412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Савва Дангулов » Государева почта. Заутреня в Рапалло » Текст книги (страница 34)
Государева почта. Заутреня в Рапалло
  • Текст добавлен: 10 мая 2017, 02:30

Текст книги "Государева почта. Заутреня в Рапалло"


Автор книги: Савва Дангулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 38 страниц)

Было слышно, как заскрипел паркет под шагами человека, шаги были размеренные, могуче–тяжкие, каждый шаг – вечность, человек и в самом деле казался великаном. Но шаги возникли и пропали. Только остался удар клюва о мембрану, точно над трубкой сидела большая птица и клевала вибрирующую пластину. Но вот заскрипел паркет и птица улетела, а в трубке возник петушиный голос Мальцана:

– Погодите, но завтра воскресенье и я не могу не пойти в церковь!.. Нет, нет, это решительно исключено – не просто воскресенье, а воскресенье пасхальное! Господин министр Чичерин так и сказал: прерванные в Берлине? Он не спит и ждет ответа? Тогда погодите…

Вновь к телефону слетела вспугнутая птица: тук–тук…

– Хорошо, мы будем… Однако что делать с пасхальным воскресеньем?.. Будем, будем…

Из окна комнаты, откуда я говорил по телефону, была видна чичеринская веранда и на ней в этот полночный час Георгий Васильевич, задумчиво глядящий в темноту парка. Когда мой разговор с Мальцаном закончился, я выключил в комнате свет и подошел к окну. Чичеринская веранда была шагах в пяти от меня, да и он был почти рядом. Луна, народившаяся за час до этого, казалась скрытой толстым слоем облаков, но ее свечение разбавило полуночный сумрак. В этом свете, сейчас сизо–синем, лицо Георгия Васильевича побелело – наверно, то был миг волнения, какого и он не знал, волнения, в котором были и тревога и, возможно, радость – шаг сделан, ему сопутствовал немалый риск и надежда на успех. А сейчас на земле хозяйничали полночь и неизменный слуга ночи – тайна. Да, та самая тайна, которую, хотим мы этого или нет, мы бережем не без сладости. (Быть может, она схожа с призраком, эта тайна; и незрима и властна.) Ты можешь сделать вид, что ее нет, но пренебрегать ею не в твоей власти. Вот она народилась вместе с этой полночью и след в след пошла за тобой, и у тебя нет сил остановить ее – ты постоянно слышишь ее дыхание, ее шепот внятен…

Русские позвонили немцам за полночь, и окна красного особняка, только что застланные тьмой, залило электричество, все окна – эта ночь будет у немцев бессонной. Как ни прозорливы итальянцы, вряд ли они могли предусмотреть такое: русские встревожили немцев полуночным звонком и теперь имеют возможность, дав волю фантазии, не просто представить, какое действие произведет их полуночная акция, а увидеть все это воочию – вон какой ореол возник над кирпичными стенами особняка, а вместе с ним над холмистой зеленью парка. Русские не голословны в своем предположении, что эта ночь будет у немцев бессонной. Позже полуночное совещание в немецком особняке сами немцы назовут пижамным.

Как ни близок особняк, не просто проникнуть в секрет того, что происходит сейчас за его толстыми стенами. Но, может быть, то, что недоступно физическому зрению и слуху, может быть доступно мысли? У русско–немецких контактов, сложившихся в Генуе, есть своя психология. Как было замечено еще в Берлине, немецкий дипломатический олимп явственно разделен на два лагеря: прорусский и проанглийский. В первом главенствует фон Мальцан, во втором – Ратенау. Еще в Берлине было установлено: там, где Мальцан говорит «да», его оппонент склонен сказать «нет». Если бы шансы сторон были равны, то у Мальцана была бы надежда на выигрыш. Но в данном случае шансы распределены неодинаково: Ратенау – полный министр, в то время как Мальцан всего лишь министр–субсекретарь, директор департамента. Поэтому договор, который принял едва ли не окончательную форму еще в Берлине, был остановлен. Но, оказывается, не все определено положением на иерархической лестнице. Имеет значение и сила характера, как, впрочем, и сила момента. Воздадим должное Мальцану, он в отличие от своего министра не столь эмоционален и в большей мере расчетлив и целеустремлен.

Надо сказать, что Генуя не усилила позиций Ратенау, больше того – она эти позиции заметно ослабила. Ратенау очень надеялся на благоволение англичан. Собственно, если кто–либо и удерживал Ратенау от более тесного контакта с русскими, то только англичане. Никто не внушал немецкому министру такого страха и почитания, как англичане. Как можно было догадаться, англичане знали о комплексах немецкого министра и в меру своих сил поддерживали их. Это воодушевляло министра и, пожалуй, поощряло в его антирусских акциях. То, что произошло в Берлине, было очень похоже на Ратенау.

Но Генуя обнаружила и нечто неожиданное. Немецкий министр, едва ли не глядевший англичанам в рот, вдруг почувствовал, что те пренебрегают им. Никто не вел так точно счет приглашений, которые русские получали на виллу «Альбертис», как это делал Ратенау. Что же касается Мальцана, то он достаточно постиг недуг своего министра и делал все, что от него зависело, чтобы этот недуг принял хронический характер. Встретив русских, он полусерьезно–полушутя спрашивал: «Значит, Ллойд Джордж попросил Чичерина быть у него? В какой раз? В третий?» И, разумеется, никто не гарантировал того, что, возвратившись в красный особняк, он не говорил своему министру: «Этот старый хитрец Ллойд Джордж повлек русских на генуэзский холм… Представьте, за последнюю неделю в пятый раз!» Ратенау истолковал это по–своему: англичане отступились от него.

А что произошло на самом деле? Вопрос многосложный, и нет такого ответа, который бы единственно объяснил его, но у меня тут есть свое мнение, которое я выскажу без колебаний. Конечно, русская проблема важна для англичан. Допускаю, что она много важнее проблемы немецкой. Но и в этом случае режим внимания, какое англичане, а вместе с ними и вся делегация Антанты уделяли русским и немецким представителям, должен быть иным. Можно допустить, что тут имел место эмоциональный момент… О, как свидетельствует опыт, эмоции часто деформируют линию повеения и бывалого политика. Погодите, если эмоциональный момент, то какой? Повторяю, это мое личное мнение и все издержки его я беру на себя. Итак, вот мой ответ: Чичерин, а если быть еще более точным, то чичеринская речь в Сан – Джорджо. Смею предположить, что эта речь не на шутку взволновала Ллойд Джорджа. Впечатление от речи и, конечно же, от человека было сильным. Смешно думать, что после этой речи Ллойд Джордж хотел видеть Вирта или Ратенау – он хотел видеть Чичерина и только его, при этом первая встреча не остановила его, а поощрила на встречи новые, вторую, третью, четвертую… Наверно, многое тут не только в достоинствах Чичерина, но и в натуре самого валлийца, человека, жадного до людей, но тут не следует недооценивать и данных русского министра.

Итак, когда в полуночный час вспыхнуло электрическое зарево над немецким особняком в Рапалло и началась многочасовая баталия, можно было только гадать об ее исходе. Мало что прибавил к этому и звонок из немецкого особняка, раздавшийся на рассвете и оповестивший, что, как просили русские, немцы готовы быть у них ровно в одиннадцать… По стечению обстоятельств, которое могло показаться почти фатальным, известное событие произошло в пасхальное утро. Звонили колокола, и их устойчивое гудение, подобно ветру, обдувающему землю, стлалось над горами и равнинами Лигурии…

Само собой получилось, что вся наша документация у Литвинова. Деятельный и в какой–то мере педантичный Литвинов и точен и обязателен. Как мне кажется, дочь моя эту особенность литвиновского характера усвоила, когда делегация была еще в пути. Мне показалось, что ей пришлась по душе и литвиновская обязательность. Мария как–то сказала мне о Максиме Максимовиче: «Приятно работать с человеком, который каждое дело доводит до конца». Но я не думал, что этот разговор явится своеобразным вступлением к диалогу, которому я буду свидетелем. Разговаривала Мария с Литвиновым – начало разговора, как обычно у моей дочери, было чуть–чуть неожиданным, в том, как разговор был завязан, была свойственная ей прямота, резковатая прямота. Она спросила: «Максим Максимович, вы помните тургеневского Литвинова, героя «Дыма»?»

Литвинов, казалось, оробел: «Да, конечно». «Помните, как он уехал за границу, чтобы набраться там опыта и поднять имение, которого уже коснулся тлен запустения? Как мне кажется, Литвинов был единственным тургеневским героем, о котором можно сказать, что он гордится своей судьбою и радуется ей как делу рук своих». Толстые губы Литвинова тронула улыбка, едва заметная: «Машенька (он звал ее так иногда), чего ради вам припомнился этот тургеневский Литвинов?» Она не растерялась: «А вот почему, Максим Максимович: если бы вам предстояло выбрать фамилию, вы не раздумывая могли бы позаимствовать ее у тургеневского героя – она бы вас не обманула…» Теперь уже пухлые губы Максима Максимовича расплылись в откровенной улыбке: «Как знать, может быть, я так и сделал…» Мне показалось: как ни своеобразен был этот диалог, он их устроил.

До заветных одиннадцати, когда должны были прибыть немцы, оставалось минут сорок, и делегация собралась в чичеринских апартаментах.

Георгий Васильевич работал в соседней комнате над текстом договора, и делегаты должны были с этим считаться – нет–нет а делегаты поглядывали на дверь, умеряя голос.

Боровский (лучше его никто не умел начать спор). Как мне кажется, у немцев все еще нет единодушия. Вот мои наблюдения: когда в семь я выглянул в окно, при полном солнце у них еще горело электричество… Если они не заметили белого дня, значит, им было не до него… Однако до чего?

Литвинов (отстраняя газету, которую читал). Неубедительно. (Меланхолически.) Это же немцы! Они договорились в первый же час и разошлись по своим комнатам, поручив сторожу выключить свет, а тот взял и уснул…

Боровский, Все верно: сторож, надо думать, был итальянцем!

Смех, заметно сдержанный. Засмеяться громче значит признать, что первенствует Боровский.

Красин. Предлагаю на этом остановиться. (С уверенностью арбитра.) Все будет написано на лицах немцев. (Взглянув на часы.) Вы увидите эти лица минут через пятнадцать…

Воровский. Жаль бросать на ветер пятнадцать минут! А может быть, немцы отдали ночь, чтобы соединиться с Ллойд Джорджем и попросить у него совета? Именно с Ллойд Джорджем или, на худой конец, с Уайзом?

Пауза. Последние слова Воровского произвели впечатление. Так было у Воровского и прежде: шутка, подчас самая безобидная, давала возможность нащупать ядрышко проблемы.

Литвинов. Значит, Ллойд Джордж или Уайз? Ну что ж, это, пожалуй, не лишено резона: Ратенау не сделает шага без англичан, а? Как вы полагаете, Леонид Борисович?

Красин. М-да… есть смысл поразмыслить…

Литвинов (выглянув в окно). Есть смысл, если бы немцы не были на пороге… (Наклонившись, чтобы видеть происходящее внизу.) По–моему, это немецкий автомобиль. Вот и Ратенау собственной персоной, а вслед за ним и Мальцан, при этом выражение лиц у них отнюдь не пасхальное – ночь была бессонной…

Красин. Я же сказал: все должно быть написано на лицах немцев.

Немцы были в палаццо д'Империале ровно в одиннадцать. У Ратенау было желтое лицо – не иначе его пытали этой ночью бессонницей. Наоборот, Мальцан старался сберечь энергию. Такое впечатление, что до приезда к русским немцы успели побывать на пасхальной службе, заручившись поддержкой всевышнего, – так одеваются, когда в пригласительной карточке есть неумолимая строка: форма одежды – парадная. Но могло быть и иное: парадное платье соответствовало представлению немцев о значительности встречи. Такое предположение тем более верно, что эскорт больших и малых чинов, обремененных пудовыми портфелями, указывал, что у визита немцев деловые цели – в церковь, как можно предположить, с портфелями не ходят.

Чичерин вышел гостям навстречу и пригласил их в большую гостиную, служившую своеобразным конференц–залом делегации. Сумеречными коридорами, изредка прерываемыми островками солнца, немцы и русские последовали за Чичериным. Шли молча, лишь поскрипывали ботинки немцев, казалось бы сегодня надетые впервые.

Только когда вошли в конференц–зал, большие просветы которого давали много солнца, и Мальцан, ослепленный светом, отнял от глаз платок, русские увидели, что лицо и у Мальцана отдает восковостыо – по всему, минувшая ночь действительно была у него тяжкой.

Прямоугольный стол, стоящий посреди конференц–зала, точно разделила по оси незримая черта, определив суверенное поле одной и другой делегации. Сподвижники Чичерина освоили свое поле стола с чисто русской сноровкой и непритязательностью, не придав этой церемонии большего значения, чем она того заслуживает. Наоборот, Мальцан и коллеги были обстоятельны – пришли в движение сложные замки их портфелей, были извлечены из карманов окуляры делегатов в массивных футлярах, пахнущих наспиртованной кожей. На столе появились вечные перья, тоже в массивных футлярах, а вслед за этим, разумеется, и вспоенные потом и кровью тексты, многократно перебеленные на рисовой и меловой бумаге. Все это, будь то портфели в нарядных бляхах или окуляры, заключенные в твердую кожу, точно было заряжено энергией, которая имела целью если не убивать, то заколдовывать.

Чичерин повторил, что, впрочем, было известно немцам по ночному звонку: русские хотели бы возобновить переговоры о заключении договора, прерванные в Берлине. Если же немцев такая перспектива не устраивает, у русских и в этом случае должна быть ясность. Из короткой реплики Мальцана следовало, что немцы согласны продолжить переговоры, – в том случае, если переговоры будут успешными, тексты могут быть подписаны сегодня же Чичериным и Ратенау. Очевидно, успех дела решит работа над текстами, в частности мнение одной и другой стороны по поводу статьи шестнадцатой договора.

Мальцан точно говорил: «Проявите покладистость – и о русско–немецком договоре сегодня же можно оповестить мир».

Но Чичерин предложил читать договор, его русский и немецкий тексты, статью за статьей.

Итак, переговоры начались.

За столом остались только те, кто работал над текстами прежде, остальные удалились – если дело так пойдет, то работы тут часа на два – два с половиной.

Как ни велика была тайна переговоров, русские люди, поселившиеся в палаццо д'Империале если не знали, то догадывались: происходит значительное.

Наверно, все в человеке. В его восприятии момента, в том, как он взглянул на окружающее, каким увидел его в это апрельское утро и соотнес с происходящим в палаццо д'Империале. Именно в восприятии момента. Нужно было убедить себя, что неколебимость кипарисов, точно окаменевших в это утро, глубина небесной сини, особая рельефность облаков, которые будто остановились в зените, не имеют отношения к тому, что сейчас происходило за столом переговоров.

Прошло часа два с начала переговоров, и к подъезду вновь подкатили немецкие лимузины, приняв в свое сумеречное лоно Ратенау с Мальцаном. Казалось, отъезд их из палаццо д'Империале не предусматривался, и это могло навести на раздумья печальные. Первая мысль: да не произошло ли непредвиденное? не дал ли большой разговор за прямоугольным столом неожиданной осечки? Но за мыслью первой последовала вторая – она успокаивала: тяжелые лимузины увезли не всех немцев – значит, работа продолжается. В этом можно было убедиться, поднявшись наверх: прием французских парламентариев, назначенный накануне на час, был отменен, как была отменена у Чичерина работа со стенографистом, которая обычно начиналась во втором часу. Все указывало на то, что у работы, которой были заняты русские и немцы, есть дистанция времени достаточно ограниченная.

Когда к подъезду гостиницы вновь подкатили «мерседесы» и на большой лестнице, ведущей в салон, появились Ратенау с Мальцаном и их коллеги, не было сомнений: предстоит подписание договора. Но об этом можно было всего лишь догадываться, смутно, но догадываться; всесильная тень тайны все еще укрывала русский особняк в Санта – Маргерите. Но таково, видимо, свойство тайны: она имеет возраст. Едва на хрусткую бумагу, украшенную водяными знаками, легли два имени, русское и немецкое, обратившие бумагу в документ, тайна перестала быть тайной.

«Самое драматичное событие конференции: русские заключили сепаратный договор с немцами!» – возвестили вечерние газеты.

Утром я застал Георгия Васильевича за письменным столом: видно, текст, который он дописывал, потребовал времени – фирменная бутылка от минеральной воды, сейчас пустая, указала мне, что работа продолжалась не один час.

– Вы спали нынче, Георгий Васильевич? – спросил я.

– Еще посплю, – сказал он и дал понять, чтобы я не уходил.

Он запечатал письмо и надписал адрес – я не успел отвести глаза и, кажется, воспринял имя адресата.

– Мысль становится четче, когда ты доверишь ее бумаге, – произнес Чичерин, заметив мое смущение. – Всегда полезно подвести итоги, даже самые предварительные…

– Рапалло? – был мой вопрос: о чем писать сегодня, как не о договоре с немцами?

– Рапалло, – подтвердил он и, приоткрыв дверь на веранду, пригласил меня последовать за ним: начиная ответственный разговор, он старался вывести его за пределы дома – он не очень–то доверял чужим стенам, для него они имели уши.

Солнце уже было высоко и дороги успели побелеть, но парк еще хранил сумеречность и свежесть раннего утра.

– Все письма, которые пришли этой зимой из Горок, – произнес он, дав понять, что не намерен скрывать имя адресата, к которому обратил письмо, написанное ночью, – были отмечены одной мыслью: нужен договор истинно равноправный, на который мы могли бы сослаться в наших отношениях с Западом…

– Рапалло – такой договор, Георгий Васильевич?

– Мне так кажется, по крайней мере эту мысль я пытался развить в письме Владимиру Ильичу, – подтвердил он, кстати не скрыв и имени адресата письма.

– Равноправие двух систем собственности – ленинская формула, не так ли, Георгий Васильевич?

– Да, разумеется, – в Рапалльском договоре эта формула преломилась и полно и убедительно, – согласился он.

– Вы полагаете, что Рапалло – шаг первый?

– Расчет Ленина был таким, хотя у событий может быть и своя чреда и свои сроки…

– Главное, первый шаг, Георгий Васильевич?

– Так полагал Владимир Ильич: самый первый.

– Он сделан?

– Несомненно: в Генуе.

Мы расстались: не ясно ли было, что Чичерин осторожно коснулся содержания письма, написанного этой ночью Ленину?

Поздно вечером я выглянул в сад и на неблизкой аллее увидел Красина. Покров облаков застил небо, но не в силах был упрятать полукружье луны, ее диск хотя и был усеченным, но давал достаточно света, чтобы высветлить аллею и фигуру Красина, остановившегося в раздумье.

О чем он мог думать сейчас? То, что совершилось сегодня, было доблестью всей могучей кучки дипломатов, собравшихся в Санта – Маргерите. Но у Красина тут была своя немалая ноша, которую он пронес через годы, видя цель. Наверно, эта цель могла и не соответствовать в полной мере всему, что произошло сегодня, но, приняв дух и формы Рапалло, внушила уверенность. Это всегда дорого, но тем более дорого, когда жизнь не так бесконечна. Знал ли это Красин в этот апрельский вечер двадцать второго года, знал, мог прозреть, мог предвидеть?

К тому, что скажет время, трудно что–либо прибавить: оно точно открывает тебе глаза. Познать истину значит провидеть? Но как проникнуть за горы лет, нет, не десятилетий, а хотя бы лет?.. А может, неведение иногда лучше провидения и время не столько скрывает доброе, сколько защищает от недобра?.. Провидишь – и упадешь замертво… Все началось с головокружения – поплыла земля. Нет, в ветре, что возник и легко качнул тебя, не было могучести – тихий ветер… Он сказал себе: «Это, кажется, было и прежде, обычная слабость…» – и, нащупав стул, сел, закрыв глаза. Розовые круги, бледно–розовые, взмывали и падали, их ткань была ветхой, она расползалась на глазах… Он открыл глаза, и новый порыв ветра, все такого же тихого, повалил его – он едва не опрокинулся навзничь. Потом долго сидел присмиревший, отсчитывая секунды… Больничная койка. Разговор с врачом, требовательно–доверительный… «Кровь, кровяные шарики…» Он и прежде умел вышибать у врачей запретное, самое запретное. Цифра была названа. Остальное было вопросом умения оперировать цифрами, не думал, что его инженерный дар сослужит ему такую службу. «Число кровяных шариков уменьшалось в энной пропорции…» И в какой связи это находится с количеством дней, отпущенных человеку? Карандаш обломился, и не было сил его очинить, впрочем остальное уже можно было сосчитать и в уме. Цифра, которую он получил, ошеломляла: ему осталось жить девяносто два дня, даже не сто, а девяносто два. Он выбрался из госпитального заточения. Девяносто два дня – это много или мало? Наверно, у всех смертельно раненных мысль идет одной дорогой: разобрать бумаги, разобрать, разобрать… Он уединился, наказав, что никого не хочет видеть; день и ночь шелестит бумага, сухая, пыльная. Он заточил себя в «одиночку», в цитадель одиночества, у которой стены едва ли не аршинной толщины. Но оказалось, что и эти стены могут пасть: вдруг явился человек, да, человек из тех, которых посылает сама судьба, недаром та же судьба облекла его именем врача… И вновь операционный стол, ампулы молодой крови, заветное обновление… Хорошо бы сейчас в Италию, к теплому морю, в сухую тень прибрежных рощ… В Сан – Ремо, Кава–де–Лавания, Санта – Маргериту… Тут сами названия благословенных этих мест, само звучание этих имен – Сан – Ремо–о–о!.. Кава–де–Лава–ния–я–я!.. Санта – Маргерита–а–а!.. – способно вдохнуть новые силы, исцелить. Он устремляется к теплому морю, лазурному морю… А может, дело не в море, а в человеке, в его способности сшибить недуг? Ведь это же не легенда: атаковать недуг иным недугом, еще более жестоким, и сшибить его. Врачи говорят: «Возник новый вирус, и он сглотнул старый…» Сглотнул?.. Но, быть может, человеческая воля, всесильная воля, не слабее этого нового вируса? Быть может, в силах человека спалить злое жало, поселившееся в тебе? Ну, если и недоберешь собственных сил, в твоей власти призвать силы солнца и воды? Ну, кликнуть клич и воззвать к их доброй воле?.. Эй ты, великая благодать юга, помоги человеку! И вы, горы! И вы, рощи, – не зря же у вас слава райских! И ты, царь–море!.. Помоги, помоги!.. Но это был не столько гром сотрясающий, сколько тишина первозданная, она располагала к самоуглублению. «Видно, каждый Моисей должен умереть у входа в землю обетованную. Слепая, злая, проклятая судьба…» Он вернулся в Лондон к повседневным делам, к труду – страдная красинская вахта. «Когда болеешь, когда чувствуешь на своем лице дуновение последнего часа…» Он так и написал: дуновение последнего часа. В канун октябрьской даты в посольстве был прием – собрался весь Лондон. Да, сотни гостей стеклись в русский дом, как называли посольство, но среди них не было ни одного, кто бы не знал, что за стенами приемных залов умирает посол, умирает с тем храбрым терпением, с каким прожил жизнь… На пределе одиннадцати, когда остались только свои, впервые открылись нижние двери и все, кто был в доме, медленно сошли в сад. Посол услышал голоса внизу, тронул створку окна. «Подойдите сюда, все подойдите, – попросил он. – А не спеть ли нам ту тревожную, что пели в начале века?..» Тревожную? Песня, точно большая лодка, идущая наперекор волне, набирала силу медленно: «Вихри враждебные веют над нами, черные тучи…» Чужое небо принимало русскую песню – в ней, в этой песне, было прозрение России, способное исторгнуть слезы счастья и укротить боль… В Лондоне умирал русский посол.

Но, может быть, в прозрении надо черпать только радость – победа одержана и пусть она помогает человеку жить.

Два послеобеденных часа, приходившиеся на ранний вечер, Ллойд Джордж отдавал сну – по английскому обычаю старый валлиец обедал в семь. Но сегодня у старика разболелись десны, и сон не шел. Он пододвинул к себе комплект «Иллюстрайтед Лондон ньюс», который брал в поездки, и принялся листать – светская хроника в фотографиях, что может быть в большей мере показано характеру и возрасту английского премьера? Обычно на исходе получаса журнал выпадал из слабых рук валлийца, и Ллойд Джордж засыпал. Но в этот раз не возымела действия и светская хроника в фотографиях – не спалось… Неизвестно, как бы долго продолжалось единоборство со сном, если бы не пришел секретарь и не сказал: его просит к телефону Барту. Это было почти чрезвычайно: Барту знал режим британского премьера и никогда не позволил бы звонить в часы, когда премьер спит.

– Антанта дала себя обмануть русским и немцам, господин премьер–министр, – произнес француз тишайше: в минуту волнения Барту терял голос. – Германия пошла на сепаратный договор с Россией – документ подписан и завтра будет опубликован…

– Это же бог знает что!.. – вырвалось у Ллойд Джорджа, и он осторожно положил трубку. – Значит, подписан, – сказал он себе и опустил с кровати ноги.

Он сидел, уставившись в стену. Солнце уже давно зашло, и комната была освещена отраженным светом, который давало сейчас генуэзским холмам море. В мерцающем этом свете его глаза уперлись в стену, украшенную фреской, изображающей Париса, выбирающего себе суженую. На память пришел разговор с Чичериным, и он, этот разговор, обрел смысл, какого не имел прежде.

– Парис выбирает, Парис выбирает… – произнес старый валлиец и отвернулся от фрески, впервые он не ощутил иронии, с какой смотрел на эту фреску прежде. – А как наш разговор с русскими? – произнес он едва ли не громогласно, нащупал шлепанцы и подошел к окну. – Должен продолжаться?

Часу в одиннадцатом вечера Чичерин постучал ко мне – я знал этот его стук, точно отбивающий такт марша.

– Да, Георгий Васильевич…

– Нет настроения постоять под открытым небом? По–моему, прошел дождь и пыль прибило…

– Ну что ж, охотно.

Видно, дождь был небольшим и всего лишь окропил землю. Пыль и в самом деле прибило, но земля была суха. Зато зелень еще удерживала влагу – молодая листва деревьев дышала свежестью, ощутимо холодной.

– Вы видели вечерние газеты? – спросил Чичерин, когда мы вышли; парковая дорожка привела нас на поляну. – Вот мысль: русские превратили Геную в Брест… – Он засмеялся, коснувшись ладонью затылка, в этом жесте была бравада. – Никому не удастся поставить нас в угол!

Он поднял голову, точно желая объять звездные просторы, – взгляд был жадным, в нем мне виделось сознание силы.

– А знаете, Рапалло – первый равноправный договор с Западом, первый! – Его взгляд все еще мерил просторы неба. – Если нужен пример деловых отношений с Западом, то это Рапалло… хотя тут есть и издержки… – Он запнулся, внимательно посмотрел на меня.

– Какие, Георгий Васильевич?

Он молчал, точно оценивая: да понимаю ли я, о чем идет речь?

– Ллойд Джордж… – Он не торопился высказать то, что хотел сказать. – В идеале я за договор и с Германией, и с Антантой… То, что мы зовем равными правами для двух систем собственности, предполагает добрые отношения и с Ллойд Джорджем. Без крайней нужды нет необходимости рвать отношения с ним.

– Но после Рапалло захочет ли он продолжать переговоры?

– Мы захотим…

Это и есть Чичерин: он уже поставил перед собой следующую задачу – не порвать с Ллойд Джорджем. Рапалло – это хорошо, но есть резон сберечь возможность прямого разговора и с Антантой. Кремлевская формула предполагает только такое равноправие двух систем собственности: общий язык, однако не только с Германией. Но как найти пути к продолжению диалога? Говорят, Барту неистовствует, для него Рапалло – это почти двуличие. Какие пути найти тут, не жертвуя достоинством? Именно, не жертвуя достоинством?

– Как я понимаю, Георгий Васильевич, эта же задача стоит и перед Ратенау.

– Немцу легче. – Отсвет звездного неба коснулся лица Чичерина, его глаза блестели. – Что ни говорите, немец представляет тот же мир, что и Ллойд Джордж.

– Вы сказали: легче. А я не уверен.

Его вздох, казалось вырвавшийся против его воли, выражал изумление.

– Не уверены? Почему?

Не мог же я ему сказать: то, что под силу Чичерину, под силу только ему. Нет, это не гипноз личности, хотя именно о достоинствах человека надо говорить. О масштабах его опыта, чистоте его душевных устремлений, не в последнюю очередь его верности идее. Не мог же я ему сказать все это в тот необыкновенный вечер, когда мы стояли посреди парка и старались объять нашими растревоженными глазами необъятность итальянского неба.

У Чичерина есть свой план познания Генуи. В этом плане свои дороги, своя перспектива. Сегодня он увлек меня на северо–восток от Генуи, столкнув с горой, по склонам которой раскинул свои беломраморные палаццо неведомый город. Впечатление такое, что перед тобой город и его темно–зеленая хвоя оживлена мрамором. Да не загородная ли это Генуя, горное приволье, куда принцы города бегут от генуэзской страды? Предположение твое почти верно – бегут, чтобы никогда больше не вернуться: кладбище, знаменитое генуэзское кладбище.

Еще в Генуе ты замечаешь: дворцы, возникающие в разных концах города, напоминают бой великанов – один дворец грозит другому на расстоянии, разделяющем один холм от другого, – если идет бой, то не ближе чем на дистанции пушечного ядра.

На кладбище принцы города пошли врукопашную. Могила придвинута к могиле, и знатные покойники схватились со свирепостью завидной, обратив в действие все, что когда–то имели: титулы, чины, состояния. А те, у кого нет титулов? Их место здесь? Оказывается, здесь, при этом в опасной близости от мраморных див, место временное, всего на три дежурных года, – по всему, и покойники умеют стоять затылок в затылок.

Скоро вечер, садится солнце, и, хотя его не видно, мрамор меняется от минуты к минуте, как бы отмечая все стадии заката: камень становится розоватым, бледно–синим, потом лиловым. Вечернее небо, быстро тускнеющее, и тишина, кладбище почти безлюдно. Точно сиятельные родственники снесли сюда своих близких и разбежались.

Только слышно, как свистит, зарывшись в крону пинии, неведомая птица да стучит по каменному полу галереи державная палка, стучит с неотвратимой настойчивостью, ее стук возник, казалось, только что и приблизился со стремительностью ракеты – по всему, обладатель громогласной палки не обманывается насчет истинной ценности мраморных див.

Уркарт? Да, это он: только пальто заменено плащом, да женская рука, сжимающая набалдашник палки, не так бела, как прежде, – не иначе побывала в эти дни на генуэзском солнце, а может, дала себя перекрасить заре, в руке есть предвечерняя розоватость мрамора.

Уркарт прошумел точно облако пыли, увлекая за собой стаю свитских.

Тихо, может быть даже тише, чем было прежде, – кажется, уход Уркарта воодушевил и неведомую птицу, зарывшуюся в крону пинии, она вдруг засвистела самозабвенно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю