На меня смотрел с хитроватым прищуром глаз белобрысый парень с зачесанным набок чубом. Белая рубашка с незастегнутым воротником была подхвачена узким кавказским пояском, на ногах – чабанские чобуры из сыромятной кожи, в руках – ярлыга. Посматривая на Ивана Чазова, моя бабуся то счастливо улыбалась ему, то повторяла свое: «Обличием ну в точности як ты!» Ей так хотелось, чтобы я не только признал в этом хуторском парне с ярлыгой своего дедушку Ивана, а и увидел бы в нем какие-то неотразимые черты сходства с ним. А я ничего этого не видел, мне казалось странным и смешным то, что дедушка на вид был моложе своего внука. И все же, чтобы не обидеть бабусю, я уверенно сказал, что на то и внук, чтобы быть ему похожим на своего деда, и что это сходство особенно видно в прищуре глаз и в цвете волос. Я вернул бабусе фотографию и спросил, что нового в жизни Привольного и как вообще живут хуторяне, и бабуся моя взгрустнула, поняла, что я нарочно заговорил о хуторе.

– А шо у нас нового? И шо про нашу житуху сказать? Живем да хлеб жуем, – ответила бабуся. – Жалобов на текущую жизню нету, а вот у меня лично жалоба имеется на родного сына, а на твоего дядю Анисима Ивановича Чазова. Никак не думала и не гадала, шо мой старший станет таким злодеем для своей дочки. Горе с Анисимом.

– А что случилось, бабуся? – спросил я участливо. – Поясните.

– Пояснение простое – не хочет Анисим отдавать Катю за Сероштана, вот и все пояснение. Так и сказал, шо такой зять ему не требуется и шо родичаться с Сероштаном никогда не станет. Уперся, як бык перед воротами.

– Почему? Наверное, есть же у него какая-то причина?

– Заноровился, и в норове вся его причина. Знущается над дочкой, лишает счастья родного дитяти. Это же какой позор на весь хутор!

– Я понимаю так: если Катя любит своего жениха, а он любит ее, то и пусть женятся.

– Ты так понимаешь, и я так понимаю, а Анисим понимать так не желает. О женитьбе и слышать не желает, – гневно ответила бабуся и тут же, успокоившись, пояснила: – Анисим тоже, як и Сероштан на своей Мокрой Буйволе, главарь на нашем Привольном. Ну, шось по работе между собой не поделили, а дочка, бедняжка, должна страдать. Все эти дни Катя была в слезах. И Андрюха опечален. Погляжу на них – жалость берет. Молодые да дурные: влюбиться влюбились, а як пожениться – не знают. Через то и к бабушке прибежали за советом. Пришлось подсобить, выручить из беды. – Сказав это, бабуся наклонила к себе мою голову, прижалась к моему уху шершавыми губами, таинственным шепотом добавила: – Он украдет ее, як горянку.

– Это как же – украдет? – искренне удивился я.

– Очень даже просто, возьмет да и увезет, уворует. – С хитринкой в глазах бабуся смотрела на меня, дескать, знай наших, мы все умеем. – А шо делать? Ежели родители по-хорошему, по-доброму не желают, изнущаются над девушкой, то у жениха выход один – увезти невесту. Андрей будет действовать по старому черкесскому обычаю.

– Но то черкесы, а то мы, русские. – Я снова зашагал по комнате, топча мягкий, горьковато пахнущий полынью пол. – Однако в этом есть что-то особенное, какая-то искорка. Романтическая история на хуторе Привольном! Молодец Андрей Сероштан!

– Хто молодец, еще неизвестно, – вставила бабуся. – А смелость у Андрюхи имеется, это верно, и раз он задумал, то своего добьется. Он такой, решительный!

– Бабуся, а когда произойдет похищение невесты?

– Молчать умеешь?

– Безусловно.

– Як раз сегодня все и свершится, – все так же таинственно и тихо говорила бабуся. – А шо и як свершать – они знают, бо есть у них бабуся, яка смогла всему этому их обучить. Надо же было подсобить молодым людям!

– И все же, как он, этот храбрый Сероштан, украдет Катю? – допытывался я. – Посадит на быстрого, как ветер, скакуна и умчится в степь? Так, что ли?

– Вовсе не так, – с гордостью ответила бабуся. – О чем толкуешь, яки там ще скакуны? Во всем Привольном и во всей Мокрой Буйволе имеются два старых поганых конька. Разве на них невесту украдешь? Все дело свершится на технике. У Андрюхи имеется свой «жигуленок», бегает лучше всякого скакуна. – Она погрозила мне темным и кривым в суставах пальцем. – Мишуха, только помалкивай, будто ничего не знаешь. В таком сурьезном деле требуется тайна да еще тайна. А то, чего доброго, Анисим разнюхает секреты и всю нашу обедню испортит.

ИЗ ТЕТРАДИ

Так вот какая новость встретила меня в Привольном – похищение невесты, и как раз в день моего приезда. Я стану невольным свидетелем старого горского обычая. Интересно! И в том, что Катю украдет жених, и в том, что, как только я появился в бабушкиной землянке, под ногами услышал мягкую траву и ощутил горьковатый запах полыни, было что-то для меня и новое и необычное. А бабуся уверяла, что никаких новостей в хуторе нет, дескать, живем да хлеб жуем. А в жизни без новостей не бывает. Как все, оказывается, происходит просто: не отдают невесту добровольно – ее берут силой. И это в наш-то век космоса и компьютеров? Значит, что же? Любовь поступает так, как сама она находит нужным, и то, что было раньше, осталось и теперь.

7

Тут, на хуторе, мне удалось установить некоторые подробности о первых поселенцах Привольного. Это были мои далекие предки, скотоводы из Таврии, раньше их так и называли – тавричанами. Приехали они сюда еще в середине прошлого века на мажарах в бычьей упряжке. Мажары, а по-нашему арбы, имели высокие боковые гряды и были доверху загружены домашним скарбом. Приехало всего пять семей: три брата Чазовых и два – Сероштановых. Один из братьев Чазовых, Антип, самый младший, и является моим прапрадедом. Вместе с пожитками привезли сюда ораву детишек – мал мала меньше, пригнали стадо коров с телятами, на тех же мажарах привезли с десяток, на развод, грубошерстных овец. Место теперешнего Привольного братьям Сероштанам сразу не понравилось. Они уехали и поселились поблизости, на хуторе Мокрая Буйвола, где были родники и крохотное, высыхавшее летом соленое озерцо, и Чазовы остались здесь одни.

Недолго думая, братья Никита, Федор и Антип вырыли три землянки, оглянулись, посмотрели во все стороны – а была пора ранней весны, степь не только цвела и зеленела, а и наполнялась птичьими голосами – и сказали: приволье! Лучшего места и желать не надо! Так с того дня новый хутор с тремя землянками и стал именоваться Привольным. Вскоре его имя было узаконено записью в книге земельного отдела Ставропольской губернии. И теперь, в наши дни, когда в Привольном уже было около ста дворов с залитой асфальтом улицей, школа-десятилетка, магазин, клуб, – все тут, на что ни взгляни, к чему ни обратись как в самом хуторе, так и вокруг него, смотрело на тебя весело, задорно, как бы похваляясь: а я – привольное, а я живу на приволье, нигде – ни в горах, ни в лесах – ничего подобного не встретить, не найти.

Да и в самом деле, и в Привольном и вокруг Привольного все было особенным, необычным. Если степи, то уж настоящие степи, и расходились они во все стороны так свободно и так размашисто, что, сколько ни смотри, все одно не увидишь, где им начало, а где конец. Если небо, так уж небо настоящее, не то чтобы чересчур высокое или чересчур глубокое, а какое-то легкое – голубой шатер, да и только. Оно словно бы чьими-то руками приподнято и специально раздвинуто: летом, в жару, ложись на высокую, пахнущую теплом траву, и над тобой откроется такая синь, что сколько ни смотри на нее, а насмотреться все одно не сможешь. А когда наступают в Привольном лунные ночи? Какие это прекрасные, ни с чем не сравнимые ночи! Можно поручиться: ничего подобного нигде не встретишь. А какие они светлые, а какой дымчатой голубизной укрыты на горизонте, – таких лунных ночей на всем свете нет и не было! На исходе ночи, ближе к рассвету, на траву ложится роса, розовая, как молозиво, и тогда густеют запахи степных цветов, смешанные с острым запахом овечьего пота, и плывет над еще спящей землей та необыкновенная, слегка порозовевшая кисея, какую можно увидеть в полнолуние лишь в Привольном. А когда взлетит над степью песня, то это уже не песня, а целый хор певучих голосов и подголосков, и слышны они за много верст в окрест хутора. Тут, в Привольном, если люди, так это уж люди самобытные, и рождаются они, не будет преувеличением сказать, только в одном Привольном: они и труженики безотказные, и воины отважные, и весельчаки, каких поискать, и балагуры настоящие.

Какого-нибудь развеселого дядьку или тетку я часто встречал в Ставрополе, к примеру на Верхнем базаре. Бывало, не успеешь как следует и разговориться с ним, а тебя уже так и тянет спросить:

– Да вы, случаем, не из Привольного?

– Из него. А что?

– А то, что я сразу вас узнал.

– Як же ты нас признал?

– Чутьем. Да ведь это и не трудно. Привольненца можно узнать издали, а вблизи – тем более.

Побеседуешь с такими дядьками и тетками и невольно подумаешь: да, что там ни толкуй, а есть, есть и в обличии и в характере этих степняков что-то свое, природное, что пришло к ним все от того же безбрежного простора. Само название чабанского поселения – и нынче никто уже в этом не сомневается – оставило отпечаток не только на характере привольненцев, на их приметной внешности, а и на названии овцеводческого совхоза. Посудите сами: в пяти верстах от Привольного на высоком плато разбросало свои улицы старинное, типично ставропольское село Богомольное. Сразу же после гражданской войны в Богомольном был создан овцеводческий совхоз, и хутор Привольный стал отделением этого совхоза. Только что назначенные директор совхоза и секретарь партячейки, еще ходившие в длиннополых кавалерийских шинелях и в буденовках, еще носившие на поясах маузеры в тяжелых деревянных кобурах, долго думали-гадали, какое дать имя новорожденному детищу, и никак не могли придумать. Обычно совхозы назывались так же, как и село, в котором они создавались. Но разве можно было, к примеру, назвать: овцесовхоз «Богомольный»? Получалось как-то нехорошо, не по-революционному. Звучало как насмешка. И вот тогда-то директор и вожак коммунистов мысленно обратились не куда-нибудь, а к Привольному, и тотчас было решено назвать молодое хозяйство просто и красиво: овцесовхоз «Привольный».

Главная контора так и осталась в Богомольном, а хутор Привольный, давший имя совхозу, стал вторым отделением. С той поры прошумело немало лет, многое изменилось и в селе и на хуторе. Привольный разросся, удлинился, в нем были построены школа-десятилетка, в которой я учился, клуб, где каждый вечер либо показывали кинокартину, либо устраивали танцы под баян. Не забыли привольненцы и о своей, отделенской конторе. Это был двухэтажный домик под железной крышей – она была выкрашена в зеленый цвет и виднелась издали, как лужайка, с широкими окнами, с кабинетами и телефонами: поговорить можно было даже со Ставрополем. Улица блестела асфальтом, особенно после дождя, и тротуары черными кушаками вытянулись вдоль тополей. Однако то главное, по словам моего дяди Анисима Ивановича, «извечное, свое, кровное», что обычно отличало всякий чабанский хутор от иных степных поселений, в Привольном осталось неизменным, и вот по какой причине. Мой дядя Анисим Иванович – человек по натуре консервативный, не любивший ни перемен, ни новшеств. И когда он стал управляющим отделением, то сказал всем запомнившиеся слова:

– Наше овечье дело машиной не попрешь. Каким оно было испокон веков степным и ручным, таким и останется. Нам, чабанам, техника без надобности, потому как машинами шерсть не взрастишь и механической ярлыгой овцу не изловишь. И пусть что ни вытворяет Сероштан там, на своей Мокрой Буйволе, а ничего, окромя посмешища, из этой его затеи не получится. Пусть себе Сероштан умничает, а мы пойдем своей, близкой нашему сердцу дорогой.

Вот почему вблизи Привольного так же, как во все года, застаревшими скирдами соломы темнели кошары с узкими лазами-воротцами и все так же, как и в старину, кружил вокруг колодца с высоким срубом кривоногий конь с косынкой на глазах, и все так же, как во все времена, плескаясь водой и громыхая, опускались и поднимались огромные бадьи. Так же, как и десять или двадцать лет назад, можно было встретить на виду у Привольного попасом идущую отару, чабанов в кудлатых папахах и с ярлыгами на плечах и даже арбу в верблюжьей упряжке, потому что дядя Анисим Иванович, как завзятый чабан, держал в хозяйстве одного верблюда только для того, чтобы и этим отличиться от сероштановской Мокрой Буйволы.

– А какая чабанская арба без верблюда? – спрашивал он и сам же отвечал: – Да никакая! Назло Сероштану сохраню горбатого работягу, пусть украшает общий вид наших отар.

Ходили возле отар и скучающие от безделья волкодавы, и варились где-нибудь в ложбине чабанские шулюмы – супы на костре из крупных кусков баранины, – словом, в Привольном овцы остались овцами, а чабаны чабанами, и мой дядя этим гордился.

Анисиму Ивановичу хорошо было известно, что у соседей, на хуторе Мокрая Буйвола, где управляющим был Андрей Аверьянович Сероштан, за последние годы вся чабанская жизнь так переродилась и так обновилась, что и узнать ее нельзя. Недавно окончив сельскохозяйственный институт, факультет овцеводства, Андрей Сероштан вернулся в Мокрую Буйволу и занялся переустройством хозяйства. Он нашел поддержку у нового директора совхоза Суходрева Артема Ивановича, тоже молодого, энергичного, любившего, как и Сероштан, все новое, передовое. Прошло немного лет, и на Мокрой Буйволе не стало ни кошар под серыми соломенными крышами, ни колодца с бадьями, ни верблюжьей упряжки, ни волкодавов. По отлогому взгорью, недалеко от Мокрой Буйволы, протянулся овцеводческий комплекс. В ту пору еще никто не знал, как надо было строить такого рода сооружения, и поэтому Сероштан предложил свой проект комплекса, который состоял из двух кирпичных зданий с просторными базами. В одном здании содержалось маточное поголовье, в другом – молодняк. Кошары эти вместе с базами были обнесены высокой изгородью, в них дневали и ночевали двадцать две тысячи голов овец, и ни в кошарах, ни в базах не было видно ни чабанов с ярлыгами, ни подпасков, ни сакманщиков или третьяков. Начисто перевелись и волкодавы. Только у старого чабана-пенсионера Силантия Горобца еще сохранились от отар три собаки из породы волкодавов – людям напоказ.

Как же содержались животные в этом овцекомплексе? По строгому, научно обоснованному распорядку. Посредине обоих базов, из конца в конец, двумя рядами тянулись кормушки, над ними легкими крыльями поднимались шиферные навесы, которые надежно защищали животных от солнца и дождя. Водопойные ячейки походили на небольшие железные блюдца: как только овца ткнется мордой в это блюдце, сразу же появится вода – чистая, родниковая, пей, сколько душе угодно. Андрея Сероштана радовало то, что животные быстро отвыкли от знакомой им степной жизни и так же быстро привыкли к тому распорядку, который был установлен на комплексе, особенно привыкли к звукам моторов, и теперь, как только трактор где-то еще издали подавал урчащий голос, овцы сразу же настораживали уши и бежали к воротам – условный рефлекс срабатывал точно и безошибочно. Трактор тянул прицеп с кормами, автомат равномерно клал в кормушки мелко иссеченную траву, и когда эта работа завершалась, открывались ворота и все стадо серой массой наваливалось на кормушки. Говоря иносказательно, в Мокрой Буйволе ярлыги взяли в свои руки не чабаны, а умные машины, и поэтому там, где раньше работало, к примеру, сорок чабанов с подпасками и третьяками, теперь управлялись четыре-пять мужчин, и именовали они себя уже не чабанами, а овцеводами-механизаторами. Одних удивляло и радовало, других, как, например, Силантия Горобца, сильно огорчало то, что в Мокрой Буйволе больше не существовало тех степных бродяг, кто, вскинув на плечо ярлыгу, беспечной походкой двигался следом за отарой, на многие месяцы уходя далеко за горизонт. Теперешний овцевод ночевал дома, в тепле, с семьей, не стыл под степным осенним ветром, а грелся у жены под боком, не мок под дождем во время непогоды. К тому же на комплексе для него были столовая, и общежитие, и газеты, и радио, и телевизор.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю