412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Бабаевский » Приволье » Текст книги (страница 21)
Приволье
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 08:18

Текст книги "Приволье"


Автор книги: Семен Бабаевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 43 страниц)

– Люди, люди, которых я увидел! – чистосердечно признался я. – Разве их можно выдумать? Да и нужно ли?

– Увиденные тобою люди взволновали и удивили – это же прекрасно, и тебе надобно не огорчаться, а радоваться, – все тем же тихим голосом говорил «лесничий», поглядывая на меня грустными глазами. – Без волнения и без удивления писателю жить нельзя! Но! Вот в этом «но» и вся загвоздка. Если, к примеру, опишешь свою бабушку, жизнь которой тебя и взволновала и удивила, ничего не взяв у других бабушек, чтобы взятое у других отдать твоей бабушке, то у тебя получится старушка как старушка, и только. Если опишешь чабана, который с собаками каждое воскресенье приходил к своему бронзовому бюсту, удивляя этим не только тебя, и опишешь его тоже без убавок и прибавок, то есть без выдумки, а лучше сказать – без того, что есть у других чабанов, то этот старый человек предстанет перед читателем обычным, ничем не примечательным старым человеком. То же самое может случиться и с Суходревом. Он удивил тебя тем, что был не похож на других директоров совхоза. Но чтобы ярко показать этот безусловно оригинальный характер, нужен домысел, необходима додумка, то есть надо обратиться к другим Суходревам, которых в жизни немало. Иначе получится не оригинальный характер, а одна голая схема. Выдумывая, ты обязан брать что-то нужное у других, обязан описывать не все, что видел, что тебе известно, а только самое главное, самое характерное, отделяя нужное от ненужного, отбрасывая прочь все лишнее, без чего можно обойтись.

– Но другие же пишут, ничуть не заботясь об отборе, о выдумке, о нужном и ненужном, – вставил я, не зная, что сказать. – И ничего…

– Да, пишут. – «Лесничий» открыл и сразу же закрыл утомленные глаза, долго молчал. – Да, пишут. И ничего. Недавно я прочитал объемистый, довольно пухлый роман. Написан он, в общем-то, прилично, языком чистеньким и гладеньким. Все в этом романе так, как и полагается, и никакого отбора, никакой выдумки. Начинается повествование с того, что два ответственных работника сидят в «Чайке» и едут, как говорит писатель, «в большой дом». Там они должны получить какое-то важное назначение. Какое? Читатель не знает. Едут же они «в большой дом» удивительно долго, автор описывает все подряд, что попадается ему на глаза, без всякого разбора и отбора: если встретилась улица, то подавай ее всю, от основания до исхода; если появились дома, то выстраивай их в одну шеренгу и описывай по порядку; если же «Чайка» выкатилась на бульвар с зеленым кушаком, то описаны весь этот бульвар и все растущие на нем деревья. А надо было бы сказать читателю главное: два человека подъехали к зданию, поднялись в лифте и вошли в кабинет, где их уже поджидали. И все. Автор же, до того как эти двое вошли в кабинет, исписал страниц двадцать, которые к сюжету, то есть к делу, никакого отношения не имеют. Можно возразить: так бывает в жизни – едут и по улицам, и по бульварам, едут долго. Да, верно, в жизни чего только не бывает. А нужно ли так подробно описывать, ничего не убавляя и ничего своего не прибавляя? Не нужно. Помнишь это простое и энергичное начало: «Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова. Долгая зимняя ночь прошла незаметно; сели ужинать в пятом часу утра». Все сказано. Как точно выражена мысль, ничего лишнего, и каждое слово – к делу.

Наш разговор затянулся до обеда. Пообедав, мы снова говорили о литературе и ни словом не обмолвились о лесе.

Уже в сумерках, провожая меня до калитки, Никифор Петрович протянул мне руку и сказал:

– Юный друг, а писать ты все одно будешь. От этой тревожной жизни тебе уже не уйти, как бы тебе этого ни хотелось. И ничего, что гложет сомнение, что временно утрачена вера в свои силы. Это прекрасно! Пусть болит душа, пусть беспокоят тревожные мысли, пусть мучают огорчения и пусть пока полежит на столе без дела твоя тетрадь – это тоже необходимо пережить. Когда же ты многое осмыслишь и сам, без чужой подсказки, поймешь, тебя непременно потянет к столу и к тетради. Обязательно потянет! И вот тогда принимайся за работу всерьез. Советую, как старший младшему, написать лирическую повесть, согретую твоим душевным теплом и теплом южного солнца, и назвать ее, к примеру: «Ковыль». И пусть тебя сейчас не огорчают, а радуют твои сомнения и твои горькие раздумья…

Я смотрел на него, слушал, понимая смысл его слов не столько умом, сколько сердцем. С невеселыми мыслями, еще больше взбудораженный и расстроенный, я поплелся к электричке. Встретился мне тот же еловый бор. Стволы теперь были темные, мрачные, они как бы поддерживали на себе сумеречную темноту, двигались на меня и говорили: «Ну зачем просидел там весь день? «Лесничий», мы-то его знаем, мастак на разговоры, его только послушай. Он может такое наговорить…» Не минул я и ветвистого дуба. В загустевшей темноте он показался мне еще красивее и величественнее. «Все хорошо, да вот беда, тесно мне, и как жить дальше в такой тесноте, ума не приложу», – как бы говорил он мне на прощанье. Не останавливаясь, я обогнул дуб и зашагал по чуть приметной, шелестящей листьями дорожке. Березок в их белых сорочках так и не увидел – поглотили сумерки.

Дома меня давно ждала Марта, глаза – навыкате, не смотрела, а молча спрашивала.

– Ну что ты хочешь? Съездил нормально, – ответил я на ее немой вопрос. – Видел лес, лесничего. Если бы ты знала, как Никифор Петрович похож на лесничего.

– О чем же вы говорили?

– Обо всем. А вот о лесе – ни слова.

– Что же он сказал?

– Чтобы я работал разъездным корреспондентом и побольше бы зарабатывал денег. Как-никак отец семейства. Положение обязывает.

– Не злись, Миша. Я серьезно.

– А если говорить серьезно, то к «лесничему» надо было бы не ехать.

– Почему?

– Только еще больше растревожил себя, – нехотя ответил я. – Ни к чему все это. Он уверял меня, что я все одно сяду к тетради. А я не сяду. Завтра стану разъездным собкором, и все, хватит с меня.

Марта смотрела на меня, и в ее больших, все еще что-то спрашивающих глазах показались слезы.

5

Только через месяц мы смогли прийти в загс. Взяли с собой и Ивана – дома оставить его было не с кем. Мы были уверены, что пройдет час или два – и мы вернемся уже как муж и жена. Однако этого не случилось. За покрытым кумачовой скатертью столом с цветами в двух вазах сидела молодая розовощекая женщина, и она сказала нам приятным голосом, что сперва надо подать заявление, а после этого придется подождать ровно тридцать дней.

– Так долго ждать? – невольно вырвалось у Марты.

– Неужели и тут очередь? – спросил я.

– Это, молодой человек, не очередь, это порядок, – спокойно ответила розовощекая женщина. – А порядок этот установлен для того, чтобы вы смогли еще и еще раз хорошенько и не спеша не только подумать, а и всесторонне проверить свои намерения и свои чувства. – Она поправила в вазе белую розочку и добавила: – А потом уже просим пожаловать к нам.

– Да вы взгляните на карапуза в одеяльце, это же наш сынок, а лучше сказать – наша всесторонняя проверка нашего намерения и наших чувств, – говорил я, указывая на Марту и на спавшего у нее на руках Ивана. – Ему уже три месяца. Разверните одеяло, и вы увидите, что у нас с Мартой давно все продумано и досконально проверено. О чем же еще думать и гадать тридцать дней? Что еще проверять?

– Порядок есть порядок, – заученно повторила розовощекая женщина. – И то, что у вас уже, до вступления в законный брак, родился ребенок, еще ничего не значит для записи акта гражданского состояния о браке. – Розовощекая женщина снова поправила ту же белую розочку. – Оставьте свои заявления. На столе лежат бланки-формы, вы запишите все, что нужно записать, и через месяц приходите. Лучше одни, без ребенка, и непременно со свидетелями: от жениха и от невесты. Вам все понятно?

– Еще бы, – сказал я грустно. – Вы так популярно и доходчиво разъяснили, что нам все понятно.

– Оказывается, нужны свидетели? – искренне удивилась Марта. – А мы и не знали.

– Теперь будете знать, – с улыбкой ответила женщина.

Впереди у нас было тридцать дней, времени много. И все же мы, вернувшись домой, сразу начали перебирать фамилии тех своих знакомых, кого можно было бы пригласить в свидетели. Мы решили, что Марта поговорит со своей подругой Людмилой Колечкиной, а я – со своим сослуживцем Николаем Роговым. Затем все наши мысли и разговоры были обращены к тому радостному для нас событию, что я со вчерашнего дня был зачислен на должность собкора и уже послезавтра, в пятницу, должен был лететь в Кишинев на республиканское совещание животноводов. В кармане у меня лежали командировочное удостоверение, билет на самолет, и деньги – суточные. Мне было приятно сказать Марте, что вот мы, считай, и выкарабкались из беды: часть командировочных денег я оставлю ей с Иваном.

– Марта, а когда я вернусь, то к тому времени, глядишь, подоспеет и получка, – весело добавил я.

– Миша, ничего мне не оставляй, – сказала Марта.

– Как же вы с Иваном?

– А ты как там, в командировке? Я-то дома…

– Я как-нибудь. Тебе же без денег нельзя.

– Проживу. Поеду на эти дни к матери. – Марта смотрела на меня печальными немигающими глазами, через силу, невесело улыбалась, показывая свои мелкие и острые зубы-пилочки. – Миша, поцелуй меня.

Голос у нее глухой, тихий, с оттенком скорби.

– Да ты что? Я о деньгах, а ты…

– Поцелуй, я прошу… И не так, как целовал раньше. Поцелуй меня, как жену, будто мы уже расписались.

– Пожалуйста, с превеликим удовольствием. – Я поцеловал ее мелко дрожащие губы и увидел в ее глазах слезы. – Что с тобой, Марта? Ты побледнела. И слезы…

– Мне страшно, Миша…

– Чего же ты боишься?

– Меня страшит предчувствие, – плача говорила она. – Мне кажется, я потеряю тебя.

– Ну что за глупость! И надо же такое придумать? Да выбрось все это из головы. И забудь.

– Не могу. Я загадала: если мы сегодня не распишемся, значит, не миновать беды… И мы не расписались. А ты веришь в предчувствие?

– Не верю и тебе не советую верить. – Я обнял ее, поцеловал ее мокрые губы, не зная, что ей еще сказать. – Глупость все это. Как можно верить в какое-то предчувствие?

– Нет, Миша, это не глупость. Не я чувствую беду, а сердце мое.

– Мы же не расписались сегодня только потому, что там у них свои порядки. – Я заглянул ей в лицо, она также через силу улыбнулась мне. – Подождем эти тридцать дней, больше ждали… А знаешь что? Поедем завтра к твоей мамаше? Переночуем у нее, а в четверг вернемся. Я давно не видел ни Анастасию Ильиничну, ни Верочку. Приедем и скажем твоей матери, что мы теперь муж и жена и что я прибыл к ней уже как зять. Пусть готовит угощение.

– Зачем же обманывать?.

– Это не обман. Через месяц мы распишемся. Так поедем, а? Поедем, а? Повидаемся с Верочкой, да и она пусть посмотрит на своего братца Иванушку. Ну, поедем, Марта? Зачем слезы? Я знаю, мать обрадуется…

– Слезы оттого, что обидно. Опять улетишь.

– Я же теперь разъездной, дома сидеть мне не полагается, – хотел я отшутиться. – Через неделю вернусь. Ну так что, поедем к матери?

Марта кивнула. По щекам ее катились слезы.

Ехать в деревню Быково, где жила мать Марты, было просто и удобно: от Белорусского на электричке до шестой остановки. От платформы до Быково – пешком, метров двести, не больше. Деревню было видно в окно электрички, хатенки ее мостились на взгорке, вокруг – ровное, по-осеннему неприветливое поле. Мы направились по знакомой, утрамбованной до звона дорожке, от нее во все стороны разбегались тоненькие березки-подростки. Место нам знакомое, мы с Мартой не раз проходили здесь, только теперь нас было не двое, а трое. Завернутый в одеяло и перевязанный у головы зеленым шарфиком Иван преспокойно спал у меня на руках и казался мне таким же невесомым, как и там, в аэропорту.

Марта шла впереди в коричневой, домашней вязки, шапчонке, махрок которой спадал набок и покачивался. По тому, как у нее была опущена голова и как нетвердо ступали ее ноги, обутые в порыжевшие, со стоптанными каблуками туфли, нетрудно было догадаться, что на душе у Марты было невесело. Она не оглядывалась, казалось, в эту минуту забыла и обо мне и о сыне – хотелось бы узнать, что у нее было на уме. Может, опять думала о своем предчувствии? Вспомнив ее вчерашние, как мне показалось, беспричинные слезы, ее слова «…я потеряю тебя», я почему-то подумал, что ей, наверное, уже что-то известно о Ефимии. «Меня страшит предчувствие…» Что означают эти ее слова? Не зря же они были сказаны? Но какое может быть предчувствие? Думая об этом теперь, я все больше и больше склонялся все к той же пугавшей меня мысли: Марта все знает о Ефимии. И поэтому нечего ждать, пока Марта сама скажет мне об этом, необходимо во всем признаться, повиниться перед ней, и тогда – тяжесть с души долой. Стыдно? Да, это стыд мужской, унизительный и страшный. Но что поделаешь, если надо. Только как и когда ей сказать? Надо найти подходящий момент. Наверное, лучше всего рассказать ей обо всем после возвращения из командировки. Зачем ее сейчас расстраивать? С моей стороны это было бы глупо. Вот вернусь, из Кишинева и все расскажу.

Мы подходили к деревне. Уже были видны дворы и изба моей тещи, и я подумал, что вот как раз и подоспела для меня пора изменить свою жизнь к лучшему. Я все больше и больше убеждался: жизнь моя и жизнь моей семьи должна быть спокойная, уравновешенная, такая, чтобы можно было с улыбкой ложиться спать и с той же улыбкой вставать и приниматься за дело. Мысленно я уверял себя: да, так оно и будет. Если подумать: что мне нужно? Только это. У меня есть любимая жена, через месяц она станет женой законной, на руках у меня – маленькое живое существо, мое, родное, любимое. Есть у меня работа по сердцу. Я буду иметь хороший заработок. Наконец, у нас есть жилье, правда, в одной комнате нам теперь тесновато. Зато жить мы будем хоть в тесноте, да не в обиде. А там, глядишь, заимеем и двухкомнатную квартиру. Отец вернется из Конго, попрошу помочь деньгами, вступим в жилищный кооператив. Но не это главное. Для того чтобы засыпать с улыбкой и с нею же просыпаться, мне необходимо выбросить из головы и забыть не только Ефимию, а и мои раздумья о литературе вообще. Ни то ни другое мне ни к чему. Зачем думать о Ефимии? Незачем. Нужно ли что-то сочинять? Нет, не нужно. Зачем записывать в тетрадь какие-то мысли, запоминать их, обдумывать, когда и без этого можно прожить, и неплохо. А что сказал мне Никифор Петрович? «Юный друг, а писать ты все одно будешь. От этой тревожной жизни тебе уже не уйти…» Неужели этот «лесничий» прав? А я возьму да и уйду. Но можно ли ничего не писать? Можно ли ни о чем не думать? Трудно, но, наверное, можно. Надо бросить обдумывать какие-то сюжеты, надо бросить записывать в тетрадь, и все. Бросают же курить заядлые курильщики, а пропойцы – пить водку. Нужно только захотеть и проявить твердость характера. Ведь что такое – жить радостно, счастливо? Если отвечать откровенно и по существу: вот она, моя радость и мое счастье, у меня на руках спит себе и ни о чем не думает, и еще мое счастье и моя радость идет впереди меня в коричневой шапчонке с качающимся на боку махром и с низко опущенной головой. И пусть никого не смущает то, что у этого счастья побитые, стоптанные туфельки, и ничего, что на плечах у этого счастья старое и холодное пальтишко. Все это не главное и все временное. Как только материальные дела наши поправятся, а это случится скоро и непременно, у моего счастья будут и новые туфельки, и теплое пальто с белым норковым воротником. Сейчас же для меня самое главное и самое важное – забыть Ефимию, забыть навсегда, будто ее вообще не существовало на свете, забыть мою поездку в Привольный, забыть зеленую тетрадь, забыть все, что мне не нужно, и в конце концов избавиться от запаха полыни. Думать, думать только о своей семье, о нашей уравновешенной, спокойной жизни.

Примерно так, в общих чертах, я сказал о своих житейских намерениях своей теще, и она обрадовалась. После этого мои, как мне тогда казалось, правильные мысли укрепились во мне еще больше. Улучив момент, когда Марта с Верочкой ушли к колодцу за водой, Анастасия Ильинична доверительно повела глазами и глухим, сдавленным голосом сказала:

– Мишенька, зятек ты мой милый! Все то, о чем ты поведал мне насчет устройства вашей с Мартой теперешней жизнюшки, очень дажеть разумно, очень дажеть верно и правильно. Спокойная жизня, а по-людскому, по-простому сказать – счастливая. Это же как раз и есть именно то, что человеку требуется иметь на кажный божий день. Трудно вам будет с деньжатами? Ничего, попервах я подсоблю, чем смогу. У меня же свое хозяйство, не поскуплюсь для вас. К Новому году забью кабана, мясо, сало будет. А там, гляди, и сами встанете на ноги. – И, совсем понизив голос, она спросила: – Вы уже расписались?

– Подали заявление. Через месяц распишемся. За этим, мамаша, дело не станет.

– Да и я так считаю, – согласилась мать. – Было бы промеж вас согласие да любовь. А в этом, Миша, и есть людское счастье. Вот ты называешь меня мамашей – хорошо, молодец! Как приятно это слово отзывается у меня на сердце. Мишенька, славный ты парень, я полюбила тебя еще тогда, в первый твой приход.

Женщина она была немолодая, седая, а лицом еще моложавая и собой моторная, легко управлялась и с внучкой, и с домашним хозяйством. Раньше она держала корову, теперь козу. «Козье молоко и жирнее, и вкуснее, – говорила она. – Да и нам с Верочкой как раз хватает». Гладко причесанная, закрученная сзади в кулак коса – вся белая, а на полных щеках и возле глаз – ни морщинки. Она рано овдовела, муж, шофер Николай Анохин, попал в аварию, его чуть живого привезли в больницу, и там он умер, Марта тогда была маленькая, еще не ходила в школу. Живя одна все эти годы, Ильинична и не подумала найти человека и выйти замуж, и все из-за Марты. Когда же ее единственная отрада, дочурка Марта, окончила десять классов, а потом, в Москве, краткосрочные курсы машинисток-стенографисток, устроилась на хорошую работу и даже получила комнату, Ильинична, баба богомольная, перекрестилась на угол, где висела небольшая деревянная иконка, и сказала:

– Ну, слава те господи, не забыл и нас, сирот, милостивый.

Вскоре на ее голову свалилось новое горе – Марта родила. С зимы и до лета она не приезжала к матери, лишь писала, жаловалась в письмах, что у нее много работы, что не может вырваться даже в воскресенье. И однажды в светлую июльскую ночь вдруг заявилась, держа на руках завернутого в простынку ребенка. Мать покачнулась, хватаясь руками за косяк двери.

– Мама, не пугайтесь, а помогите мне, – сказала Марта, передавая матери ребенка. – Я из сил выбилась…

– Ой, доченька, и что же это такое? – завыла, запричитала мать.

– Это – ребенок, мама, – ответила дочь и опустилась на ступеньки крыльца. – Он голодный, плачет, а я не знаю, что с ним делать.

– Ой, святая богородица! Да что же тут знать? Сосок дай ему, сосок!

– Он не берет сосок… Молока у меня нету. Помогите, мама!

– О господи! Давай его, несчастного, мне… Может, спасу.

Так нежданная внучка попала к бабушке. Утром Ильинична поднялась совсем седая, с опухшими, ничего не видящими глазами. Внучку назвали Верой, и ее спасло от смерти коровье молоко и поистине материнская забота бабушки. Тогда у Ильиничны была еще своя корова – как она пригодилась! Молоко всегда на столе. Девочку кормили из рожка, и молодая, в одну ночь побелевшая бабушка, уже успокоившись, частенько говорила Верочке: «Ах ты моя искусница» вместо «искусственница». Корову Ильинична продала, когда Верочке исполнилось два года, и купила козу. По двору и по огороду все так же гуляли куры, в сажке похрюкивал кабан, тот, которого готовили к Новому году, в клетках резвились кролики. В погребке хранились и свое варенье, и свое соленье, так что многое из того, что имела старательная, трудолюбивая Ильинична, перепадало и нам: как поедет Марта к матери, так обязательно привезет то яичек десятка два, то курочку или кролика, готовых, освежеванных – Ильинична умела исполнять эту неженскую работу. Варенье на нашем столе – от Ильиничны, соленые огурчики, моченая капуста – от нее же. Когда в эту избу, имеющую две комнаты с подслеповатыми оконцами, я вошел впервые, Марта сказала матери, что я – ее знакомый, и ничего больше. Ильинична заполыхала щеками, недоверчиво покосилась на меня, потом посмотрела строго, настороженно, словно бы желая заглянуть в мою душу и там увидеть что-то для себя важное, необычное. Сейчас она уже забыла, как тогда встретила меня, а возможно, и помнила, да делала вид, что забыла.

– Чего это ты, парень, прильнул не к девке, а к бабе, у каковой дитё имеется? – при нашем знакомстве, в первый приезд, спросила она в присутствии Марты. – Может, с бабой проводить времечко сподручнее? Вольготнее? Не так ли?

– Нет, мамаша, не так, – сказал я.

– Какая я тебе мамаша? Ты лучше скажи при ней, при Марте, чего прильнул не к девке, а к бабе?

– Ну что ты, мама! – крикнула Марта, густо покраснев. – Что за глупые вопросы?

– Может, для тебя мой вопрос и глупый, а для меня самый умный.

– Могу ответить, – смело сказал я, видя злые глаза хозяйки дома. – Нравится мне ваша дочь, вот и весь мой ответ.

– А ее дочка? – спросила мать. – Тоже, скажешь, нравится? Али как?

– Прелестная девочка, – сказал я.

– Тебе что, парень, в Москве девушек мало?

– Там их, верно, много, а лучше Марты нету.

– Ох, смотри, парень, не сотвори дурную шутку, не бери грех на душу, – Ильинична все так же строго смотрела на меня. – Один такой влюбчивый уже приласкался к ней. А что-вышло?

– Да перестань, мама! – сказала Марта. – Зачем завела этот разговор? Или хочешь, чтобы мы ушли?!

– Не тревожьтесь, Анастасия Ильинична, ничего плохого у нас не будет, – уверял я.

– Ну, дай-то бог.

Сегодня же Ильинична была совсем другая, неузнаваемая. На щеках – девичий румянец, в глазах – молодой блеск и слезой тронутая радость. Да и как же ей не радоваться? Ведь не ждала нас, а мы – тут как тут, заявились. Сам внук Иван впервые пожаловал к бабушке в гости. Сдержанно смеясь, Ильинична с радостью взяла у Марты Ивана, распеленала его на своих пуховиках и, глядя на меня и на Марту счастливыми глазами, спросила:

– Ну что, Мишенька? Как тебе пригляделся сынок?

– Отличный парнище! – ответил я. – Как раз то, что надо.

– Выходит, моя Марточка пребольшая мастерица рожать славных детишек. – Ильинична увидела стоявшую у порога Верочку, у той было жалкое, испуганное лицо. – Веруня, подойди-ка сюда, не бойся. Погляди, какой у тебя славный братик. Ишь как грозится кулачками, по всему видать, вырастет парнем-забнякой. И уже ротик кривит, усмехается, наверное, будет насмешником.

– Мамаша, вы хотели сказать, что Иван, когда вырастет, будет юмористом или сатириком? – спросил я.

– Скажу одним словом: молодец! – ответила мать. – И мне радостно, что внучок у меня такой здоровячок и такой весельчак.

К Ивану робко приблизилась Верочка, несмело потрогала пальцем его поднятую ножку, потупила глаза и спросила:

– Живой?

– Живой, живой, Верочка, – сказала бабушка. – Каким же ему быть?

– Мама Натуся, а откуда он взялся?

– Ну как же – откуда? – весело отвечала бабушка. – Оттуда, с неба. Большая и умная птица принесла.

– А подержать его можно? – тихонько спросила Верочка. – Хоть чуточку.

– Нельзя, уронишь, – строго сказала Марта. – Верочка, ты же еще маленькая. Силенки-то у тебя мало.

– И чего там нельзя? – заступилась бабушка, завертывая Ивана в пеленку. – Можно, можно. Вот он теперь какой складненький, как куколка. Ну, Веруся, держи братика, да покрепче. А подрастешь, нянькой ему станешь.

Верочка зверенком покосилась на мать и, улыбаясь, худыми, цепкими ручонками взяла живую куколку, прижала ее к себе, задыхаясь от счастья. Немного подержала, отдала бабушке и спросила:

– А папка у него есть? Или папки у него нету?

Мы переглянулись. Не издали такого вопроса и молчали, потому что не знали, как же ответить. Тогда я посадил Верочку на свои колени, как уже однажды сажал, поцеловал ее пылавшие щеки и сказал:

– Есть у Ванюшки папка.

– А где же он?

– Я его папка. И Ванюшин папа, и твой.

– Ой, папочка! Ой, родненький! – завопила Верочка, оплетая мою шею тоненькими ручками и прижимаясь ко мне. – Я так и знала, что ты – мой папка. А где же ты так долго был?

– Да вот… все ездил. Ванюшку-сорванца разыскивал, – ответил я подчеркнуто серьезно. – Птица унесла его в лес. Так я поехал и отыскал Ванюшку.

– А ты умеешь искать, да? Умеешь?

– Так мы же вдвоем с мамой искали. Вдвоем легче.

Этот мой нарочито деловой, нарочито серьезный разговор с Верочкой развеселил и Марту, и Ильиничну, и в избе стало как-то светлее, по-семейному уютно, тепло. Верочка поверила мне и успокоилась. Теперь она нисколько не сомневалась, что тот, похожий на живую куклу, ребенок, которого она держала на руках, является ее младшим братом, и поэтому не отходила от Ивана, который уже успел уснуть на бабушкиных пуховиках. Она стояла возле него и смотрела, смотрела на сонное личико со смешно оттопыренной верхней губой, и глазенки ее блестели. Ильинична, все еще радуясь приходу гостей, собралась топить плиту и готовить обед. Нужны были дрова, и я, уже на правах зятя, взял в сенцах топор и через двор отправился в дровяной сарай, чтобы наколоть сухих березовых чурок. Следом пришла Ильинична в короткой теплой поддевочке из темного бархата, в шерстяной косынке.

– Мишенька, а я подумала: может, и не следовало бы тебе так обнадеживать девчушку? – спросила она, поправляя косынку. – Растревожил ты Верочку.

По ее серьезному лицу я понял: она заглянула ко мне только для того, чтобы поговорить о Верочке и о моем отношении к девочке.

– Это почему же, по-вашему, не следовало говорить с Верочкой?

– Да ить видал, как она, бедняжка, вся затрепетала, как тулилась к тебе, все одно как к родному.

– Так это же и хорошо! – сказал я. – Я и есть ее родной отец.

– Малая, что она смыслит. Ей скажи ласковое слово, она и поверит. А подрастет, узнает правду. Что тогда?

– Ничего она не узнает. – Я с маху расколол толстый чурбак, – Да и зачем ей узнавать? Я удочерю ее, дайте только срок, и будет она – Вера Михайловна Чазова.

– А на мое суждение, это с твоей стороны, конешно, благородно, но только пусть бы Веруся жила у меня. И она ко мне привыкла, и мне без нее будет невмоготу. – Ильинична взяла меня за руку, как бы желая сказать, чтобы я перестал колоть дрова. – Уж ты, Мишенька, не Верочке, а моей Марточке отдай всю свою жалость. Марта такая в жизни несчастная, прямо беда! То батько ее погиб, рано осиротела, а то над девичеством ее надругался какой-то мерзавец. Натерпелась она горюшка. По натуре она в меня – доверчивая, сердечная, да к тому же еще и влюбчивая. Такую только и подавай мужикам. Да ежели, не дай те бог, и ты еще ее обманешь, то этого она не перенесет. Она же дышит тобой, Мишенька…

– Мамаша, я вам уже сказал. – Я размахнулся топором и легко, со звоном, расколол сосновый кругляк. – За нас с Мартой не тревожьтесь.

– Мать без тревоги не может жить, – сказала Ильинична и задумалась. – Оно нынче как у молодых бывает? Чуть что – сбежались, ноченьки две-три поспали вместе и, глядишь, разбежались. А из всего этого на свет божий появляется дитё.

– У нас с Мартой так не будет.

– Дай-то вам бог счастья.

– Мы решили жить по-людски, как полагается, – заговорил я, отложив топор. – Правда, первые шаги всегда трудные. А тут еще я по своей дурости свернул с дороги, бросил все готовое и умчался искать чего-то. И ничего не нашел, вернулся. Теперь с этим все покончено. Есть у меня семья, Марта, дочурка Верочка, сынишка Ваня. Чего еще нужно? А Верочка, когда станет Чазовой, может, ежели сама пожелает, проживать у своей бабушки. Да и внук Иван, когда подрастет, тоже еще изрядно вам надоест.

– Ой, что ты, Миша! Я всегда буду рада оставить у себя Ванюшку. Ну, спасибо, порадовал. Отлегло от сердца.

И она ушла, на ходу поправляя косынку.

Я наколол дров и сел передохнуть. Ну вот, Михаил Чазов, и начала, наконец-то, сбываться твоя мечта. Вокруг тебя все довольны, у самого на душе настоящий праздник, живи и радуйся.

Я принес в избу охапку дров, и мне было как-то в новизну сознавать, что именно здесь, в гостях у тещи, когда мы все были вместе, я почувствовал себя совсем другим человеком, совсем не похожим на того Михаила Чазова, каким я еще недавно был в Привольном. Во мне росло, укоренялось и ветвилось что-то такое новое, важное, нужное для меня и для других, чего у меня раньше не было. Еще более приятно было сознавать, что и Марта, и Ильинична, и Верочка, и, наверное, еще ничего не смыслящий Иван понимали меня и разделяли мои добрые намерения.

Ощущение этой внутренней новизны не пропало во мне и на другой день, когда мы уже под вечер вернулись домой с Иваном и с набитой продуктами сумкой – хлопоты и старания Ильиничны. И Марта стала теперь не такая, какой она была прежде. Ночью прижималась ко мне своим молодым, упругим телом совсем не так, как вчера или позавчера, и я чувствовал всю ее, как самого себя. Со вчерашнего дня – и это меня больше всего поразило – возле меня не стало запаха полыни, исчез, пропал, как отрубило. Вчера, уходя от тещи, я спросил:

– Мамаша, у вас тут растет полынь?

– А где она не растет? Всюду растет. Травы нету, а полынь растет.

«Ну, все, ну, конец», – думал я, лежа на кровати. А Марта шептала над моим ухом что-то нескладное, неразборчивое сквозь тихий смех – боялась разбудить Ивана, и я уловил и понял только то, что теперь и она одобряет мой разговор с Верочкой.

– Пусть, пусть у нее будет отец, – шептала она, щекоча губами мое ухо. – И знаешь, Миша, она поверила. А как прилипла к тебе? Умница!

Утром я поспешил на аэродром. Наскоро выпил чаю и сказал Марте, чтобы не провожала и не встречала – из-за Ивана.

– Главное лицо – Иван, а не я. Поняла? Береги его.

– И ты лицо главное, – возразила Марта. – Мы поедем с Ваней, проводим тебя…

– Оставайся, я и сам.

В дорогу я взял пузатый портфель, бока которого изрядно поистерлись еще в те времена, когда я таскал его с книгами в университет, положил в него электробритву, мыло, зубную щетку. Марта сунула платочки, носки, свежую рубашку.

– Миша, а зеленую тетрадь не взял? – с улыбкой спросила она.

– Не надо, обойдусь! – умышленно весело ответил я. – Да ей и места нету в портфеле.

– Возьми, – просила Марта. – Как же без тетради? Придется что-то записать.

– У меня есть блокнот.

Я незаметно положил на стол, под блюдце, три десятирублевки, взял портфель и быстро ушел, довольный тем, что зеленая ненавистная мне тетрадь на этот раз осталась дома.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю