412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Бабаевский » Приволье » Текст книги (страница 16)
Приволье
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 08:18

Текст книги "Приволье"


Автор книги: Семен Бабаевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 43 страниц)

5

В центре Мокрой Буйволы, как раз перед Домом культуры, стоял бронзовый бюст чабана, всем известного в округе Силантия Егоровича Горобца. Скульптор поставил этот бюст несколько необычно: вместо постамента от плеч и до земли свисала широкополая чабанская бурка. Только на груди она была несколько приоткрыта, так что с левой стороны были видны две звезды, а с правой выглядывал крюк ярлыги, каким обычно ловят за ногу овцу, и на крюке лежали, одна, на другой, широченные ладони. Все, кто проходил близ несколько необычного бюста, больше всего посматривали не на бурку, а на ладони Силантия Егоровича, потому что лежали они так спокойно и так задумчиво, что это их спокойствие и эта их задумчивость невольно передавались и крупному скуластому лицу с шишкастым носом, и орлиному, в степь устремленному взгляду, и стрелами раскинутым усищам – наверное, скульптор и не знал, какую притягательную силу имели созданные им ладони, так удобно лежавшие на ярлыге. Хуторянам казалось, что чабан шел и шел следом за отарой, а потом поднялся на небольшой пригорок и вдруг остановился, слегка раскинув на груди бурку и положив на ярлыгу ладони. Бронзовое изваяние было так похоже на Силантия Егоровича Горобца, что мокробуйволинцы, проходя мимо него, непременно останавливались или замедляли шаги.

– Дядько Силантий! Дружище! – говорили одни. – Стоишь, ну как все одно живой!

– Поглядел бы ты на себя. Не человек, а картина!

Другие из уважения снимали шапки, здоровались:

– Доброго денечка тебе, Силантий Егорович! Чтоб ни тучки над тобой не было, ни ветерка.

И казалось людям, будто Силантий Егорович прятал в усищах улыбку и отвечал:

– А мне теперь не страшны никакие тучи, ни ветры, ни дожди. Да и бурка у меня надежная, укроет от непогоды.

– Ну, как тебе тут стоится?

– Ничего, стою, привыкаю. За свою жизнюшку вдоволь находился по степу, нагулялся на просторах с отарами, так что теперь можно и постоять, малость отдохнуть.

– И клумбочки с полевыми цветочками у тебя возле ног, как все одно в степу. Красивые цветочки!

– А как же без цветочков? – отвечал чабан. – Без них мне нельзя, я же к ним, красавцам, привык, когда еще водил отары по степи. Сколько цветов видели мои очи, и каких!

– Кто тебя смастерил, такого справдашнего? Каждый скажет: да ить это же Горобец!

– Разве не знаешь, кто смастерил меня? Своего дела мастер.

Мокробуйволинцы помнят, как в хутор приезжал худощавый мужчина в дорожном плаще, как он бывал и в доме у Силантия Егоровича, и в кошарах и как часами беседовал с ним, расспрашивал, не трудно ли ему быть управляющим. Прищурив глаза, приглядывался к нему то с одного боку, то с другого. Из глины лепил какие-то головки величиной с добрый кулак, и уже тогда было видно: каждая такая головка имела и нос, и усищи, и глаза – горобцовские. И когда на одну, самую большую, голову легла, тоже из глины, войлочная шляпа, в точности такая же, какую носят только чабаны – мягкие поля от ветра поднимались надо лбом, а по бокам спадали на уши, тут и совсем уж никто не сомневался, что это был портрет самого Силантия Егоровича Горобца. Приезжий мастер выбрал и место, сказав: вот тут и стоять Силантию Егоровичу вечные времена. Место было исключительно удобное тем, что отсюда, от Дома культуры, бронзовый чабан в бурке и в шляпе был виден с любого конца Мокрой Буйволы и даже со степи.

Сам же Силантий Егорович относился к своему скульптурному изображению не то чтобы равнодушно или холодно, а с чувством какого-то нескрываемого, я бы сказал, нарочитого, безразличия, может быть, потому, что тогда он уже был управляющим отделения. Проходя мимо бюста, он никогда, как это делали другие, не останавливался, хотя и не отворачивался. Он просто не смотрел на самого себя, делая вид, что вовсе не замечает стоящего перед Домом культуры чабана.

Соседи нарочно у него спрашивали:

– Ну как, Силантий Егорович, узнаешь себя? Или не узнаешь?

– А чего тут узнавать? – отвечал он, глядя себе под ноги. – Ить это же не я. Вот и все мое узнавание.

– А кто же?

– Известно, чабан, и все. Разве мало их, таких, у нас?

– Похож-то на кого, а?. На чужого дядю? Хоть ты зараз и стал нашим начальником, а ни в чем не переменился, как был чабаном, так им и остался. И этот каменный чабан похож на тебя, именно на тебя.

– И вовсе не на меня, – не соглашался старик. – Просто на чабана с ярлыгой. У нас, в Мокрой Буйволе, бери любого и каждого, ставь на это место – еще как подойдет! И тебя можно поставить.

– А чьи написаны имя, отчество и фамилия? А?

– Ныне люди грамотные, написать все могут.

Однако после того как в Мокрой Буйволе прошло тайное голосование и управляющим отделения был избран Андрей Сероштан, у Силантия Егоровича резко изменилось отношение к стоявшему посреди хутора бронзовому чабану. Теперь он уже не отрицал, что это он, Силантий Егорович Горобец.

– В нем не сам я, а моя душа, – говорил он. – А стоит и смотрит в степь потому, что привык жить с овцами там, на приволье. Так что зараз мне помирать никак нельзя. Надо стоять и поглядывать на степь.

И еще от него можно было услышать:

– А что смотреть да приглядываться? С какой стороны к нему ни подойди, как ты на него ни взгляни, а завсегда узреешь меня, Силантия Егоровича Горобца!

– А шляпа чья?

– И шляпа моя. Настоящая, будто снята с моей головы, – отвечал старый чабан. – На что моя жинка Феклуша женщина старорежимная, до сей поры в бога верует, так и она удивляется. Подумать только, говорит, ить ты стоишь не живой, а каменный, а какая на тебе имеется схожесть… А что тут удивляться? Ить мастер же делал… Тут что важно заприметить, – часто пояснял он, особенно молодежи, – не мое возвышение, а ярлыгу и мои руки на ней. Шляпу тоже не пропустишь, увидишь, но ярлыга и руки на ярлыге – поглядите на них – горобцовские. Тут мастер точно все подметил.

Иногда, подвыпив, говорил:

– Эх, жизнюшка! И чего ж ты, красавица, от меня отвернулась и повернулась к Сероштану? Ну ничего, все чабаны не помрут, вон один уже поставлен на веки вечные. И как бы Сероштан ни показывал свою ученость, как бы ни хвастался тем, что окружил овец изгородями, а все одно над всей Мокрой Буйволой возвышается не Сероштан – далеко ему до этого! – а я, Силантий Егорович Горобец. И что бы с овцами ни случилось, в каких закутках бы их ни держали и чем бы ни кормили, а горобцовская чабанская фигура никогда не забудется, потому как вот она, у всех перед очами стоит и будет стоять извечно. Моя богомольная Феклуша дажеть такое придумала: ты, Силантий, теперь изделался ангелом, самим богом ты данный. До чего додумалась старая, а? Тебе, говорит, теперь надо прямиком лететь на небо. Ну, что скажешь старой? Живой я и тут, на земле, стою не ангелом, а человеком.

Иногда, сильно разозлись на Сероштана, он обращался к нему, говоря:

– Слышишь, Андрюха, не очень-то выскакивай поперед других, не модничай с овцами, а то вот этот медный чабан от тоски да от давней обиды не сможет более устоять на месте, вскинет ярлыгу на плечо, шагнет к твоим загородкам и выпустит на волю все отары. Да еще и скажет: ну, пленницы, идите-идите, паситесь себе на свободе.

Дома Силантий Егорович приютил трех волкодавов, тех, какие когда-то были у него при отаре, а теперь, после строительства овцеводческого комплекса, остались, как и он сам, не у дел.

– Но я хоть пенсию имею, а вы должны существовать безо всего, – говорил он, лаская собак. – Но ничего, други мои, по старой дружбе будем жить вместе. Силантий вас не оставит в беде.

Следует заметить, что собаки из многих отар разбежались по хуторам – одни прижились в чужих дворах, другие стали бездомными, блуждали по степи, ловили хомяков, ими кормились и постепенно совсем одичали. Своих же волкодавов – Полкана, Молокана и Монаха – Силантий Егорович действительно не дал в обиду. Он относился к ним, как и прежде, с той особенной лаской, с какой могут относиться к собакам только настоящие чабаны. Один раз в сутки, как и полагалось, варил для них овсяную или ячменную похлебку, ходил по дворам и там, где забивали животину, просил костей или требухи. Словом, Полкан, Молокан и Монах жили припеваючи, только жизнь у них была чрезвычайно однообразная и скучная. Правда, по воскресеньям и для них находилась небольшая работа. Случалось это, когда на рассвете Силантий Егорович накидывал на плечи бурку, надевал на голову такую же старую, видавшую виды войлочную шляпу, на плечо клал ярлыгу и с собаками уходил к Дому культуры.

Начинало только-только рассветать, когда он становился на колени перед своим бюстом. Собаки по его команде садились на задние лапы, тут же, рядом с ним, скучающими глазами смотрели по сторонам, поджидая, когда хозяин скажет «у-а-а!». Старик не спеша, с достоинством расправлял стрелы седых усов, кланялся до земли и что-то шептал. А вот что он шептал в эти минуты? Точно никто не знал. Хуторяне терялись в догадках. Одни утверждали, будто вместе с поклонами он обращался к своему двойнику, говоря: «Эх, Силантий, роднушка ты мой! Ежели б ты знал, как меня обидели Суходрев и Сероштан. Отлучили меня от овец, и как мне зараз трудно живется без дела. Тебе-то что, стоишь героем, у всех на виду, а я хожу по земле и меня ноги от обиды не носят. Нет, Силантий, тебе моей печали не понять, потому как ты не живой, а каменный. Нету у тебя души. Вот и волкодавы вместе со мной не живут, а мучаются, бедняги. А через чего мучаются? Через мое безделье. Им бы овец стеречь, с волками бы драться, а они как неприкаянные ходят следом за мною, шалеют от скуки и все чего-то ждут. А чего? Нечего им ждать…»

Другие уверяли, что Силантий Егорович, кланяясь своему бюсту, нашептывал какие-то стихи, восхваляющие жизнь степных людей. Что это были за стихи, кто их сочинил? Никто не знал.

Наконец, третьи уверяли, что Силантий Егорович, когда кланялся, то крестился и читал какую-то молитву, якобы научила этому его жена Феклуша. Но опять же толком никто не знал, о чем эта молитва и с какими сливами старый чабан обращается к богу. Однако всем было известно, что эти поклоны и шептания продолжались минут пять, не больше, затем Силантий Егорович вскидывал на плечо ярлыгу своей сильной рукой и говорил собакам: «У-а-а!». Тут же, как по команде, три кобеля, подняв морды, завывали протяжным волчьим воем. После этого Силантий Егорович поднимался и, не оглядываясь, шагал домой, а впереди, него, как стража, важно шли Полкан, Молокан и Монах.

Как-то в Мокрую Буйволу приехал из Ставрополя молодой мужчина специально для того, чтобы побеседовать с Силантием Егоровичем Горобцом. На нем был темно-синий плащ, легкая шляпа, в руках пухлый коричневый портфель. Одни говорили, что этот мужчина собиратель фольклора, а другие узнали в нем переодетого в штатское милиционера из села Скворцы. Сам же говорил, что приехал узнать и записать и на бумагу и на магнитофон, что же старый чабан нашептывал, стоя на коленях перед своим бюстом, чтобы этим пополнить, как он выразился, «копилку народного творчества».

Собирателю фольклора Силантий Егорович сказал так:

– Это не я ему наговариваю, это он мне наговаривает.

– Что же он говорит? – поинтересовался приезжий. – Какие, слова?

– Так, разные, пустяшные… Видно, делать ему нечего, вот он всякое и мелет.

– О чем же именно? – допытывался собиратель фольклора. – Приведите хоть какой-то пример.

– Ну, к примеру, о том, как ему скучно и нудно день у день стоять на одном месте. В степь его тянет, а сойти с места не может.

– А вы, видать, хитрый старик, себе на уме.

– В мои-то годы можно малость и похитрить, – ответил Силантий Егорович и умолк.

На этом разговор и был окончен.

Еще приезжал местный поп Иннокентий из села Богомольного. Без рясы, в мешковатом пиджаке и в картузе, похожий на старого пасечника. Дошли, оказывается, и до него слухи о том, что старый чабан нашептывает какую-то молитву, и вот ему захотелось узнать ее. Тоже уехал ни с чем. Ему Силантий Егорович сказал, как отрубил:

– Батюшка Иннокентий, вы в наши, чабанские, дела не вмешивайтесь. Мы тут в своем доме, и сами как-нибудь разберемся.

Третьим, кто заинтересовался таинственным шепотом старого чабана, оказался я. Сперва мне пришлось поговорить с хуторянами и от них узнать: да, верно, каждое воскресенье Силантий Егорович со своими волкодавами приходил к бюсту, падал перед ним на колени, как перед иконой. Да, верно и то, что он будто бы читал какую-то молитву, хотя все в один голос утверждали, что в бога старик не верил. Да, верно и то, что он якобы рассказывал о себе, о своем пастушечьем детстве, о том, как пас овец. Находились и такие, кто уверял меня: старик вообще ничего не говорил, а только так, для видимости, шевелил губами, а потом подавал команду собакам, и те издавали недружное завывание.

Андрей же Сероштан сказал мне так:

– Ну чего ты удивляешься? По всему же видно: старик чудачествует, и все.

Не удовлетворившись этими сведениями, я отправился к самому Силантию Егоровичу. Представился как полагается, сказал и о том, что Прасковья Анисимовна Чазова – моя бабушка.

– Вот какой у меня гостюшка! – оживленно заговорил старик. – Так, выходит, Иван Чазов – мой дружок, а твой дедушка? Ну, скажу тебе, геройский был парень, и погиб как герой.

Может быть, потому, что я был внуком Ивана Чазова, в доме Силантия Егоровича меня приняли радушно, как гостя. Его жена, суетливая старушка Фекла, пригласила к столу. Для такого важного случая отыскался и графинчик с водкой, настоянной на каких-то лекарственных травах. И, вот тут, за обедом, на мои настоятельные просьбы поведать мне свою тайну старый чабан черкнул сухой ладонью по усищам, махнул рукой и сказал:

– Никому не станешь рассказывать?

– Никому, – пообещал я.

– Ну, лады, расскажу. Парень ты, вижу, славный, а к тому же еще и близкий родич Ивана Чазова, с каковым мы вместе уходили на войну. Будь по-твоему. Никому еще не открывался, а тебе откроюсь. Бери карандаш, бумагу и записывай…

Вот что я записал из его рассказа – слово в слово: «Друже мой и братуха мой, Силантий Егорович! Что же ты ответишь на мой больной вопрос: куда Сероштан уводит отары, в какую сторону он их заворачивает? Не отвечаешь. Молчал вчера, молчишь и сегодня. Али тебе нечего сказать? Эх, видно, вся беда в том, что хоть обличьем ты и смахиваешь на меня на живого, хоть хуторяне, проходя мимо, и снимают шапки, и показывают на тебя – вот, мол, поглядите на настоящего Горобца, с ярлыгой и с руками истинно горобцовскими, а я так скажу: никакой ты не Горобец, потому как нету в тебе человеческой задушевности. Сотворил тебя мастер из глины да из меди, поставил у всех на виду, а душу в твою грудь не вставил, и не то чтобы пожалел, а не сумел. А может, подумал: зачем ему душа? И ты стоишь спокойно, и не знаешь ни людской радости, ни людского горя. И то, что зараз у нас делается с отарами, тебя не беспокоит, потому что тебе неведомо, что оно такое – моя сердечная боль. А мне эта боль сильно известна, тут она у меня, на сердце, и я все дни и ночи думаю, что же будет с овцами в дальнейшем. Неужели все, чем жили мой дед и мой батько Егорий, чем жил я, – сгинет? Неужели и до овцы вместо людской заботы уже добрались моторы со своим вонючим дымом? Знаю, не бесконечно топтать мне землю, придет мой черед – помру. И кто тогда тут, в Мокрой Буйволе, останется вместо меня? Кто будет печалиться, болеть душой об овцах? Скажешь: Сероштан? Нет, Сероштана я знаю, для печалей он не годится. У него завсегда одна печаль-забота – комплекс. Придумал же словцо, к овцам оно никак не подходит. Машины завел, корм сечет, будто овцы беззубые, отары приспособил к городской житухе, поставил их в загородки и на паек. Вот почему я стою перед тобою на коленях и прошу тебя, Силантий Егорович: замени меня, друже мой и братуха мой, когда меня на свете уже не будет. Ить это вместо меня тебя поставили тут на извечные времена. Люди будут стареть и помирать, а ты так и останешься на этом видном месте. Как самого себя прошу, Силантий Егорович: оживи и пойди к Сероштану на тот его комплекс, поговори с ним, может, тебя послушается и окончательно не загубит овец машинами. Не можешь ожить? А ты поднатужься и смоги. Не можешь шагу ступить? А ты поднатужься и смоги. Каждое воскресенье вместе с волкодавами буду приходить к тебе и вот так, стоя на коленях, просить: оживи и пойди! Хоть попугай хорошенько Сероштана. Оживешь, а? Молчишь, Силантий Егорович. А я все одно не перестану ходить к тебе по воскресеньям и просить. Может, случится чудо и ты все ж таки оживешь? Пусть не сразу, не вдруг и не теперь, а тогда, когда меня уже не станет, ты все ж таки шагнешь к Сероштану на его комплекс и скажешь ему, черту, то, что не раз говорил ему и я».

6

Три волкодава – Полкан, Молокан и Монах – ей-же-ей заслуживают того, чтобы о них сказать еще хотя бы несколько добрых слов. Во-первых, читателям необходимо знать, что это были кобели-красавцы особенной низкорослой степной породы. Таких собак раньше можно было встретить только в отарах и только на Ставрополье: у каждого толщина шеи равнялась размеру головы, так что на таких могучих шеях ошейники не держались; ноги были короткие, сильные, с утолщенными коленями, и ступали они ими мягко, будто всегда к чему-то подкрадывались; лапы – комковатые, размером в кулак, и ложились они неслышно даже на сухую траву.

Во-вторых, морды у волкодавов были ласковые, с добрыми, послушными глазами, из-под черных, нависающих навсегда слюнявых губ выглядывал оскал сахарно-белых клыков. «Этими геройскими клыками хватать бы волка за шкирку, а они только белеют без всякого дела», – не раз как бы в назидание собакам говорил Силантий Егорович. Волкодавы были одинаковой бурой масти, под цвет иссохшей травы, и у каждого загривок темный и жесткий, как у дикого кабана щетина. Хвосты имели куцые, обрубленные еще в щенячестве, чтоб не мешали при встрече с волками. Все трое в схватках со зверем проявляли удивительную ловкость и редкое бесстрашие, применяли такие мертвые хватки, так впивались клыками в волчье горло, что даже голодные матерые волчицы, когда им надо было добыть пищу для себя и для своих волчат, никак не решались даже приблизиться к отаре.

И наконец, в-третьих, каждый кобель имел свою особую повадку, или, по выражению Силантия Егоровича, свою натуру. Полкан – нетерпеливый и непослушный, Монах – чуткий на ухо, даже когда спал, и то слышал. Молокан же был и послушным и терпеливым. Внешне их вполне можно признать за братьев-близнецов, а для Силантия Егоровича они решительно ничем не были похожи друг на друга: ни сизым оттенком щек, ни широкими челюстями ласковых морд, ни белым оскалом клыков, ни глазами с вертикальной желтинкой, ни настороженно торчавшими ушами, ни даже своими обрубками хвостов и своей поджарой статью.

Самым старшим и самым любимым псом считался Молокан, и вот почему. Наверное, лет десять назад Силантий Егорович – тогда он еще не был управляющим – как-то навестил на соседнем хуторе Молоканском своего знакомого чабана, и тот, желая прихвастнуть перед гостем своей породистой псарней, показал только что ощенившуюся суку Малютку. На просьбу Силантия Егоровича подарить ему щенка последовал решительный отказ. И тогда Силантий Егорович решился на крайнюю меру: выбрав момент, когда хозяин отлучился по какому-то делу, он сунул за пазуху еще слепого щенка и, сказав, что ему надо спешить в отару, ушел. И так как щенок был родом из хутора, где живут молокане, то ему и имя дали Молокан.

Слепого, тыкавшегося теплым носом в ладонь малютку Силантий Егорович кормил из рожка еще парным овечьим молоком – сам доил овец. Когда же Молокан малость подрос, Силантий Егорович давал ему свежий бараний фарш, и щенок вскоре не только расплющил желтоватые глазенки, а и заметно округлился и встал на свои упругие ножки и уже неотступно следовал за своим хозяином. Силантий Егорович так любил Молокана, что даже разговаривал с ним, как с человеком, по его умно сощуренным глазам, по оскалу молодых белых зубов, напоминавших веселую улыбочку, угадывал, что пес думал в данную минуту. От других собак Молокан отличался еще и тем, что был надежным в охране овец. Если у Полкана и Монаха были только схватки с хищниками, то Молокан на своем счету уже имел двух волков и одну волчицу – это много, если учесть, что на пастбищах в окрестностях Мокрой Буйволы было не так-то просто встретить волка, а тем более нападающего на овец.

Однажды, придя к чабану как гость, я застал Силантия Егоровича сидящим на самой нижней ступеньке крыльца. Он вытянул сухие, плохо гнущиеся в коленях ноги и, раскинув по бокам бурку, курил трубку. Я присел рядом с ним, и он, желая показать мне своих волкодавов, позвал их. Тем временем солнце уже поднялось над Мокрой Буйволой, светило по-осеннему голодно. Молокан первым отозвался на зов хозяина, подошел, сел на обрубок хвоста и, щурясь, сперва посмотрел на меня, а потом на залитое солнцем небо и шумно зевнул.

– Ну, примащивайся, – сказал Силантий. – Чего раззевался?

Молокан лег, положил морду Силантию на ногу и в сладкой дремоте закрыл глаза. Молокан хорошо знал своего хозяина, любившего беседовать с собаками, изливать им свое горе или радость, при этом приятно поглаживая им лобастые головы. Поэтому Молокан не стал медлить – все одно от этой беседы никуда не уйдешь. Полкан же и Монах сразу не последовали примеру своего старшего товарища, и не потому, что не знали о своем хозяине того, что знал Молокан, а потому, что от природы они были стеснительные и всегда, вертя огрызками хвостов, поджидали, пока их пригласят еще и еще. Поджимая короткие хвосты и моргая слезившимися глазами, они наконец приблизились к Силантию, то широко, во всю пасть, зевая, то сладко облизывая длинным языком свои слюнявые губы.

– Ну, чего стоите? Ждете особого приглашения? – строго спросил Силантий. – Поглядите, как удобно устроился Молокан. Ложитесь, кладите свои морды и вы.

«Ничего, мы и посидим, – одними глазами отвечал Полкан. – Оно как-то неудобно льнуть к тебе, мы же зараз не в отаре. Пусть лежит один Молокан, а мы и так, сидя, послушаем…»

– Кому я говорю – ложитесь! – прикрикнул Силантий. – Ну!

«Можно и лечь, отчего же не лечь, – так же, одними глазами, теперь уже отвечал Монах. – Мы привыкли к послушанию, да вот беда – живем без дела. А полежать можно, это нам всегда даже приятно. И послушаем тебя, мы к этому привыкли…»

И оба пса покорно легли и положили свои тяжелые головы на другую ногу Силантия. Лежали смирно, приготовились слушать.

– Вот и молодцы, – похвалил их Силантий, почесывая пальцами вокруг твердых собачьих ушей. – Ну как, Михаил, нравятся тебе мои волкодавы?

– На вид страшноватые, а так ничего, будто смирные, – ответил я.

– Ласковые и послушные существа, – сказал Силантий, продолжая чесать у собак за ушами. – Злыми они бывают, когда находятся на страже отары. Тут к ним чужой не подходи – беды не оберешься. – И обратился к волкодавам: – Погляжу на наше общее теперешнее положение, и, верите, горькая обида кольнет сердце. Задаю сам себе вопрос: для чего вас, таких мордастых да клыкастых, наделала природа? Исключительно для овечьего спокойствия. Овечки пасутся себе и пасутся, а вы тут, возле них, караульщиками. Глаз у вас востер, ноги быстрые, зубы вострые. Где ваше настоящее место? На степу, в отаре, близ овец. А вы где пребываете? Лежите на моих ногах и изнываете от безделья и от него же, от бездействия, духом и телом стареете и дряхлеете. Вот и ты, Молокан, состарился больше всех и стал таким лентяем. А ить ты таким не был. Я же тебя знал еще малюсеньким щеночком, когда ты мог свободно поместиться у меня за пазухой. А зараз ты каким стал? Извелся, особенно за последние годы. И глаза у тебя завсегда мокрые, как у старого деда, и шерсть на спине поредела, и того, острого, загривка нету. – И снова обратился ко мне: – Эх, Миша, горе в том, что собаки зараз никому не нужны. А почему не нужны? По причине тех сероштановских загородок. Когда это было на нашем хуторе, чтоб овца сидела взаперти и не паслась? Через то не только собаки не нужны. Изничтожаются, пропадают чабаны, подпаски, третьяки, арбички, сакманщики, и во всем повинен Сероштан. Придумал перепоручить отары машинам да моторам, овец стал кормить из яслей, суданку и люцерну измельчает и кидает ее в ясли. А зубы овце для чего даны? Ежели она не будет ими перемалывать траву, то они же повыпадают. Разве это порядок?

Было видно, что затянувшееся поучение Силантия Егоровича изрядно надоело собакам, но они делали вид, будто слушали, и только самый нетерпеливый из них, Молокан, не выдержав, приоткрыл мокрые крапленые глазки и ими сказал:

«Хозяин, и чего так сильно печалишься? И ругать никого не надо. Видно, время нынче такое, что без моторов не обойтись, а без нас, собак, обходятся… Как-нибудь проживем…»

– Закрой свои слезливые бельмы да помолчи, – сердито сказал Силантий. – Молокан, я тебя знаю, кобелюка ты умный, а вот встревать в чужие разговоры нехорошо. «Видно, время нынче такое, что без моторов не обойтись, а без нас, собак, обходятся». Это что, и тебя уже Сероштан сагитировал? Что значит – не обойтись? А как же раньше мы без моторов обходились, и еще как! И какие у нас были овцы без моторов, и какое давали руно! А о своей собачьей долюшке ты подумал? Вот вы все трое, кто вы есть зараз? Никто. В эту пору вам бы зверя выслеживать да за овцами приглядывать, а вы что делаете? Лежите, как господа, у меня на ногах и позевываете. А отчего позевываете? Оттого, что скучно. А отчего глаза позакрыли? Да оттого, что совестно. Ить из старательных трудяг вы стали лодырями, бездельниками, или как это еще? Тунеядцы, вот вы кто! Да в вашей внутренности уже нет никакой собачьей злости, вы дажеть гавкать поразучились. Это скажите спасибо, что взял вас к себе, сжалился. Жалко мне вас, все ж таки привык к вам, сколько годков бродили по степу вместе.

Силантий Егорович еще долго говорил своим ровным глухим голосом, поучал собак, рассуждал обстоятельно и обо всем, что приходило ему на ум, а кобели терпеливо молчали и слушали. Даже Молокан ни разу не открыл глаза и не шевельнул ушами. «Пусть себе поговорит, ему без этого нельзя, а наше дело маленькое – молчать да слушать», – наверное, думал Молокан. А вообще-то, надо полагать, волкодавы во многом соглашались со своим ворчливым хозяином, например, в том, что они были лишены прежней злости и что разучились как следует лаять даже на приблудного кота или на кур – ведь от правды даже собака никуда не уйдет. Но во многом они не соглашались со старым, знающим жизнь чабаном и считали, что в одном он был безусловно неправ: несправедливо было называть их лодырями, а тем более – тунеядцами. Этого они никак не заслужили. Правда, той большой и ответственной работы, которую они денно и нощно выполняли когда-то в отаре, у них сейчас не было. Но разве в этом их вина? Да и какие же они лодыри и тунеядцы, если и теперь без дела не сидят?! То прогоняли со двора чужого кота, который частенько подкрадывался из-за плетня к погребку, чтобы полакомиться там сметаной, то распугивали на огороде соседских кур, приходивших сюда портить грядки. А по воскресеньям – об этом знает вся Мокрая Буйвола – они сопровождали Силантия Егоровича к Дому культуры и там перед изображением чабана пели в три голоса – дело хоть и легкое, не собачье, а все ж таки важное.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю