412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Бабаевский » Приволье » Текст книги (страница 25)
Приволье
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 08:18

Текст книги "Приволье"


Автор книги: Семен Бабаевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 43 страниц)

– Остановитесь! Это меня встречают!

Впереди толпы стоял жених. Чубатый парень-здоровяк был в новом, тесно сидевшем на нем костюме и с красным бантом на груди. Невеста – тоненькая, как тростинушка, в белом платье, таком длинном, что из-под него выглядывали лишь красные острые носочки туфелек. Кружевная, лежавшая на спине фата была собрана на голове наподобие короны. Как только грузовик, подвернув ко двору, остановился, гармонист заиграл что-то похожее на марш, девушки и парни закружились в танце, какая-то подвыпившая бабенка, наверное свашка, с цветами на голове голосисто затянула песню. Тряхнув красивым чубом, жених подбежал к кузову, сгреб на руки радостно смеявшуюся женщину в шляпке – тут мне показалось, что майский жук все же улетел, – поднес ее к невесте, поставил на ноги, обнял и поцеловал. Ее целовала и невеста, говоря:

– Ой, как же хорошо, что вы приехали! Мы с утра стоим у двора, за столы не садимся, все вас ждем. Грузовики пролетают часто, да все мимо и мимо. Алеша уже стал злиться – она, говорит, не приедет. А я стою на своем: обязательно приедет! Подождем еще. Вот и дождались!

Жених оставил невесту и женщину в шляпке и, взяв из кузова чемодан и корзину, закрытую ситчиком, подал десятирублевку стоявшему возле кабины шоферу.

– Вроде б многовато, – смущенно сказал шофер. – А сдачи нету.

– Дружище! Какая может быть сдача! – крикнул жених. – Это же свадьба! Бери, бери! Да знаешь ли ты, кого привез! Э, нет, не знаешь! Может, пропустишь стакашек, а? В честь меня и моей невесты Люси, а?

– Нельзя… Руль.

– Да плюнь ты на свой руль! Когда свадьба, то и шоферам выпить дозволено. За счастье молодоженов, а? Я сам – твой коллега, тоже кручу баранку, знаю, что и как. Значит, не можешь? Твердо соблюдаешь правила автоинспекции? Ну, дело твое.

Не отвечая жениху, шофер уселся за руль, и мы поехали. Я видел, как свадебный кортеж под звуки уже окончательно охрипшей гармошки с песнями и танцами повалил во двор и как среди красочной толпы в последний раз мелькнула шляпка кофейного цвета.

– Теща приехала к любимому зятю, – задумчиво проговорил старик, ни к кому не обращаясь. – И как раз на свадьбу. А как он взял ее на руки, как целовал? Вот через потому женщина и была всю дорогу веселая.

По селу мы ехали долго. Ровная, прямая улица, похожая на взлетную площадку аэродрома, все еще тянулась и тянулась. С одной и с другой стороны на нас смотрели приземистые хатенки, окна с занавесками как бы улыбались нам, крылечки, как и в Привольном, выходили не во двор, а прямо на асфальт.

Наконец-то Алексеевка кончилась. Перед нами снова распласталась степь. Вскоре мы подъехали к небольшому поселению, на краю которого стоял столб с прибитой на нем дощечкой с надписью: «Хутор Воронцовский». В этом хуторе мы расстались с грустной старухой. Она очнулась, как бы что-то важное вспомнила, сказала шоферу, чтобы остановился возле хатенки-мазанки с глиняной крышей, заросшей молодой травкой. Хатенка стояла особняком, не имела, что называется, ни кола ни двора, по сухому прошлогоднему бурьяну от порога чернела узенькая тропка. Грузовик остановился. Из хаты выбежала девочка лет шести, простоволосая, непричесанная, в коротеньком платьице, и вышел мужчина, держа на руках завернутого в одеяло ребенка. Мы с шофером помогли старухе выбраться из кузова, сняли ее вещички, и она, увидев бежавшую к ней девочку, заголосила:

– Ой, Ма-аа-не-ечка! Ой, воробушка моя ясноглазая!

Она несмело подошла к мужчине, взяла у него ребенка, прижала к груди и, вспомнив, что не заплатила шоферу, с ребенком вернулась и протянула деньги.

– Возьми, сынок.

– Не надо, мамаша, – ответил шофер. – Какие тут еще деньги, – с грустью добавил он. – Ну, мы поехали! Счастливо, мамаша, оставаться.

От хутора Воронцовского снова легла та же, вся в весеннем наряде, равнина, и я, склонившись на кузов, все еще удивлялся и свадьбе, увиденной в селе Алексеевке, и тому, как нерадостно встретили печальную старуху возле одиноко стоявшей хатенки. Я все еще слышал охрипшую гармошку, видел, как жених в тесном новом костюме нес на руках тещу, как стоял у порога мужчина с ребенком на руках и как бежала навстречу своей бабушке босоногая девчушка. Эх, побывать бы и на свадьбе, и в этой сиротливой землянке, поговорить бы с женщиной веселой и женщиной грустной, узнать бы, что там у них произошло.

– В жизни так оно завсегда и бывает, – услышал я рассудительный голос старика. – По соседству с радостью обязательно примащивается горе, черт бы его побрал. Но зато рядышком с горем пребывает и радость. Так и случилось с этими женщинами.

Я уселся рядом со стариком на свернутом, жестко гнущемся брезенте.

– Прожил я на свете немало и не раз примечал, – продолжал старик, заметив, что я заинтересовался его рассказом. – Жизня у людей, как та погода в небе, – ее не предугадаешь. То ясно светит солнце, то навалятся тучи и польет дождь, то жара, то холод. А ты как думаешь, парень? – обратился он ко мне, поглаживая ладонью подковку усов. – Какое горе свило себе гнездо в душе у этой старухи?

– Не знаю, – чистосердечно признался я. – Сам об этом думал.

– И что надумал?

– Может, в семье кто умер, старуха ездила на похороны, а теперь вернулась? Как знать?

– А чего, скажи, мужчина вышел из хаты с младенцем на руках? По всему видно, горе этой старухи в том, что девчушка, каковая бежала ей навстречу, и то дите, что мужчина держал на руках, осиротели, остались без матери. Вот бабушка и прибыла к своему сыну-вдовцу, чтоб вместе вить горькую веревочку.

– А где же их мать?

– Я так думаю: померла она, – ответил старик. – Молодые люди тоже помирают, бывает, и оставила малюток мужу своему и бабушке… – Он обратился ко мне: – Сам-то, парень, далече держишь путь?

– В Привольный. Еду навестить бабушку.

– Случаем, не Прасковью Анисимовну?

– Да. Разве вы ее знаете?

– Чудак человек! Кто же у нас не знает чабанскую матерь? Я с нею, бывало, частенько встречался на разных совещаниях и в районе и в Ставрополье. Так ты, стало быть, ее внук? Молодец, что бабушку не забываешь.

– А вы куда едете? – в свою очередь спросил я.

– Чуток подальше. В Закутное. Слыхал про такое село?

– Это за Беловцами?

– Во-во. Шестая бригада «Пути Ленина».

– Председателем у вас был Тимофей Силыч Овчарников?

– Был, да ушел от нас Тимофей Силыч. А ты откель его знаешь?

– Приходилось бывать в Беловцах. Кто же у вас теперь вместо Тимофея Силыча?

– Пошло дело по наследству. Как это нынче бают: нинастия!

– Дедусь, не нинастия, а династия, – поправил паренек старика. – Сколько раз говорил вам…

– Какое чудаковатое словцо, натощак не выговоришь, – сказал дед, сердито покосившись на паренька. – Да, так вскорости померла и жена Тимофея Силыча, и сестра жены. Опустел дом. Тут и заявился младший сынок, но не за наследством. В Ставрополье был он большим начальником, а к нам его прислали, чтоб продолжил дело отца. Ну, наши люди, конешно, охотно проголосовали, и зараз в Беловцах действует младший Овчарников, Антон Тимофеевич. Такой же шустрый, каким был и батько в молодости, такой же бедовый, в делах молодцеватый, только намного грамотнее своего родителя. Дом отцовский себе не взял, отдал под детский сад. – Старик теперь уже ласково посмотрел на паренька. – Вот и моя жизня поворачивает на ту нинастию.

– Дедусь, почему говоришь неправильно? – спросил паренек. – Нарочно коверкаешь слово.

– Мой внук, стало быть, Леонид, – продолжал старик, не слушая паренька. – Тоже собрался пойтить по дедовскому следу. Только пришлось мне украсть Леонида у его родителей. – Старик усмехнулся в подковку усов. – Не красней, как девица, Леонид. Ить украл же я тебя? Украл…

– Сам я пожелал, – смело ответил Леонид. – Без моего желания мы бы не уехали.

– А уехали-то тайно, по-воровски?

– Почему надо было красть внука? – спросил я.

– Тут история сугубо семейная. – Старик вынул из кармана смятую пачку сигарет. – Кури. Что так? Не потянуло? А мой Леонид уже попыхивает, правда, при деде еще стесняется дымить. – Старик согнулся, ковшиком сложил толстые ладони, зажег спичку, прикурил сигарету, и я услышал запах жженых усов. – Тут суть в том, что я хочу изделать из Леонида настоящего человека, а родители не желают. Я уже второй раз везу Леонида в Закутное. Первый раз привозил в прошлую осень. Он тогда не поступил в девятый класс. Пожил у меня немного. Заявилась, как ястреб, его мамаша, а моя, стало быть, невестка, и увезла сыночка. Зиму он болтался без дела, научился курить, песни распевать. Он же с горем пополам окончил восемь классов, а дальше – пр-р, некуда. А мамаша хочет, чтоб Леонид окончил институт. Что, мой сын, дескать, хуже других? Она, дура, не понимает того, что ученых на свете и так уже расплодилось предостаточно, их девать некуда. А я пристрою Леонида к овцам, к живому делу, на овцекомплексе. Знаешь, что оно такое – овечий комплекс?

– Немного знаю, – ответил я. – Такой, как в Мокрой Буйволе?

– Э нет! Не то, не то – у нас лучше. Настоящая овечья фабрика. И хоть я всю жизнь был чабаном, знаю, как приятно ходить следом за пасущейся отарой, а Леонида хочу изделать не чабаном, а оператором по кормлению овец. Все одно – нинастия.

– Дедусь? Опять? – строго спросил Леонид.

– Оператор – это голова, – снова не слушая внука, продолжал старик. – Отец Леонида, стало быть, мой сын, не против, а его женушка – как зверюка. Ну, теперь мы ей не поддадимся. Как, Леонид?

– Дедусь, ты сильно разговорчивый, – с насмешкой сказал Леонид. – Лишнее говоришь.

– А что – лишнего?

– То, что наперед загадывать нечего. Поживем – увидим. Только еще раз прошу: говори не нинастия, а династия. Династия – это значит из одного и того же рода. Понятно?

– Понятно, да не в том суть, – сказал старик. – Твоя мамаша тоже из простого, сельского рода, дочка чабана из села Кугульта. А как она рассуждает? Дескать, деды и прадеды наши цобкали, крутили быкам хвосты да ходили за отарами, дескать, не жили, а мучились. Так пусть хоть наши детки станут учеными и горожанами. А об том, баба, не подумает: кто же должон обеспечивать горожан всем необходимым? Горожанам нужны и хлебец, и молочко, и мясцо. И еще не понимает баба, что не место красит человека и не то важно, где ты проживаешь, а то важно, как ты живешь. Сколько зараз на селе знатных людей? Счету им нету! Та же Прасковья Анисимовна Чазова – чем прославилась? Чабанством. Ее жизни всякий может позавидовать. Еще для большей наглядности возьмем деда Горобца из Мокрой Буйволы. – Старик повернулся ко мне. – Силантия Егоровича Горобца небось знаешь? Этого деда вся страна знает, ему при жизни памятник соорудили средь хутора. А чем такого почета достиг человек? Исключительно трудом да старанием. Вот я про то и толкую внуку Леониду, пусть соображает, что к чему, ежели его мамаша ничего в текущей жизни не смыслит. – Старик посмотрел вперед. – Вот уже и Привольный. Так что готовься, парень, прыгнешь на ходу, а мы покатим дальше, в свое Закутное.

Часть вторая
1

Привольный – на том же месте. Все так же вытянулся он на живописном приволье, все те же низкорослые хатенки со своими крылечками выстроились в два ряда, все те же рослые тополя сторожами стояли вдоль дворов и все тот же укатанный шинами асфальт черным глянцем пронизывал хутор насквозь. Еще издали, в свежей тополиной листве, показалась водоразборная колонка, знакомая мне землянка с расписным крылечком и с бледной зеленью на покатой крыше. Меня нисколько не удивило, что возле колонки выстроились грузовые и легковые машины, мотоциклы, – они там останавливались частенько. Непонятным же и удивительным показалось мне то, что на крылечке, возле него и во дворе толпился народ и тут же, в сторонке, стояли музыканты с медными трубами. «Что все это означает? – с тревогой подумал я, собираясь соскакивать с грузовика. – Неужели умерла моя бабуся?»

Мы подъехали ближе, и у нас перед глазами, на коньке крыши, запламенел флаг, сверху перехваченный черным бантом, и я увидел печально-молчаливых людей, входивших в хату и выходивших из хаты. Музыканты, словно заметив мой приезд, приложили к губам свои трубы и несколько не в лад, фальшивя и сбиваясь, заиграли «Вы жертвою пали в борьбе роковой…». У меня дрогнуло сердце, и я уже нисколько не сомневался, что угодил как раз на похороны бабуси.

Шофер привычно подвернул к колонке, как он это делал не первый раз, остановился, и дед с засмаленной подковкой усов, обращаясь ко мне и к своему внуку Леониду, сказал:

– Кажись, и мы дальше не поедем. По всему видно, померла чабановская мамка.

Желая скрыть свое волнение, я не спеша расплатился за проезд, взял портфель и направился к крыльцу. Меня встретила соседка. Марфа с черной повязкой на руке, худощавая, быстрая в движениях – бригадир огородной бригады. По ее черной повязке, по полным тоски и горя глазам, по тому, как она разговаривала с людьми, я понял, что эта Марфа и есть главное лицо на похоронах. Она обняла меня и заголосила без слез, как-то ненатурально громко, говоря:

– Ой, Мишуня! Ой, родненький, не может встретить тебя твоя бабуся! Ой, как же она ласково всегда встречала тебя! Ой, лежит она теперя недвижимая!

И тут же, оставив меня и сразу перестав голосить, она деловым тоном сказала двум молодым бабам:

– Я же сказала, обязательно два котла. Людей-то сколько! Разводите костер, да поживее. Баранину должны вот-вот привезти. Я Митьку на мотоцикле послала, чтоб все было быстро и как следует. – Опять обняла меня и заголосила: – Ой, Мишуня! Горе-то какое! Бабуся твоя уже не выйдет из хаты, не взглянет на тебя…

Молодые бабы, получив от Марфы указание, пошли на огород, где уже начинал курчавиться дымок и темнели два котла. Стоявшие на крылечке бабы с заплаканными лицами, присмиревшие дети, тут же молча курившие мужики, увидев меня и Марфу, расступились, пропуская нас, и вот тут я уже окончательно убедился в верности своего предчувствия: я увидел гроб, обтянутый красной материей и подпоясанный широким черным кушаком. Гроб возвышался посреди комнаты, на столе, а в гробу, заваленное травой и ранними весенними цветами, чуть виднелось лицо моей бабуси. Оно ничуть не изменилось, было как живое, и левый глаз был почему-то закрыт слабее правого, в нем виднелась щелочка – казалось, будто бабуся в эту щелочку хотела посмотреть, что же здесь будет происходить, как с нею станут прощаться, чтобы потом, в последнюю минуту, встать и сказать: «Родные мои, так вы же рано, рано со мной прощаетесь, я еще поживу и своего Толика обязательно дождусь».

Возле землянки гремели те же фальшивые звуки медных труб, и когда они вдруг смолкли и в комнате наступила та странная, тяжелая тишина, какая бывает только на похоронах, я услышал знакомое мне жужжание мухи за оконной занавеской. «Это не муха плачет, это душа моего Ванюши прилетела ко мне и подает свой голос», – вспомнил я слова бабуси.

Ко мне подошла сестренка Таисия, обняла и, плача, сказала тихо, одними мокрыми губами:

– Миша, хорошо, что успел… Сегодня уже похороны. Второй день люди прощаются. Видал, сколько стоит грузовиков? Со всего района едут и едут, и все больше чабаны.

Попрощаться с матерью пришла, к сожалению, не вся ее шестерочка. Не было моего отца, и я пожалел, что не послушался совета Марты и не послал ему телеграмму. У изголовья матери, с правой стороны, сидел с поникшей, заметно побелевшей головой ее старший сын, Анисим Иванович, по левую – сын Антон Иванович, зажав в кулаке усы и закрыв глаза. Рядом с ним – сын Алексей Иванович, мужчина крупноголовый и совершенно лысый: только на затылке сохранились белесые кустики мягких и почему-то влажных волос. Возле Алексея дочь Анна Ивановна не переставала вытирать платочком глаза и по-детски шумно шмыгала носом. Рядом с Антоном – дочь Анастасия Ивановна со строгим худым лицом, с сухими, глубоко ввалившимися глазами; она часто вставала и старательно, так, чтобы все видели, поправляла в гробу цветы, как будто они лежали там как-то не так, как им следовало бы лежать. Шестое место у гроба было свободное, и я понял, что на нем, по местному обряду, должен был сидеть еще один сын покойной – мой отец Анатолий Иванович. Таисия, как бы понимая мои мысли, глазами указала на пустую табуретку и так же тихо, шевеля мокрыми губами, сказала:

– Миша, посиди хоть ты шестым. За отца.

Чувствуя усталость во всем теле и странную тяжесть в ногах, я присел, и слезы острым комком подступили у меня к горлу. Чтобы не разреветься, я стал прислушиваться ко все еще не перестававшему жужжанию мухи и в то же время смотрел на еле-еле заметную щелочку в левом глазу моей бабуси. Мне даже показалось, что старушка увидела меня и чуть заметно подмигнула одному мне, как она, бывало, это делала всегда, желая сказать что-то тайное, особенное. Затем я рассматривал цветы – и те, из которых были сплетены венки, и те, которые лежали вокруг головы: как раз их-то так старательно и поправляла моя тетушка Анастасия. И тут я неожиданно и с радостью увидел молоденькую, еще с бледными узенькими листочками, полынь. Ее тоненькие светлые стебельки лежали по обеим сторонам головы, прижатые к щекам покойницы, и от этих молоденьких веточек исходил хоть и слабый, но все такой же привычный запах, который, сколько я помню, не переводился в этой хате. По полыни были разбросаны, как стеклышки, беленькие подснежники – их тоже поправляла тетушка Анастасия.

Два больших венка с красными широкими лентами и написанными на них какими-то крупными словами были сделаны из молоденьких тополиных веточек и из тонких и гибких вербовых побегов, на которых сережками свисала бледно-розовая кашка. Там и тут выглядывали одуванчики, их ярко-желтые головки были большие, а кончики стебельков белели засохшим молоком. И в венках, и по всему гробу петушился ковыль, торчали, как в степи, его белесые кустики, точно это уже и не гроб, а невысокий стенной бугорок. Из травы выглядывали то неяркие цветочки сурепки, то широкий лист калмыцкого ладана, то белая гроздь степного ландыша. Я невольно подумал: ведь и травы, и цветы, украшавшие гроб чабанской мамки, были степные, как раз те самые, с которыми моя бабуся прожила всю свою жизнь, радуясь им и любя их, и мне казалось, что они, узнав о смерти той, которая знала толк в степных травах и цветах, сами пришли к ней, чтобы попрощаться с нею и украсить собой ее последнее жилище. И только две веточки еще не совсем распустившейся сирени, как-то уж очень красиво обрамлявшие лоб покойницы, были не из степи.

За окном снова нестройно и не в лад загудели трубы. Редко и гулко отбивал свои такты барабан, и я почему-то только сейчас, оторвав взгляд от цветов, увидел над изголовьем бабушки ее знаменитую кофтенку, всю обвешанную орденами и медалями. Кофтенка была приподнята на сбитом из досок кресте, как Иисус Христос на распятии, так что с высоты награды как бы смотрели на ту, которой они принадлежали, и как бы говорили ей: ну вот, Прасковья Анисимовна, и пришла пора нам расстаться, и кто знает, когда и каким людям нам будет суждено поведать о твоей жизни. Подушечки для орденов и медалей, наверное, не успели пошить. Но зато так, поднятая на кресте, эта кофтенка, украшенная наградами, была не только видна всем, а и придавала похоронам особую траурную торжественность.

Ни минуты не сидевшая на месте тетушка Марфа, мелькая то там, то тут со своей черной повязкой на руке, быстро, по-деловому подошла к Анисиму Ивановичу, что-то шепнула ему на ухо, и тот, как бы очнувшись и чего-то испугавшись, проворно встал и одернул полы пиджака. Поднялись и мы. По указанию все той же проворной тетушки Марфы табуретки, на которых мы сидели, были убраны, и к гробу прощаться с Прасковьей Анисимовной начали подходить ее внуки и правнуки. Их было много, они гурьбой запрудили всю хату, к гробу подходили не все сразу. И тут вмешалась тетушка Марфа и установила очередь. Самых маленьких правнуков приходилось приподнимать, чтобы они смогли в последний раз и как следует увидеть свою прародительницу. Дети смотрели на неживую прабабушку спокойно, не выражая на лицах ни горя, ни испуга, ни удивления, очевидно, толком еще не понимая, что же тут происходило. Таисия приподняла и своего Юрика, подержала на руках у изголовья бабушки, потом подошла ко мне и, все так же шепча губами, сказала:

– Погляди, Миша, у моего космонавта глазенки стали мокрыми. Жалостливый паренек, такой он от породы, и все уже понимает.

После внуков и правнуков, по указанию все той же неугомонной распорядительницы, у гроба по-солдатски выстроились пионеры – заполыхали их красные галстуки. Ребята стояли стройно, лица у всех серьезные, глаза опечаленные – эти все уже понимали. Пионеров сменили чабаны, приехавшие на машинах из соседних сел и хуторов. Вместе с чабанами к гробу подходили женщины с детьми и женщины без детей, и тут я вдруг увидел, как к изголовью гроба подошла Ефимия с каким-то высоким мужчиной в легком пальто, державшим шляпу в руках. У меня защемило сердце. Отчего бы? Я не знал. Сперва я не узнал Ефимию, может быть, потому не узнал, что никак не ждал встретить ее на похоронах. Или потому не узнал, что ничего того озорного, что было мне так знакомо, не было у нее ни на лице, ни в глазах. Повязанная косынкой, в голубом тонком плаще, она посмотрела в мою сторону, и наши взгляды на секунду встретились, и этот ее короткий взгляд словно бы говорил: «Миша, как же я рада, что вижу тебя». Через некоторое время она подошла ко мне не одна, а с тем высоким мужчиной, что был в легком пальто. Я по ее лицу видел, что ей хотелось улыбнуться мне так, как она умела улыбаться, но она крепилась. Подавая мне руку, тихонько, чтобы никто не услышал, сказала:

– Ну вот, видишь, и вернулся…

– Да, чтобы попрощаться с бабушкой.

– Михаил, познакомься. Это мой муж.

– Александр, – сказал мужчина в легком пальто.

Я назвал себя.

– Где вы живете? – спросил я, чтобы не молчать.

– На хуторе Кынкыз, – ответила Ефимия, и я опять заметил, что ей хотелось улыбнуться мне, а сделать этого она не могла. – Есть такой хутор. Кынкыз. Нравится тебе название?

– Где же это? В каком районе?

– В степи, – ответила Ефимия, и все же теперь она улыбнулась мне одними глазами. – Далеко отсюда.

В это время неожиданно не только для всевидящей и всеслышащей тетушки Марфы, а и для всех нас на пороге, заслонив собой весь дверной проем, появился с ярлыгой, в бурке и в кудлатой белой папахе Силантий Егорович Горобец. Три его волкодава – Молокан, Полкан и Монах – не обращали на людей никакого внимания и неотступно следовали за своим хозяином. Когда же Силантий Егорович сбросил с плеч бурку, снял с седой, низко остриженной головы папаху и опустился перед гробом на колени, волкодавы тут же, сзади хозяина, уселись на свои куцые хвосты и стали ждать.

Я смотрел на знакомые мне собачьи морды, на их желтые, добрые глаза и почему-то вспомнил, как однажды, будучи еще учеником девятого класса, я отправился к бабушке в отару. Когда я уже подходил к овцам, которые паслись на пригорке, навстречу мне, пластаясь по траве, не бежали, а летели вот такие же мордастые собаки, готовые растерзать нежданного гостя. Перепугавшись до смерти, я упал на траву, приник лицом к земле и замер, не дыша. Волкодавы вихрем подлетели ко мне, ткнулись горячими мокрыми носами в мою спину, в шею, стали обнюхивать меня со всех сторон, тяжело, с храпом и с сопением. К счастью, тут же прибежала перепуганная бабуся с подпаском. Подпасок увел волкодавов, а бабуся со слезами припала ко мне.

– Мишуня, живой! – говорила она, сидя рядом со мной. – Какой же ты молодец, что догадался лечь наземь.

– Вы же сами меня когда-то учили.

– И хорошо, что вспомнил и не растерялся, не стал убегать. Собаки, знай, существа умные, убегающих все одно догонят, а лежачих не трогают.

Все еще думая о неприятной встрече с волкодавами, я посмотрел на Молокана, сидевшего, как всегда, в центре. Желтые его глаза слезились, веки припухли. Мне показалось, что он плакал, а тоскливый его взгляд как бы говорил Полкану и Монаху: «Жалко старушку, ведь она тоже, как и наш хозяин, чабановала и хорошо знала толк в нашем брате». Полкан и Монах согласно кивали головами: соглашались с Молоканом. «Давайте и мы попрощаемся со старушкой, поклонимся ей», – говорил Молокан. Все три волкодава разом нагнули свои крупные головы, поклонились Прасковье Анисимовне. А, Силантий Егорович, блестя на груди двумя золотыми звездочками, орденами и медалями, отвесил три земных поклона и, поднявшись и расправив ладонью усищи, сказал:

– Прощай, Паша! Прощай, Прасковья Анисимовна, чабанская матерь! На душе тяжко и горько, а что поделаешь… Землица нас породила, она, землица, и примет нас к себе. Уходим мы туда постепенно, уходим один за другим. Вот и ты, Паша, покидаешь нас. Ну, вскорости поджидай  т а м  и Силантия Горобца. Уходить  т у д а  не страшно. А только тут, на земле, одна думка тревожит: как оно будет с овцами без нас? Как поведут дело те, каковые нас заменят?

Силантий Егорович не стал отвечать на свой же вопрос. Он поднялся, опираясь на ярлыгу, потом осторожно положил ее в гроб, рядом с покойницей, прикрыв травой и цветами.

– Прими, Паша, – сказал он тихо, сдерживая слезы. – Пусть и  т а м  по этому нашему чабанскому посоху узнают, кто ты есть и из какого произошла роду-племени.

По его небритым, с глубокими морщинами, щекам катились крупные слезы, падая на усы и рассыпаясь. Он не вытирал глаза, а взял свою бурку и, сжимая в кулаке папаху, вышел из хаты. Следом за ним поплелись Молокан, Полкан и Монах. Когда они оказались за порогом, грянули трубы, да так громко, что собаки вздрогнули, испуганно прижав уши, и в окнах зазвенели стекла. В это время Ефимия повернулась ко мне и, как бы боясь, что за грохотом труб не услышу ее, громко сказала:

– Михаил! А я и забыла сказать: поздравь меня и Александра с рождением  н а ш е й  д о ч е р и. Назвали-то мы ее Прасковьей. Пашей. В честь твоей бабуси.

– Поздравляю, – ответил я, невольно думая о том, что Ефимия, наверное, не случайно сказала мне о рождении дочери и как бы нарочно сделала ударение на словах «нашей дочери», чтобы я все понял. – Имя девочке дали хорошее. А как, оказывается, быстро идет время! – И, не зная, что еще сказать, добавил: – С кем же вы ее оставили?

– У Паши есть бабушка, – с гордостью ответил Александр.

– Как твой Иван? – спросила Ефимия, и по ее смеющимся глазам я снова видел, что думала она совсем не о моем Иване. – Тоже уже большой?

– Бегает. Шустрый мальчуган, – ответили. – Вы что, специально на похороны приехали из своего Кынкыза?

– Нет, мы возвращались из Ставрополя и на похоронах оказались случайно, – ответила Ефимия, а смеющиеся ее глаза говорили: «Миша, если бы ты знал, как я рада, что ты здесь, что могу смотреть на тебя так же, как смотрела тогда». – Вот и попрощались с Прасковьей Анисимовной. На кладбище мы не пойдем. Нам пора домой, в Кынкыз.

– Останьтесь на поминки, – сказал я и снова почему-то подумал о дочурке Ефимии по имени Паша, о словах «нашей дочери». – Варится же столько чабанского шулюма, и шашлык жарится на всех. Оставайтесь.

– Никак не можем, нас ждет  н а ш а  Паша, – ответила Ефимия, опять сделав ударение на слове «наша». – Мы давно должны быть дома, да вот случайно задержались.

– На чем же вы уедете? Автобус пойдет только вечером.

– Нам автобус не нужен, – ответила Ефимия, поправив над виском знакомый мне ячменный завиток, и поправила так, чтобы я это заметил. – У нас своя машина. Саша сам за рулем.

– Богато живете.

– Это не богатство, а горе горькое, – сказал Александр. – Старенький, побитый «Запорожец». Отец подарил. – На красивом лице Александра показалась робкая улыбка. – Не автомашина, а норовистый конь. Больше стоит, чем бежит.

Тем временем к гробу все подходили и подходили люди, то мужчины с обнаженными головами, с обветренными, суровыми лицами, наверное, овцеводы, то женщины – и ровесницы покойной, и совсем еще молодые. К гробу подошли секретарь райкома партии Караченцев, Андрей Сероштан и еще трое мужчин, по виду тоже какие-то руководители района. Сероштан постоял возле бабушки, затем, увидев меня, подошел, молча пожал мою руку и сказал:

– Покидает нас славная бабуся.

– Никак не думал увидеть ее в гробу.

– Надолго к нам?

– Вот, выходит, только на похороны.

– Приезжай ко мне ночевать, мы с Катей будем рады. Она не могла приехать из-за беременности, да и детишек не на кого оставить, – Сероштан помолчал и добавил: – Ты, думаю, знаешь, что теперь я живу не в Мокрой Буйволе, а в Богомольном. Я же сменил Суходрева.

– Для меня это новость. Давно ли?

– Да уже с полгода.

– А где же Суходрев?

– Заведует райпарткабинетом и читает лекции о проблемах ленинизма. Побывал бы у него.

– Времени у меня в обрез.

– Так приедешь ночевать? – спросил Сероштан. – Я пришлю вечером машину.

– Пришли ее лучше утром, – сказал я. – Переночую я в бабушкиной хатенке, в последний раз. Утром, к завтраку, приеду к тебе.

– Хорошо, – согласился Сероштан. – Жди машину. Приедет знакомый тебе Олег.

Голоса труб стихли так же неожиданно, как и загремели, и проворная тетушка Марфа своими быстрыми деловыми шагами подошла к Караченцеву, о чем-то поговорила с ним, утвердительно кивая и то ломая, то расправляя черные стежечки бровей. Оставив Караченцева, она так же быстро подошла к Анисиму Ивановичу, что-то сказала ему, затем решительно приблизилась ко мне.

– Миша, будем выносить, пора, – сказала она так уверенно, как говорят о чем-то давно решенном. – Прощальные слова скажем на кладбище. Митинг откроет сам Караченцев. От детей выступит Анисим Иванович, от внуков – ты. От чабанов скажет дед Горобец. Ты выступишь четвертым. Как, согласен?

И она, не дожидаясь моего ответа, очевидно, полагая, как же я могу быть не согласен выступать хотя бы и четвертым, убежала, чтобы распорядиться, кому брать распятие с наградами, кому крышку от гроба, а кому гроб, и как брать – с рушниками или без рушников. Тут же она установила порядок выхода из хаты, и все, кто был нужен, встали на свои места. Кофтенку с наградами, высоко подняв, как боевую хоругвь, взяли два парня, и в одном из них я узнал Леонида, который ехал со мной на грузовике. Эти два парня, наклоняя перед дверьми звеневшую наградами кофтенку, первыми направились к выходу. Крышку гроба понесли четыре женщины, среди них были и мои тетушки – Анастасия и Анна. Мои дядья и я легко, как парусную лодчонку, без рушников подняли гроб, и, когда мы уже появились на крылечке, ударил барабан, и трубы, опять не в лад, заиграли «Вы жертвою пали в борьбе роковой…».

Возле крыльца стоял, грузовик с опущенными боковинами кузова, обтянутый красной и черной материей по бокам и по кабине. Гроб не поставили на приготовленный для него грузовик, а понесли на руках. Мы не прошли и пятидесяти шагов, как нас уже сменили четыре дюжих чабана, еще выше подняли гроб на своих сильных руках. Через некоторое время их сменили еще четверо мужчин, среди них был и тот старик с подпаленными, подковкой, усами, с которым я ехал на грузовике.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю