412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Бабаевский » Приволье » Текст книги (страница 31)
Приволье
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 08:18

Текст книги "Приволье"


Автор книги: Семен Бабаевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 43 страниц)

9

Дома – хорошо! На душе тепло, спокойно. Меня встретила знакомая домашняя обстановка, все здесь было своим, привычным. Я взял на руки Ивана. Он начал подпрыгивать у меня на коленях с такой проворностью, что я невольно рассмеялся. Мне казалось, за мое отсутствие малец заметно подрос и теперь этим своим старательным подпрыгиванием как бы хотел порадовать отца. Марта тоже смеялась, тихонько так, без видимой причины, исключительно потому, что нам с Иваном было весело; я, смеясь, подбрасывал его на руках, а он пружинил и сучил ножками, заливаясь веселым детским смехом.

Когда излияние отцовской и сыновней радости наконец кончилось, Марта взяла Ивана на руки, платочком вытерла у него под носом и присела рядом со мной. Я подробно, как только смог, рассказал ей о похоронах моей геройской бабуси, о поездке в село Алексеевку и на хутор Воронцовский. А вот о встрече с Ефимией умолчал – сам не знаю почему. Марта спокойно, по-домашнему смотрела на меня своими большими, всегда чего-то спрашивающими счастливыми глазами. Видя этот ее о чем-то спрашивающий взгляд, ее радостные глаза, я, желая прихвастнуть, сказал, что во время поездки в Привольный твердо решил в самые ближайшие дни начать писать.

– Что же это будет – роман или повесть? – спросила она.

– Об этом я еще не думал, да и суть не в жанре, – ответил я. – Важнее всего мне было заставить себя вновь начать писать, и вот, кажется, заставил. Завтра же начну. Как говорится: лиха беда – начало! Мне бы написать первую главу, сделать нужный запев, а там дело пойдет.

И еще я сказал Марте о том, что мне хотелось бы назвать свою повесть как-то оригинально, по-особенному, и что такое особенное, несколько необычное, как мне казалось, название пришло тоже там, в Привольном.

– Какое же это название? – спросила Марта.

– «Запах полыни». Нравится?

– Не знаю.

– Цвет полыни, ее острый, постоянно плывущий над степью запах – это же постоянные спутники степняков, будущих героев моего произведения, – сказал я. – Без полыни, без ее горьковатого запаха невозможно себе представить ни степь, ни отары, ни чабанов.

– Это в прошлом? – грустно спросила Марта. – А теперь?

– То же самое, – отвечал я. – Полынь растет всюду, даже вокруг кирпичных зданий овцекомплекса. Да и название короткое, всего два слова: «Запах полыни». Мне нравится…

Я не сказал Марте лишь о том, что название «Запах полыни» пришло как-то вдруг, неожиданно, после того как я на похоронах встретил Ефимию, и это меня несколько пугало. И еще: пугала и озадачивала та легкость, с которой в эти дни работала моя голова, как я умело выстраивал сюжет и как со всех сторон приглядывался к тем героям, которые должны были поселиться в моем романе или повести. Пугало, озадачивало главным образом то, что в голове все складывалось удивительно легко и красиво. Люди и степь, степь и люди! Облюбованные мною, знакомые мне, и среди них, разумеется, на первом плане – бабуся, ее украинский говорок, и дед Горобец со своими волкодавами. И бабуся, и дед Горобец стояли передо мною и как бы говорили: «Ну чего медлишь, чего тянешь? Время-то уходит! Садись за стол и пиши».

На другой же день, словно, бы желая делом ответить бабусе и деду Горобцу, я купил пять толстых тетрадей и вечером, вернувшись с работы, приступил к давно желанному делу. Марта искупала Ивана, уложила в кроватку. Сама легла в постель, взяла какую-то книгу, тихонько перелистывала ее, стараясь не мешать мне, и я спиной чувствовал, что она поглядывала на меня. Я же раскрыл новенькую, пахнущую краской тетрадь и тут – стыдно признаться! – испугался. Чего бы вы думали? Чистого листа бумаги. Перед раскрытой тетрадью я впервые почувствовал какой-то странный, неведомый мне страх. Я смотрел на белый лист с голубыми, чуть приметными линиями-прожилками и ничего не мог записать. Почему-то теперь моя бабуся, дед Горобец и все те люди, которые не давали мне покоя, требовали, заставляли немедленно садиться за стол и писать, вдруг куда-то пропали, исчезли, будто их и не было, и я остался один с чистым листом бумаги, освещенным мягким светом лампы.

Не зная, что же мне делать – продолжать ли сидеть за столом или ложиться спать, я написал сверху на листе бумаги крупными буквами: «Запах полыни». Голова моя склонилась на тетрадь, и глаза закрылись. Сидя так, с закрытыми глазами, я увидел сперва землянку с густо заросшей осотом и чабрецом крышей, потом маленькую, лет двух, девочку в стареньком коротком платьице. Ничего вокруг – и только землянка и эта беспомощная девочка. Она только-только научилась ходить и сейчас, держась слабыми, худыми ручонками за дверной откос, силилась переступить порог, чтобы самой, без помощи матери, выйти на крыльцо. И вот тут-то, сидя с закрытыми глазами и явственно видя переступающую через порог девочку в коротком платьице, я впервые понял, о каком вымысле говорил мне известный писатель-лауреат. Эта девочка, с таким трудом переступавшая порог, не требовала, чтобы я садился за стол и писал, в жизни я ее никогда не видел – она была моим воображением. И как же я обрадовался, когда, склонившись на стол, увидел землянку с зеленой крышей – это то, что было мне хорошо известно, и эту воображаемую кроху, делавшую свои первые шаги в жизни. Так вот оно, оказывается, что мне было нужно и чего у меня недоставало, – воображения. С поникшей головой я просидел более часа, не притронувшись к бумаге. Дождавшись, когда девочка наконец-то выбралась на крылечко и, щурясь, посмотрела на солнечный день, я захлопнул тетрадь и сказал самому себе: «Вот где, оказывается, всему разгадка! Я еще не могу писать потому, что плохо представляю себе не тех людей, с которыми я встречался, и не ту жизнь, которую хорошо знал, а плохо представляю себе жизнь и людей воображаемых, вот таких, как эта девочка, самостоятельно переступившая порог».

Я встал, разделся и, потушив настольную лампу, лег рядом с Мартой. Я думал, что она давно уже спала. Она же, повернувшись ко мне, спросила:

– Ну что? Так ничего и не написал? Не получается?

– Почему ты об этом спрашиваешь? Написал, сколько мог…

– Хитришь, Миша? – Марта приподнялась на локте, и в темноте я увидел ее большие, тревожные глаза. – А с женой хитрить не надо.

– Ты о чем? – Я почувствовал, что краснею. – О какой еще хитрости ты говоришь?

– О той самой… Не пишется повесть? Да?

– Откуда тебе известно?

– На то я твоя жена, чтобы мне все было известно о муже. Я же не спала и слышала не только, как ты вздыхал, а и то, как ты разговаривал сам с собою… Почему же не пишется повесть? Мне ты можешь сказать?

– Если бы я знал… В голове-то она пишется, и еще как! Можно позавидовать! А вот раскрыл тетрадь, увидел белый лист бумаги – и испугался. Разбежались мои герои. Осталась одна девочка.

– Какая девочка? – спросила Марта.

– И ты ее не знаешь, и я ее не знаю. Я выдумал ее… Помнишь совет лауреата, Никифора Петровича? Забыла? А я помню. Так вот эта девочка – назовем ее Пашей – мною выдумана. Понимаешь, выдумана, а для меня она как живая. Вот эта маленькая Паша и есть как раз то, что мне как будущему писателю нужно. С нее, с ее первых робких шагов, которые она сделала, переступив высокий порог, я и начну повесть.

– Так почему же не начал? – искренне удивилась Марта.

– Очевидно, по той причине не начал, что то, о чем необходимо написать, во мне еще не созрело, – сказал я, желая как-то попроще выразить свои мысли. – Сегодня я увидел одну девочку, землянку и порог. Мне же необходимо видеть, представить себе в своем воображении многих людей и написать о них так, чтобы мои душевные волнения, связанные, к примеру, с видением девочки Паши, передавались бы тем, кто станет читать написанное мною.

– Ну и писал бы так, – оживленно, радостно сказала Марта. – А ты закрыл тетрадь и лег спать.

– Писать так, как я хотел бы и как надо писать, – это непросто, – сказал я и подумал, что Марта меня не понимает, потому что мысли свои я выражаю как-то запутанно. – Видишь ли, Марток ты мой большеглазый, не вина, а беда моя состоит в том, что я еще не имею власти над словами, какую обязан иметь настоящий писатель. Они, слова, еще плохо мне подчиняются, не слушаются меня. Вообще писать на бумаге умеют все грамотные люди, а вот иметь власть над словами, какую, скажем, имеет полководец над своей армией, – такое, думаю, дано не каждому.

– Может, и тебе не дано? – с грустью спросила Марта.

– Не знаю, не знаю… Может быть, и так.

– Послушай меня, Миша, брось эту затею, – как-то уж очень обыденным голосом сказала Марта. – Зачем мучаешься? Брось, и все. Мало тебе еще того, что каждый день пишешь в газету? Выбрось из головы свою повесть.

– То есть как это – выбрось из головы? Не понимаю.

– Что тут понимать, Миша? Подумай: днем тебе придется писать в редакции, а ночью дома. Поездки в командировки, спешка, гонка. Силы надорвешь. А зачем? Писателей и так уже ох как много. Ну, пусть станет на одного меньше.

– Как же я сумею рассказать людям о том, о чем знаю только я один?

– Другие расскажут.

– Нет, другие – это не я.

– Миша, я для тебя самый близкий человек, и ты послушай моего доброго совета, – теперь уже взволнованно говорила Марта. – У тебя семья, растут сын Иван, дочь Вера, – Марта прижалась губами, к моей щеке, улыбаясь и как бы давая понять, что хочет сказать что-то веселое. – Миша, а если мало двоих детей, то мы можем постараться. Нам с тобой это нетрудно… Но если говорить всерьез, то вот тебе мои слова: живи, Миша, как живут все, и ты будешь счастлив.

– Любые твои слова приму, только не эти.

– Ведь я же добра тебе желаю.

– Жить, как живут все… Какое же это счастье?

– Миша, ты не хочешь меня понять…

– Пойми же и меня! В твоем добром совете я вижу только половину жизни и этот совет принимаю.

– И прекрасно!

– Но наполовину жить я не смогу, да и не хочу. Вторая же половина моей жизни – литература. И как же без нее? Птица с одним крылом не летает.

– А если со второй половиной ничего у тебя не получится? – спросила Марта. – Сегодня просидел за столом – не получилось, завтра – повторится то же. Что тогда? Мучиться, страдать, нервничать? Зачем?

– Должно получиться, – уверенно ответил я. – Как у слепого котенка, когда он подрастает, открываются глаза, так и у меня: постепенно я начинаю прозревать и видеть то, чего раньше не видел. И обязательно прозрею. Начало – увиденная мною переступающая порог девочка Паша. Пойми, Марта, как это важно – увидеть эту девочку.

– Не могу я понять, что здесь важно, а что не важно, – тихо и грустно сказала Марта. – Когда я слушала тебя, то вспомнила одну статью… Где же я ее читала? Или в «Огоньке»? Или в «Крокодиле»? А может, в «Литературке»? Не помню, забыла. Это было давно, еще до нашего знакомства. Но зато хорошо помню: в статье говорилось о том, как молодые люди, вроде тебя, становятся писателями.

– Как же? Интересно.

– Оказывается, не просто и не все одинаково, – так же тихо и так же грустно продолжала Марта. – Одни приходят в литературу смело, как бы из самой литературы. Они уже готовенькие, все умеют, им все легко дается. Они знают, как и о чем писать надо и как и о чем писать не надо, потому что много читали чужих книг и как следует успели натренироваться. У каждого есть свой любимый классик, которому молодой писатель усердно подражает, и делает это так умело, так тонко, что простым глазом и заметить невозможно… А другие молодые люди приходят в литературу, как было сказано в той статье, из самой гущи жизни. Эти писатели, как правило, стеснительные, неотесанные, ничего не знают и ничего не умеют. Все, за что они берутся, получается у них не так, как надо. Вот таким-то и приходится нелегко. Они пишут не то, о чем писать необходимо, никому не подражают и пишут о том, о чем до них еще никто не писал…

– Погоди, погоди, – перебил я. – Чего ради завела этот разговор?

– Неужели не догадался? Из жалости к тебе, Миша. – Марта снова прижалась к моей щеке губами и уже не улыбалась. – Подумай сам: кто ты? К первым, к тем, кто уже готовенький, кто все умеет и все знает, ты никак не подходишь. Это ясно. Может, не подходишь и ко вторым? Может, относишься к каким-то третьим, которые вообще ни к чему не способны и ничего никогда не напишут? Так чего ради тебе туда лезть? Зачем себя мучить? Кому нужны твои бессонные ночи? Живи спокойно, как живут все нормальные люди…

Ну что ж, возразить нечего. Сказано и просто и понятно. Живи, Михаил Чазов, рядом со своей половиной, живи спокойно, как живут все  н о р м а л ь н ы е  люди. Значит, я ненормальный. А что? Может быть, Марта по-своему и права? Но если права, то только по-своему, чисто по-женски. По-моему же, спокойной жизни вообще ни у кого никогда не было и нет. Человеку она, спокойная жизнь, противопоказана. У каждого беспокойство – свои, с чужим его не спутаешь. Только у одного это беспокойство поменьше, а у другого – побольше.

10

Если бы моя Марта знала, что происходит со мной в эти дни! Это уже не беспокойство – нет! Это тревога – непонятная, необъяснимая: я начал писать повесть и снова начал думать о Ефимии.

Бывает же такое: сажусь ночью к столу, раскрываю тетрадь и не хочу думать о Ефимии, а думаю. То вижу ее такой, какой встретил тогда, на стрижке овец, то такой, какой она была, когда, не постучав, запросто, как к себе, входила в мою комнату. И самое удивительное было в этой моей тревоге: чем чаще появлялась передо мной Ефимия со своими ячменными колечками волос на висках, со смеющимися глазами, тем мне легче писалось и тем явственнее я чувствовал горьковатый запах полыни. В чем же тут дело? Как можно соединить мое писание с видением Ефимии? Марта боялась за меня: дескать, силы надорву, если днем буду писать для газеты, а ночью для себя. Наивная душа, напрасно боялась. Верно, с работы я всегда возвращаюсь усталым. Но наступает ночь, я сажусь к столу, пишу, не отрываясь, всю ночь, и ночью, за работой, отдыхаю – это она, Ефимия, утраивает мои силы. Видя ее, мысленно разговаривая с нею, вспоминая о том, что было между нами, я всегда с радостью открывал тетрадь, и чистые листы теперь меня уже не пугали. Как-то неожиданно, сами по себе, появлялись слова, именно те, какие были мне нужны, и я в течение месяца исписал своим мелким почерком две тетради. Как мне казалось, я сумел зримо показать и те усилия девочки Паши, с какими она перебралась через порог, и то, как Паша подросла и стала помощницей в доме, и то, как она, трудолюбивая, старательная, пасла гусей на выгоне, как приносила для телка траву, как убирала в хате, помогая матери.

Просиживая часами над тетрадью, я старался не думать о Ефимии и все же думал о ней, сам не понимая, зачем я это делаю. Я рассуждал, как мне казалось, логически, здраво: я женат, она замужем, между нами, как говорится, все кончено. Я даже не знаю, где она сейчас живет, да и знать не хочу. Тогда, на похоронах, она назвала какой-то хутор Кынкыз. Существует ли вообще такой хутор на земле и с таким странным названием? Или Ефимия придумала его специально для меня? У нее родилась дочка. Она сама сказала мне об этом и, как я заметил, как-то странно улыбнулась. Ну и что же? Может, странно улыбнулась потому, что на похоронах иначе улыбаться нельзя? А может быть, эта ее странная улыбка хотела сказать мне, что ее дочь – это и моя дочь? Она даже сделала ударение на словах «наша дочка». И я понял, зачем она так сказала, и, возможно, поэтому какая-то внутренняя сила помимо моего желания заставляла меня думать о Ефимии. И я опять возвращаюсь к тому же, с чего и начал: почему-то всегда, когда я думаю о Ефимии, мне пишется легко и почему-то в это время я чувствую запах полыни так, будто ее, стального оттенка, веточки лежат на моем столе. Вот это «почему» и было моим уже не беспокойством, а тревогой.

ИЗ ТЕТРАДИ

Новые, молодые писатели приходят в литературу следом за старыми, за теми, кто из нее уже уходит, и между ними тянется невидимая глазом нить, существуют родство, взаимосвязь, преемственность, если хотите, говоря сегодняшним языком, наставничество и ученичество. Есть ученики, которые не останавливаются и идут дальше своих наставников, приумножают с пользой для литературы их опыт, не копируют мастерство своих учителей, не подражают им. И есть среди таких учеников эпигоны. У греков – это слово обыденное: эпигон значит по-гречески тот, кто родился после, то есть не первый, и только. У нас же оно, как известно, имеет обидный, пренебрежительный оттенок: эпигон – это человек, который всегда следует за кем-то, кому-то слепо подражает. Чаще всего эпигоны бывают явные, очевидные, их узнать нетрудно, ибо у них, как правило, нет ничего своего, все взято у кого-то, как бы напрокат или взаймы, и поэтому написанное ими легко отличается от оригинала.

Однако есть эпигоны искусные, люди незаурядные, можно даже сказать, в своем роде талантливые. Их подчас невозможно отличить от тех, кому они подражают. Обычно они пишут многотомные романы-эпопеи и длинные поэмы, и тот, кто закончил читать последний том, невольно говорит: да, хорошо! И название романа или поэмы придумано удачно, и тема взята широко и злободневно, и язык чистенький, и описание людей, природы достойно похвалы – словом, придраться не к чему. И все же, закрывая последнюю страницу, тот же читатель и так же невольно к слову «хорошо» непременно прибавит: «Как у Льва Николаевича Толстого». Или: «Да, чувствуется явный Николай Васильевич Гоголь». Или: «В точности, как у Ивана Бунина».

Вот это  к а к – самое неприятное и самое страшное. Не как у тебя, а как у кого-то другого, – вот что обидно. Не зря же в народе существует поговорка о своем дитяти: «Пусть оно будет хоть и сопливое, но зато свое». То есть пусть будет что-то такое, чего у других не было и быть не могло, – с в о е.

Сказанное, в полной мере относится и ко мне. Я хочу, но еще не знаю, как мне добиться этого  с в о е г о? Об этом я думаю всегда, когда пишу и когда не пишу, оно, это  с в о е, постоянно меня тревожит, не дает спокойно жить. Тем более теперь, когда прошло более года с того памятного вечера, когда я на чистом листе написал «Запах полыни», и из задуманной небольшой повести в моих мечтах уже вырос роман-эпопея, по моему замыслу состоящая из трех книг. Написана, да и то еще не набело, пока что одна книга – «Суровая юность», а две имеют лишь название: «Степь да степь» и «Добрые всходы».

Перечитывая «Суровую юность», я снова вспомнил свои же мысли о том, что писать может всякий грамотный человек, если у него, разумеется, есть тяга к сочинительству. И в том, что такая тяга у меня имеется, видится мне не вина моя, а беда моя. И суть этой беды состоит в том, что я, собираясь в дальнюю дорогу, переоценил свои силы и свои скромные возможности. Написать роман-эпопею в трех книгах – это же невероятно трудно. Тут нужны не только смелость и завидная усидчивость за письменным столом, а и то главное, что именуется талантом художника. Есть ли этот талант художника у меня? Умею ли я с помощью слов рисовать зримые картины природы, портреты людей? Если судить по первой книге моей эпопеи, то с сожалением следует признать: таланта художника на ее страницах не обнаружил даже сам автор. Факт весьма огорчительный. Я знаю описанную мною жизнь, то есть жизнь моей бабуси, и знаю тех людей, с которыми встречался в Привольном и во многих селах и хуторах. Но одного знания жизни людей, оказывается, мало. Нужно мастерство. А как оно достигается?

Кто-то сказал: настоящее искусство начинается там, где кончается равнодушие. Правильная мысль. Книга хороша, когда она заразительна, тогда от нее нельзя оторваться, она заставляет сопереживать вместе с описанными в ней героями, понимать их горе, их радость. Моя же «Суровая юность» не волнует даже меня. Я читал страницу за страницей не потому, что не мог оторваться от чтения, а потому, что мне надо было перечитать то, что сам я сочинил. И еще: я совершил ошибку, взявшись за произведение крупное, многоплановое. Если во мне есть потребность к литературным занятиям, то мне следовало бы испробовать свои силы на коротких рассказах, такого размера, как те же мои «Сельские этюды», то есть мне необходимо было поступить так, как поступали почти все великие романисты. И я снова вспомнил того штангиста, который решил удивить публику, заказал слишком большой вес штанги и не взял ее.

Так что же мне делать? Как поступить? Я сжег рукопись первой книги своей трилогии и понял ту простую истину, что все большое вырастает из малого. И если в душе у меня живет необоримое желание к писанию, то лучше всего свои силы, свою энергию употребить на сочинение коротких рассказов. Только пройдя эту нелегкую школу, овладев этим трудным жанром, мне можно будет приняться за большой роман.

ИЗ ПРОЧИТАННОГО У Л. Н. ТОЛСТОГО

Я давно уже составил себе правило судить о всяком художественном произведении с трех сторон: 1) со стороны содержания – насколько важно и нужно для людей то, что с новой стороны открывается художником, потому что всякое произведение тогда только произведение искусства, когда оно открывает новую сторону жизни; 2) насколько хороша, красива, соответственна содержанию форма произведения; 3) насколько искренно отношение художника к своему предмету, то есть насколько он верит в то, что изображает. Это последнее достоинство мне кажется всегда самым важным в художественном произведении. Оно дает художественному произведению его силу, делает художественное произведение заразительным, то есть вызывает в зрителе, слушателе и читателе те чувства, которые испытывает художник.

Так вот где собака зарыта! Вот оно, то главное, то основное, что мне так нужно и на чем, как здание на прочном фундаменте, стоит искусство. Нет, не домысел, не выдумка, о которой говорил мне Никифор Петрович, а реальные предметы, живые люди, то есть все то, что существует на земле. И всего три стороны, три условия: полезное, важное содержание, непременно открывающее новую сторону жизни; красота и совершенство формы, которая соответствует содержанию: для нас, пишущих, – это язык; и наконец, как бы венец всему – искренность художника, его глубокая убежденность, его вера в то, что он описывает.

Как, оказывается, просто и как понятно. Невольно задумаешься: а есть ли в тебе эти три стороны таланта? Если же их нет, тогда надобно преклонить голову перед Мартой и сказать ей: да, ты права, надо бросать все и жить так, как живут все. Но права ли Марта? И кто точно установит, есть ли у тебя эти три стороны таланта, так необходимые художнику? Кто даст ясный и безошибочный ответ? Только сам ты сможешь ответить на этот вопрос, и не рассуждениями, а практическими делами, то есть ты должен создать такое художественное произведение, которое приносило бы людям пользу, чтобы по форме своей оно было красиво и было бы – а это самое главное – написано с той любовью и с той неподдельной искренностью, которая, по выражению Льва Николаевича, делает художественное произведение заразительным, и чтобы то, что сам ты передумал, перечувствовал и выстрадал, передавалось бы читателю.

Как этого достичь? Как добиться? Трудом, и только трудом. Надо писать и писать, делать, переделывать, переписывать, перестраивать, улучшать, искать и находить. Так каждый день. И не то важно, что ты пишешь – повесть, рассказ или роман-эпопею в трех книгах, а важно то, как ты написал, как сделал. И не следует заботиться о том, будет ли в твоем писании выдумка или ее не будет. В другом месте Лев Николаевич говорил так: «Художник только потому и художник, что он видит предметы не так, как он хочет их видеть, а так, как они есть». Своими словами: не то, что пришло тебе в голову, а то, что ты видел и хорошо знаешь. Стало быть, Лев Николаевич не на стороне известного романиста-лауреата. Он как бы подтверждает мои мысли о том, что надо видеть и описывать жизнь такой, какая она есть, и не выдумывать ее, не фантазировать, а брать и жизнь, и людей такими, какими они существуют не в твоем воображении, а в реальной действительности. И самое правильное, самое основное: не рассуждать о том, как делать, а писать и писать о том, что тебе досконально известно, что тебя волнует, что огорчает или радует.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю