Текст книги "Приволье"
Автор книги: Семен Бабаевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 43 страниц)
САКМА́
Сакма́ – след или брод по траве, по росе, путь, которым прошли пешие или конные.
В. И. Даль
Только-только начинал прорезаться рассвет, едва-едва на востоке, по всему горизонту поднялись красные полотнища зари, а Паша уже начала будоражить, поднимать свой табор. Младших детей пришлось разбудить, и они, хныча и не понимая, зачем их так рано подняли, сидели голышами под арбой, похожие на выпавших из гнезда воробьят. Паша птицей припадала к детям, обнимала всех четырех, и слезы навертывались у нее на глаза.
– Ах, птенчики вы мои, – говорила она. – Бедняжки, не выспались.
– Маманя, а чего ты плачешь? – спросил Алеша.
– Лешенька, сынок, шо ты? Вовсе я не плачу. – Паша насильно улыбалась, с трудом глотая слезы. – Видишь, смеюсь, я совсем веселая.
– Это ты нарочно веселая, да? – спросила Настенька.
– Настюня, ты бы помолчала. – Паша обратилась к Алеше: – Лешенька, ты самый большой, поведи братика Толю и сестричек до корыта, и там умойтесь… А то скоро придут овцы и всю воду выпьют. Да и ехать нам пора.
– Маманя, а куда мы поедем? – за всех спросила Аннушка, девочка тихая и ласковая.
– Далеко, девонька, далече, – ответила мать.
– И куда – далече? – спросил Толя.
– Толя, и тебе надо знать? Поедем вон туда, где та заря.
– Ну, чего сидите? – подражая матери, строго спросил Алеша. – Али не слыхали, шо маманя велела? Пошли к корыту умываться.
– А где Аниська и Антоша? – спросила любознательная Настенька. – Почему они не умываются?
– Вон, погляди, они отару ведут к водопою, – ответила мать, а для себя добавила: – Анисим и Антон всю ночь не прилягали, сердешные… Мама! – позвала она мать. – Я сама сложу постель, а вы подоите корову да покормите младших. Анисиму и Антону тоже оставьте молока.
Алеша выполнил поручение матери, сводил брата и сестренок к корыту, сам умылся и помог им умыться, и когда они вернулись к арбе, чистенькие, с капельками на бровях и на ресничках, Аннушка сказала:
– Маманя, погляди, какие мы теперь хорошие.
– Ах, славные вы мои! – похвалила Паша. – Только носики вытерли плохо. – Она взяла полотенце и начала вытирать детские лица. – И чего это у вас носики такие сопливые? И бровки мокрые.
– И не сопливые мы, – за всех ответил Толя. – То вода у нас в носах.
– А глазенки как блестят! – говорила мать ласково. – И спать вам уже не хочется?
– Маманя, а куда мы поедем? – теперь уже спросила Настенька. – На хутор, в свою хату?
– Доченька, все-то тебе хочется знать, – не нашлась что сказать Паша. – Придет время, подадимся и до своей хаты.
– А когда? – допытывалась девочка.
– Когда будет надо, – сердито ответила Паша. – Ну, быстро, быстро взбирайтесь на арбу, бабушка даст вам поесть.
В это время подошла отара и принесла с собой запах трав, смешанный с запахом пыли и овечьего пота, овцы окружили корыто серым, качающимся войлоком. Водопой длился долго, кривоногий конь с бельмом на глазу ходил по кругу, вытаскивал из колодца новые и новые бадьи с водой, дед Яков опрокидывал их в корыто, и когда живой серый войлок, напившись вволю, отвалился наконец от колодца, корыто было пустое. Пока длился водопой, Пашина мать успела накормить сидевших на возу умытых, наскоро причесанных ребятишек. Анисиму и Антону оставила молока в крынке, и они, усевшись на траве, завтракали вблизи отары.
Небогатое чабанское имущество уместилось на арбе, там же, как цыганчата, кучей сидели присмиревшие дети. Дед Яков подвел к дышлу быков, сказал знакомое, привычное для них «Шею, шею!», и рогатые тихоходы покорно подставили ярму свои мозолистые, со стертой шерстью, шеи. Гривастый конь с бельмом, закончив свое хождение вокруг колодца, был привязан ременным поводком к арбе, рядом с коровой, поглядывал на нее и смешно подмигивал белым глазом. И так как отъезд почему-то задерживался, то привязанные к арбе конь и корова успели не только обнюхать друг друга, а и поговорить о своих житейских делах. Конь, подмигнув бельмом, сказал корове, что он уморился, – не в его годы и не с его больными ногами гулять по кругу.
– А что поделаешь? – сочувственно ответила корова. – Без воды нельзя, и если бы не походил ты, не поднял бы бадьи, то все мы остались бы без воды.
Потом она, как другу, пожаловалась, что у нее с каждым днем убывает молоко.
– Почему бы это? – так же сочувственно спросил конь.
– Нету сочной травы, – с грустью ответила корова. – А без травы где же взяться молоку. Да оно бы и ничего, мне-то зачем оно, молоко, да вот детишек жалко, им без молока как же…
Наговорившись вволю, конь и корова стояли понурив головы, готовые следом за арбой тронуться в путь. Они видели, как дед Яков снял со своей плешивой головы войлочную шляпу, повернулся к востоку, подставил лицо заре, которая своим красным пламенем уже охватила полнеба, и тайком, чтобы никто не видел, перекрестился.
– Ну, як, Прасковья, можно трогать? – спросил он, держа в руке шляпу.
– Можно, – ответила Паша.
– Ну, в добрый час – Дед Яков еще раз перекрестился, теперь уже ни от кого не прячась. – С богом, клешаногие! Тронулись помаленьку. – И крикнул подпаскам: – Анисим, Антон! Отару подворачивайте к ложбине. Мы поедем по бугру, а овцы пусть идут по низине, еще вчера я там примечал добрый корм. Пусть движутся попасом, пока еще держится холодок и нету ветродуя.
Грязной серой массой отара поползла по отлогой, с зелеными пятнами типчака, ложбине, шла не спеша, попасом. Впереди, сдерживая передних, нетерпеливых валушков, своими войлочными шляпами маячили, как два одуванчика, Анисим и Антон с ярлыгами на плечах, рядом – собаки, встревоженные тем, что табор и отара тронулись с места. Над степью изредка потягивало порывистым, еще не окрепшим ветром, наверное, чья-то неопытная рука включала рубильник и никак не могла включить. Далеко окрест этот робкий ветерок разносил разноголосое блеянье ягнят, потерявших своих матерей, и тревожные голоса овец-маток.
Если смотреть на отару издали, с какого-нибудь степного бугра и особо не приглядываться к ней, то может показаться, что вся эта серая масса стоит на месте. Однако к восходу солнца, когда над степью раскинулись первые лучи, как багряно-красные знамена, и когда наконец-то рубильник был включен и каспийские вентиляторы заработали в полную силу, овцы ушли так далеко, что давно уже скрылись и знакомые, облысевшие косогоры, и знакомая низинка, поросшая типчаком, и белоголовый, укрытый ковылем курган, и колодец с корытом и нацеленным в небо журавлем.
Куда ни глянь, повсюду расстилалась бескрайняя равнина, незнакомая, чужая, и смотреть на нее было тоскливо и больно. Впереди арбы шел дед Яков. Он держал в руке налыгач и не спеша переступал хотя уже и старыми, но еще крепкими ногами, обутыми в сыромятные, набитые сеном, чобуры. Глухо постукивали ступицы, как бы выговаривая: «…А куда это мы? а куда это мы?» Одноглазый конь, наверное, все еще думая о своем памятном разговоре с коровой, оступился и, не рассчитав шаг, грудью толкнул арбу, так что ярмо поползло по мозолистым бычьим шеям и застучало о рога.
– Прасковья! – крикнул дед Яков. – Попридерживай этого одноглазого черта! Чего он наваливается на арбу?
Паша не ответила. Что ей одноглазый конь? Она не видела ни коня, ни корову. Шла следом за арбой, опустила покрытую косынкой голову и бесцельно смотрела под ноги на нескончаемую сакму – чуть примятую траву, на две свежие колеи, и мысленно, вслед за ступицами, повторяла: «…А куда это мы? А куда это мы?» От этих мыслей к сердцу подступала тупая боль, ей хотелось расплакаться, и Паша, чтобы удержать давившие горло слезы, стала смотреть на арбу, в которой сидели ее мать и присмиревшие дети.
6Если кому-либо из вас, читатель, не довелось видеть отару в пути, то вам, безусловно, нелегко будет представить себе то размеренное, как бы нарочито замедленное, движение идущих попасом овец и тот горячий ветер, который как бы невидимым шатром повис над степью, и тот особенный, я бы сказал, терпкий, ни с чем не сравнимый запах, который постоянно плыл над овечьими спинами. Трудно будет увидеть вам и то, как на необозримом, под высоким знойным небом, просторе вытянулось чазовское хозяйство и как оно не только двигалось неведомо куда, ни на минуту не останавливаясь, а и как каждая овца успевала на ходу отыскать для себя самую сладкую травинку и, не замедляя шаг, поспешно скусывала ее и снова торопилась, боясь отстать от своих товарок. Юные подпаски знали свое место – Анисим находился впереди отары с тремя волкодавами, а Антон с четырьмя волкодавами – сзади. Они действовали, как заправские чабаны – один шел спиной к овцам, другой – лицом, Анисим сдерживал самых нетерпеливых, для острастки показывая им ярлыгу, Антон подгонял, тоже ярлыгой, отстающих, ленивых, посматривал, не зазевался ли где ягненок.
Ах, эти пареньки, Анисим и Антон! И что это, в самом деле, за молодцы! В свои-то годы все они умеют делать, и как хорошо изучили нехитрое чабанское искусство! Даже не глядя на этот ползущий по ложбине косматый войлок, Анисим и Антон понимали, так ли, как нужно, идет отара, ибо научились узнавать ее движение по тому, как похрумывала на острых овечьих зубах трава и как постукивали о землю тысячи овечьих копытец. Мать радовалась сыновьям. Если они уже теперь такие славные подпаски, то какими же чабанами они станут, когда вырастут? Радовался и дед Яков. «Славные у Ивана Чазова сыновья», – не раз говорил он.
Путь был долгий, арба, постукивая ступицами, катилась и катилась, и нередко в отаре случалось, что какой-нибудь шалунишка ягненок замешкался и отстал от стада, а его мать, как на беду, недосмотрела за ним, не вспомнила о нем, не подала ему голос. А чабан – на то и чабан! – обязан все помнить и все видеть. Поэтому Антон, шедший за отарой, увидев отставшего ягненка, позвал к себе волкодава и сказал ему басом знакомое, привычное, словно бы на каком-то особом собачьем языке, «Го-о-йё!» – и тот, поняв, что от него потребовал Антон, помчался к замешкавшемуся малышу. Умная собака подталкивала ягненка носом, как бы говоря ему: «А ну, иди, иди побыстрее!» Ягненок не подчинялся, сопротивлялся. Тогда волкодав поступил с ним в точности так, как поступает заботливая кошка со своим беспомощным котенком: зубами, осторожно, брал непослушника за загривок и относил к матери. Принимай, дескать, свое чадушко! И после этого отара, а следом за нею и арба с конем и коровой, продолжали свое движение, все дальше и дальше углубляясь в степь и оставляя за собой сакму – заметный след на траве. Этот след тянулся на сотни верст, выщипанный овечьими зубами, вытоптанный копытцами и усыпанный желтым овечьим горошком, – казалось, что тут прошли не овцы, а прокатились какие-то особенные катки.
Неторопливо уходил в степь этот заметный след, и совсем медленно тянулось время. Третьи сутки двигалась отара Паши Чазовой, все так же не ускоряя и не замедляя свой ход, и перед взором чабанов в ветреном, полуденном пекле покачивалось марево, одна за другой открывались то размашистые низины и балки, такие, что и не окинуть глазом, то вставали там и тут отлогие бугры, желто-бурые, дотла выжженные палящим солнцем, то изгибались глиняные откосы, вылизанные ветром и сплошь побитые сурковыми норками.
Ночью было легче. Утихал ветер, все небо в звездах, и казалось, будто от них, от их мерцания, на земле становилось прохладнее. Плохо было только то, что степь в темноте как бы суживалась, горизонт был чуть-чуть приметен, и двигаться приходилось словно бы на ощупь. Зато в темноте отчетливее слышались и стелющийся по земле шорох идущей попасом отары, и глухое постукивание колес, и плачущее поскрипывание ярма. В полночь устраивали короткий привал, чтобы животные и люди могли отдохнуть и хоть немного поспать. С рассветом же табор поднимался и двигался дальше, и все повторялось сызнова, все было точно так, как и вчера, дул и дул горячий ветер, на все стороны пласталась равнина, и вокруг ни колодца, ни озерца, и так же серым пятном темнела отара. И так же, как и вчера, сегодня молчаливая Паша спросила:
– Дедушка Яков, как по-вашему, правильно мы движемся?
– Ежели судить по моим мыслям, то бишь по тому, як я вижу местность, то мы держим такое направление, каковое и нужно, – с достоинством, рассудительно отвечал старик. – Но скажу тебе, Прасковья, правду: старых, знакомых мне примет что-то вижу маловато. Может, перезабыл? Ить давненько я тут не бывал. Но все же кое-какие приметы имеются. Погляди вон на ту балку, ее я припоминаю хорошо. Помню, мы проходили тут с отарой, когда я еще был парубчуком…
– Отчего же нам не встречается вода?
– Должна бы повстречаться, да вот чегось не встречается.
– А где же те Три кургана?
– Шут их знает, куда они запропастились. По моим расчетам скоро должны быть, а нету. Может, лежат вон за тем взгорьем? Потерпи, Прасковья… Чабанское занятие без терпения не получается.
И без подсказки Паша понимала, что ей ничего не остается, как только терпеть и ждать. Понурив голову и отворачивая лицо от ветра, она плелась следом за арбой, ни на минуту не забывая о воде. Всматривалась в текучее марево, ей так хотелось увидеть блеск хотя бы крохотного озерца, и ничего, кроме убегающих сизых, горячих волн, ничего не видела. Не показывались и Три кургана, хотя Паше все время казалось, что они лежали где-то в стороне и отара прошла мимо них. Чтобы не думать о воде и о Трех курганах, Паша вспомнила о спрятанном на арбе автомате, и в голову полезли сказанные Пономаревым слова: «Так оно само стреляет, только нажми эту штуковину…»
На четвертый день пути было особенно ветрено и знойно, солнце, казалось, замерло в зените и уже не двигалось. Горячий, будто из духовки, ветер гулял по степи. Паша подняла над арбой парусиновый шатер, ветер дул в него, и он хлопал концами парусины. Под шатром, в тени, усадила, как скворчат в гнезде, своих младшеньких. Мальчуганы сидели смирно, на мать поглядывали не по-детски серьезно и помалкивали. А Настенька и Аннушка попеременно канючили:
– Маманя, воды хочу…
– Недавно вас поила, – отвечала мать, не глядя на детей. – Потерпите, нельзя же так часто пить.
– Маманя, дай воды…
– Замолчите! – прикрикнула мать. – Знаете, шо бывает от воды? Не знаете?
– А шо?
– Пузо вырастет, вот шо…
После этих слов девочки неожиданно присмирели. А Паша, еще ниже опустив голову, поправила косынку, натянула ее на лоб и на щеки, смотрела на свои стоптанные, зеленые от травы чобуры, сшитые еще Иваном. Опять, не желая думать о воде и о Трех курганах, она мысленно повторяла: «Так оно само стреляет, только нажми эту штуковину…» И так же мысленно она уже не раз брала в руки автомат, уходила с ним куда-либо за бугор, подальше от арбы и от овец, и там, ничего не боясь, смело нажимала «эту штуковину». И странное дело: автомат ее не слушался, не стрелял. Иногда ей казалось, что из дула без выстрела выскакивали пули и тут же падали на траву. Она тяжело вздыхала, понимая: в мечтах всякое бывает. А как же все это может получиться наяву? Вот бы попробовать. И ей захотелось откопать в арбе оружие и самой на практике убедиться, как же оно стреляет. «Не сумею, не обучена, – думала она, шагая за арбой и боясь поднять голову и посмотреть на детей. – Эх, был бы рядом Иван, он обучил бы… Ваня, Ваня, где ты зараз?»
7Только на четвертый день пути в предвечерних сумерках наконец-то показались долгожданные Три кургана, пока еще одни, без села.
Высокие, они от подножья до макушки заросли ковыль-травой и издали были похожи на три папахи из белого курпея. И когда отара и арба приблизились к курганам, между ними в глубокой балке заблестело – нет, это уже не текучее марево, а настоящее озерцо! Оно было наполовину высохшим, с отлогими, затвердевшими берегами, обнесенное, как лицо молодой бородкой, курчавой зеленой ряской. Увидев озерцо, Паша забыла обо всем и об автомате. Надо было поить овец. Почуяв воду, отара, поднимая пыль и разноголосое блеянье, не пошла, а с радостью побежала и с ходу припала к озерцу. Дальше всех забрели собаки. Они стояли по животы в воде и своими длинными языками жадно лакали. Подвели к водопою и быков, и подслеповатого коня, и корову. Обрадованные, прибежали к воде дети. Животные пили не спеша и долго, с каким-то особенным наслаждением, казалось, что они вот-вот осушат все озерцо. Но озерцо было глубокое, воды в нем хранилось много, и поэтому Паша, не раздумывая, объявила по табору.
– Привал! Тут, возле озерца, заночуем и заднюем, а завтра под вечер с новыми силами тронемся снова в путь. – Она подошла к деду Якову, который только что умылся и полой рубашки вытирал заросшее седой щетиной лицо. – Дедусь, на ужин освежуйте валушка. Повечеряем сегодня як следует.
– Хлопцев можно взять с собой?
– Возьмите Анисима и Антона. Нехай старшие приучаются.
– Актировать станем? – спросил старик. – Ить валушок не свой.
– Ой, господи, дедусь, яке там ще актирование, – с грустью ответила Паша. – Берите ярлыгу и ловите валушка, да шоб покурдюстее. А я зачну растапливать огонь, шоб нам до захода солнца успеть повечерять.
Освежеванного валушка несли Анисим и Антон. Следом шел дед Яков, вытирая тряпкой кривой чабанский нож. Паша с радостью и с удивлением смотрела, как Анисим взял топор и умело разрубил тушку на мелкие куски. «И это мой Анисим уже умеет делать, – подумала она. – Где, скажи, успел обучиться? Наверно, у деда Якова…»
– Дедусь, а хто зарезал валушка? – спросила Паша.
– Анисим Иванович, – ответил старик. – Дюже добрый отыскался мне помощник. Свежевал тоже он, а ему подсоблял Антон.
– И сумел Анисим?
– Еще как сумел! Ловко действовал, як настоящий чабан, – похвалил дед Яков стоявшего рядом Анисима. – Парень что надо, молодчина!
Вскоре в цыбарке вскипел, заправленный перьями степного лука и чеснока, тот, настоящий, без подделки и прикрас, чабанский шулюм, истинный вкус которого можно было познать только на такой степной стоянке. Всему табору хватило и крутого, пахучего бульона, и отлично сваренного мяса. Как матери Паше хотелось, чтобы вволю поели ее младшие, и она сама положила в их тарелки самые лучшие куски баранины. «Ешьте, ешьте, мои славные, баранинка вкусная», – говорила она ласково. По законам чабанской жизни за ужином не были обделены и собаки. Им достались кости и требуха, и они, сытые и довольные, отошли от арбы, уселись в сторонке и, смежив усталые глаза, самодовольно облизывались.
– Дедусь, а где же село Три кургана? – спросила Паша.
– Оно чуток дальше, в низине, отсюда не видно, – ответил дед Яков. – Помню, порядочное было село.
– Может, переночуем в селе?
– Нечего нам там делать. Тут, в степу, спокойнее, – ответил дед Яков. – Да и нечего нам показываться на люди. Начнутся расспросы, то да се…
Постепенно ветер стих, на степь наваливались сумерки, запламенел закат. Отара, вволю напившись, отошла от озерца, и тут же, на берегу и по пригорку, уставшие овцы и ягнята, разбившись на небольшие круги, улеглись отдыхать. В эту ночь Паша дала выспаться Анисиму и Антону, освободив их от ночного дежурства. Мальчуганы как улеглись под арбой сразу же после ужина, так и проспали до утра. Отару стерегли посменно Паша и дед Яков. Пашина смена началась с полуночи. Степь вокруг была темна и пустынна, Паша то ходила возле озерца – посматривала на спавшую отару, то задумчиво стояла на пригорке, видела силуэты курганов и слышала, как посапывали овцы. И о чем бы она ни думала, а в голове: «…только нажми эту штуковину». Уж и утро заполыхало, и незаметно ожил ветер, и овцы, поднявшись, снова припали к озерцу, а это – «…только нажми эту штуковину» – не оставляло Пашу, тревожило ее. И тогда она, выждав, когда возле арбы не было ни детей, ни матери, раскопала в арбе автомат, завернула его не в фартук, а в свою старую юбку – так заворачивают в одеяльце младенца – и позвала деда Якова. Тот подошел охотно, довольный тем, что в своих предположениях относительно Трех курганов не ошибся. Гордо поглаживая жесткие, как пересохший типчак, усишки, он сказал:
– Ну, слава богу, овечки успокоились. Ишь как – поспали хорошенько и опять к воде. Теперь пусть пасутся, силы набираются. Вечером еще попоим и тогда тронемся в дорогу.
– Я не за тем вас позвала.
– А зачем же? Скажи.
– Пойдемте, дедусь, вон туда. За тот дальний курган.
– Это чего же ты, девонька, закликаешь меня до кургана? – глядя на Пашу, старик, наверное, вспомнил свою молодость, игриво, по-парубоцки скосил подслеповатые, заслезившиеся глаза. – Кажись, шастать по-за курганами я уже припозднился, а? Сказать, для такого геройства не гожусь, а? Но когда-то дюже годился. Было, было дело, геройствовал, и еще как! Помню, когда я еще парубковал, в нашу отару понаехало бабочек-стригальщиц, и одна красивше другой! Залюбуешься! Вот тогда были у меня грешки, и еще какие! И по-за курганами шастать довелось!..
– Оставьте, дедусь, при себе эти свои воспоминания, – нахмурившись, сказала Паша. – У меня до вас есть важное дело. – Она понизила голос. – И секретное, понимаете?
– Ну, коли секретное, то так бы и сказала… Пошли!
Старый греховодник вмиг преобразился, его наигранную парубоцкую улыбочку точно бы ветром сдуло. Сморщенное, давно не бритое личико сделалось суровым, брови торчали, как сухие верблюжьи колючки, и он, хмуря их, старательно подтянул широченные, замызганные снизу штаны, все время сползавшие с него, потому что очкур был чересчур слабый. Пропитанную потом и пылью сорочку без единой пуговицы он старательно вобрал в штаны. Паша шагала с ним рядом, искоса поглядывая на него. Старик шел молча, смотрел на курган, к которому они приближались, и ждал, что же скажет ему Паша.
– Жизня моя, считай, прошляховала тут, в степу, а налюбоваться этими красотами, веришь, никак не могу, – мечтательно заговорил старик, когда они подошли к кургану. – Завсегда тут красиво, а главное – тихо, куда ни погляди – ни души, пусто. А я люблю безлюдье. Помню, в молодости…
– Дедусь, вам надо очкур поправить – слабый он у вас, и пуговицы на рубашке пришить, – сказала Паша. – Я скажу матери, чтоб занялась этим.
– Эта что? Твой секрет, да?
Паша не ответила, только как-то по-особенному, внимательно посмотрела на старика, затем умело, рукой подобрала подол юбки и присела на потрескавшуюся землю, на которой уже до корня повысох ковыль. Посидела, осмотрелась, нет ли кого вблизи, и как-то излишне торопливо развернула автомат, положила на свои колени и погладила, как гладят котенка, его матовый черный ствол. И тут дед, не ждавший увидеть такое, осенил себя мелким крестом, не зная, что ему говорить.
– Это шо за игрушечка? – наконец спросил он упавшим голосом. – И где ее подцепила?
– Пономарев привез.
– Зачем?
– А хоть бы и на волка.
– Двуногого, да?
– А хоть бы и на двуногого.
– Для всякого зверья у нас имеются добрые собаки. Такие волкодавы, шо никому спуску не дадут. Чего же тебе еще? Ответствуй, Прасковья. Не молчи, а скажи правду, за каким таким хреном тебе понадобилось оружие? Ты шо, али на войну собралась?
– Чего расшумелись, дедусь? – спокойно спросила Паша. – Может, пригодится ружьишко. Сами знаете, время-то какое.
– Прасковья, мы же не на войне. Овца, известно, животина категорически мирная, а мы при овцах.
– Дедусь, я позвала вас сюда, за курган, не для балачки.
– Тогда без обиняков скажи, зачем я тебе понадобился? Вот когда я был парубком…
– Шо вы все про свое парубоцтво? – перебила Паша. – Помолчали бы… Я пригласила вас сюда, чтобы спросить: умеете ли вы стрелять из этой штуковины? Вы же мужчина.
– Да ты шо, сдурела? Я умею стрелять? – старик нервно усмехнулся и потрогал пальцем свои колючие усы. – Прасковья, вижу, шо ты не при своем уме. Я же всю жизню топчу эту степь и завсегда пребываю возле отары. Об этом всем известно, а тебе тож… А ты – умею ли я стрелять?
– Вы же, кажись, воевали в гражданскую?
– Шо из того, шо воевал? И когда это было? И какое оружие мы тогда имели? – оправдывался старик. – Винтовка да шашка. А энтот, вишь, какой куцехвостый красавец, як пидсвинок, и, видать, дюже злющий. Да я первый раз в глаза его бачу.
– Тогда нам придется научиться стрелять. – Паша смело взяла автомат, повертела его в руках: осмотрела со всех сторон. – Пономарев говорил, шо ничего хитрого тут нету. Надо только нажать эту штуковину, и готово, он сам застрочит.
– Ну-ну! Куда дуло поворачиваешь? – испуганно крикнул дед Яков. – Не нацеливай на меня эту вражину. Он же может так, сдуру, пульнуть.
– Испужались, дедусь?
– Я-то не из пужливого десятка, – вставая, гордо ответил старик. – Но кому, скажи, охота помирать так, не за понюшку табаку и без всякой надобности? Ежели жизню отдавать, то тут требуется идейность. Ну-ну! Не балуй, Прасковья! Отверни дуло. А лучше всего, знаешь шо?
– А шо? Говорите, дедусь.
– Заверни эту железяку сызнова в свою юбчонку, да и понесем мы ее обратно. А еще лучше – закопаем тут в землю и позабудем о ней. Нехай лежит в земле.
– Нет, дедусь, об этом и не думайте. Зачем же нам закапывать автомат и забывать про него? – Паша решительно посмотрела на своего сакманщика. – Пока нас тут никто не видит и никто не слышит, давайте, дедусь, испробуем эту штуковину, малость подучимся, поглядим на практике, як вона ведет строчку. А после этого завернем в юбку, унесем и схороним на арбе. Пусть себе лежит. Ну, шо вы глядите на меня такими перепуганными очами? Берите автомат в руки, як вы есть мужчина, и пробуйте, учитесь.
– Ну ее к лешему, эту оружию, – ответил дед Яков, отодвигаясь от Паши. – Сама, коли желаешь, испробуй. А я всю жизню пребываю человеком безоружным, таким и останусь до самой смерти. Ярлыга – вот мой автомат.
– А трусоватые вы, дедусь. – Паша усмехнулась, поведя озорными глазами. – Ну ничего, и сама испробую, не испужаюсь.
Она направила короткое дуло прямо в грудь кургана, целилась, прижимая ложе к животу, а дед Яков отполз подальше и там прилег, закрыв уши ладонями. И вдруг, сама того не желая, Паша нажала на спусковой крючок. В ту же секунду автомат ожил, застрочил четко, громко и сердито, толкая Пашу в живот и трясясь, словно желая вырваться из рук. Паша держала его крепко, видя, как возле дула вспыхивали синеватые огоньки, и пули, невидимо выскакивая из ствола, под корень срезали ковыль-траву и поднимали пыль. И когда Паша так же неожиданно отпустила спусковой крючок, автомат словно бы захлебнулся и умолк. Стало тихо-тихо. По земле тянуло густой пороховой гарью, и в ушах еще долго стоял лязгающий звон. Наконец и дед Яков поднял голову и, выбирая из своих усишек травинки, сказал:
– Страхолюдие, прости господи…
– А ничего, славная штучка, – весело сказала Паша. – И до чего же старательный, чертенок! Да и сердитый, як зверюка! Ну вот, теперь, дедусь, я убедилась, железяка эта – безотказная работяга. Так шо не зря мы возим его на арбе, пригодится. Пойдемте в табор, там нас ждут. Да и в дорогу пора собираться.







