412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Савва Дангулов » Государева почта. Заутреня в Рапалло » Текст книги (страница 18)
Государева почта. Заутреня в Рапалло
  • Текст добавлен: 10 мая 2017, 02:30

Текст книги "Государева почта. Заутреня в Рапалло"


Автор книги: Савва Дангулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 38 страниц)

С чисто профессиональной прилежностью Хауз слушал Буллита, подавая реплики лишь в той мере, в какой это требовалось, чтобы дать понять рассказчику, что его слушают с вниманием, какого заслуживает доклад важности первостепенной… Но и Буллит был не промах, он понимал, что, замкнувшись в молчании, Хауз может копить и возражения. Какие?.. Ну, разумеется, Колчак, его наступление на Москву, его победы, по данным парижских газет, головокружительные, могущие повлиять и на итоги миссии… Поэтому Буллит должен был предупредить возражения Хауза и осторожно их парировать. Можно допустить, что Колчак – сила, но успехи его преувеличены. Как свидетельствуют наблюдения Буллита, кстати, подкрепленные и данными Птита, который отнюдь не новичок в русских делах, крестьянская Россия на стороне Ленина, как, разумеется, и рабочая, а это важно. К тому же военная организация большевиков крепче, а тыл сплоченнее. Высказав все это с воодушевлением человека убежденного, Буллит как бы снял возражения Хауза, тот принял мнение главы миссии к сведению. Таким образом, в эту мартовскую ночь девятнадцатого года Буллит доложил человеку, направившему его в Москву, об итогах поездки, и эти итоги были приняты едва ли не с благодарностью.

Их беседа и в самом деле длилась до того далекого часа, когда утро вначале высинило, а потом вызеленило окна.

Хочу, чтобы вы повторили все это президенту… – произнес Хауз и, смежив усталые глаза, выключил свет. Утро действительно было по мартовски ярко–зеленым, сейчас эта зелень властвовала в кабинете, все перекрасив в свои неземные колеры, всему сообщив цвет здешней рани. – Соедините меня с президентом, по–моему, он уже в столовом зале, – произнес Хауз, сжав телефонную трубку, не иначе, ее было приятно сжимать – рядом оказалось открытое окно и трубка могла показаться холодной. – Скажите, не терпит отлагательства… Да, как полагает полковник, не терпит отлагательства…

Наступили минуты ожидания, может быть, томительного ожидания. Полковник повел плечами, давая затекшему телу жизнь. Тотчас смешно заклокотал телефонный звонок, так клокотал только президентский телефон. Хауз шагнул к телефонному столику, шагнул нарочито неторопливо – в этой неторопливости была полковничья сила, все, что он накопил и собрал за годы общения с президентом. Хауз точно говорил молодому гостю: «Гляди и учись, вон как я замедлил шаг, а ведь меня там ждет президент Штатов, невелика беда, пусть подождет, пусть!..» Так бы продолжалось, наверно, бесконечно, если бы полковнику не изменило терпение, и, казалось, трубка сама влетела в раскрытые ладони Хауза.

– Как спали, начальник?.. Не пейте крепкого чая, пожалуйста, те, кто полагает, что крепкий чай не мешает хорошему сну, не правы, я это проверил на себе… – он подождал, раздумывая, как сказать президенту о Буллите, но президент сам пришел на помощь. – Да, дорогой начальник, закончилась… поездка Вильяма Буллита… – Хауз не сразу нашелся, стараясь отыскать название миссии. – Нет, наш посланец уже в Париже и хотел бы вас видеть… – полковник запнулся, точно ощутил, как вздохнул президент, и ветер, рожденный этим вздохом, ощутимо студеный, коснулся полковничьего уха. – Понимаю, понимаю… ах, это сердцебиение! С сердцебиением не удержать веко?.. Прыгает, и все тут?.. Мерцание сердца и мерцание века?.. Связаны невидимой ниточкой? Сердце и веко. Да так ли?.. Впрочем, чего только нет на земле! Может быть, все может быть, господин президент… Ну что ж, сердце надо лечить сном, это так понятно, только не пейте, ради бога, с вечера крепкого чая! – он положил трубку, но поднять глаза на Буллита остерегся, а устремил их к окну, высеребренному зрелым утром – солнце уже поднялось над городом. – Однако что делать… Сердце одолело нашего президента… Сердцебиение – не шутка! – он не без опаски посмотрел на гостя. – Да понимаете ли вы, как это серьезно?.. И потом это прыгающее веко, странно… – он помолчал, глядя на Буллита, Хауз явно хотел нагнать на гостя мраку. – Вот доживете до наших лет и поймете, как это серьезно…

– А я верю, с сердцем шутить нельзя, – отозвался Буллит и встал, хотел сказать иное, да Хауз своей репликой о сердцебиении у президента напрочь отрезал Буллиту все пути.

Они вышли из кабинета и невольно остановились – приемная хранила запах сигарет венгерского посла, отдающий горчинкой.

– Поверьте мне, Венгрия еще даст нам жизни! – воскликнул Хауз, радуясь тому, что имеет возможность сменить тему разговора, у которого с последней репликой президента вдруг возникли ощутимо тревожные интонации.

– Вы полагаете, Венгрия ушла к красным, совсем ушла? – спросил Буллит, остановившись, он ощутил эти тревожные тона в словах Хауза.

– Я так думаю: если она еще не перебаламутила Европу, то это произойдет… – бросил Хауз и передернул плечами – утренняя зябкость добралась и до него.

Буллит вызвал лифт, поднялся на девятый этаж, где на стыке двух коридоров находилась его гарсонь–ерка. В полутьме он нащупал дверь своей комнаты, однако, прежде чем отпереть, остановился. Вдруг явилось желание приникнуть к холодной плоскости двери всем телом и замереть. Давило сердце, казалось, тяжесть этой ночи – да что ночи, всей поездки! – спрессовалась в камень, чтобы лечь на сердце… Он отпер дверь, удушливо пахло туалетной водой, которую он забыл закупорить стеклянной пробкой, уезжая в Россию, ванная была рядом. Он добрался до первого кресла и, не зажигая электричества, сел. Захотелось винить себя: все в тебе, в твоей неспособности рассчитывать ходы, где–то ты переоценил свои силы, где–то зевнул ход провидицы–судьбы… Да, да, хотелось винить именно себя, свою непрозорливость… Но вдруг вспомнилась Венгрия, перебаламутившая Европу, и на душе посветлело. «Венгрия виновата! Единственно Венгрия! Вот ведь устроен человек чудно, разыскал виновницу своих неудач – Венгрия! А если бы не было Венгрии, как тогда? – Он открыл глаза, огляделся. – А может, действительно вся вина в Венгрии, в коммуне венгерской, а я, Буллит, жертва?..»

38

Сергей дождался вечернего часа, пошел на рю Фабер – там в глубине каменного парижского дворика с калиткой, врезанной в глухие ворота, была музыкальная школа, куда впервые он принес Дине пакет от Изусова.

Ему открыла калитку молодая консьержка, чья комнатка–фонарик была придвинута к самым воротам. По тому, как она улыбнулась ему и, распахнув окошко, протянула руку, перебирая пальцами, Сергей понял, что Дина здесь. Как бы в подтверждение этого донеслось гудение пианино, гудение согласное, однако медленно нарастающее, имитирующее удары ветра, а может, звуки прибывающей воды.

Это могла быть только она, Дина искала опору в музыке патетической – это, как казалось Сергею, было похоже на нее.

Вечер уже заполнил каменный дворик темнотой, и, приподнявшись на цыпочки, можно было рассмотреть класс, высветленный электричеством, и Дину за инструментом, вернее, ее печально согбенную спину, необычайно согбенную, укрытую платком ярко–черным., Да, платок был черным в крупных кружевах, как говорили прежде, испанский платок, какого никогда прежде Сергей на ней не видел. Захотелось стукнуть кулаком в створки окна, дав понять, что он здесь, но Сергей только ближе приник к оконному стеклу. Она будто отдала себя стихии ветра, что возник в ее музыке, забыв обо всем. Только вздымались и падали ее волосы, закрывая, как могло показаться Сергею, даже глаза. Вместе с волосами подымался и падал ее испанский платок, не была бы комната так ярко освещена, его можно было бы принять за продолжение волос, упавших на плечи… И Сергей вновь спросил себя: откуда взялся этот черный платок и что он мог значить?

Он вбежал в здание, открыл дверь. Рояль умолк, будто запнулся. Она подняла голову, не успев отвести волосы, они хлынули ото лба потоком.

– Ты это?.. – в том, как она оторвала руку от клавиш, отведя волосы, он приметил усилие, рука будто отяжелела. – Ты?..

Он видел, как расступились молодые люди, стоящие у инструмента, позволив ей пройти к двери, его здесь знали.

– Не спрашивай, пожалуйста, не спрашивай… – сказала она, схватив пальто и стараясь на ходу застегнуть его. – Пойдем, ради бога, – она первой выбежала во дворик и, попав в полосу света, метнулась в тень, закрыв лицо руками, но в какой–то миг он все–таки увидел, что оно мокро от слез.

Не отнимая рук от лица, она пошла, вначале быстро, потом все больше замедляя шаг, дав возможность ему поравняться.

Они вошли во тьму парка, и, дотянувшись до Дины, Сергей встал с нею рядом. Он ощутил, как издалека, из глубины дней и недель, взвихренных солнцем и теплыми дождями, из самых недр этой весны до него донесся запах ее кожи, по которому опознавалась она – единственная. Она приникла к нему, и он ощутил, как она свободна в своем порыве, в своем желании не противиться ему, в открытости своей, никогда прежде ее кротость не была такой полной, как сейчас, она ничего еще ему не сказала, но все это было в ней самой, в послушном движении ее рук, в доверчивости всего ее существа. Он расстегнул ее пальто, пахнуло теплом, и вновь он ощутил запах ее кожи, а вместе с ним и зябкое дрожание плеч – да откуда оно, когда на земле такая теплынь, благодать такая? Он раздвинул борта ее пальто – хотелось укрыть ее собой, сделать так, чтобы она вошла в него и уж больше не отторгалась.

– Дина, да где ты?.. – он сдавил ее плечи. – Погоди, погоди, да что произошло?

– У меня нет сил говорить об этом, – она зябко двинула плечами.

– Амелия?

– Тут же… после твоего отъезда. – Он рукой ощутил, как приподнялись ее плечи, приподнялись с неосознанной быстротой, словно она хотела защититься. – Вернулась с рынка и… не успела выпростать из сумки кулек с земляникой, но окно открыть успела. Потом я поняла, она пришла с болью… – Дина заплакала, а он подумал: «Она ушла, Амелия, и… оставила их вдвоем». И он ощутил, что в словах этих была не столько скорбь по Амелии, сколько, стыдно признаться, радость. «Оставила вдвоем их – не было третьего… До сих пор он был, этот третий, а теперь не было». Радость эта, казалось, возникла вопреки его воле, и он отдал себя ее власти, не угрызаясь, не укоряя себя.

Он не помнит, как они очутились на берегу Сены, на травянистом ее скате, высокий левый берег был над ними. Земля еще хранила холодную сырость ранней весны, но они не замечали этого. Внизу текла река, не успевшая напитаться теплом, но до берега было далеко. Он укрыл ее полой своей цигейковой шубы. Дина и прежде замечала, в его силах защитить ее от ненастья, душевного тоже. Вот и сейчас с ним пришло спокойствие. Кажется, впервые за все эти дни. Никто не мог дать ей этого покоя, он мог. Его сила для нее была на пределе чуда. Он наверняка не знал этой своей силы. Не знал, что вот так может разметать тучи ее горя. Не знал, что это чудо было где–то в нем. Вот так вдруг и явил его ненароком. Причиной ее веры в него была эта его сила. Она готова была идти за ним…

Он рассказывал о России, о питерской Моховой и московских Сокольниках, о дяде Кирилле и, конечно, обо всех Цветовых, об островерхой их хоромине, о сосне посреди двора, опушенной снегом, о синих тропках на сокольнических просеках, о Германе и его банковской вахте, о полуночном набеге на тульские штольни и огневой стычке, у которой была одна дорога – в Солдатенковскую болницу, одним словом, о России, как она вышла ему навстречу в эту весну девятнадцатого года… И, конечно, о последних словах, брошенных с койки больничной, в сущности, нехитрых словах, от которых ядреным морозцем пропекло спину: «Да неужели, брат, ты так и не понял, как нам тяжело?» Это был укор, не было большего укора.

Она лежала, уткнувшись лицом в его грудь, разом лишившись слов, все они ушли. И сказал не так много, а перевернул все внутри, все переворотил. Значит, тепло это кажущееся, не верь ему! Нет, в его власти не только внушить тебе покой душевный, но и поселить бурю… Да знала ли она такое? Но, кажется, он сейчас думал об ином.

Он дотянулся до клочка земли, который не успела одеть зелень, взял в пригоршню. Земля была влажной.

Вот возьми и слепи мне младенца, только курносого, курносого!

Она засмеялась и в какой раз упала ничком на его грудь.

– Я ждала, что ты мне это скажешь, я ждала… Он сделал движение, будто хотел придвинуть ее

ближе, между ними была сейчас только ткань его сорочки, неощутимая, почти призрачная, казалось, он чует набегающие токи Динкиной крови, их восприняли его грудь и его руки. Все отступило: и сырое дыхание реки, и холод, идущий из самой утробы земной.

– Господи, как же у меня замерзли ноги! – она вскочила, изо всех сил помчалась к реке, будто приготовившись ринуться в ее текучую темь.

– Вспомнил, вспомнил! Я видел у тебя дома спиртовку! – крикнул он вослед. – Есть она?

– Есть, конечно… – отозвалась она, недоумевая. – А что?

Как же я хочу горячего чая! – закричал он что было мочи. – Чай – спасение!.. Она вдруг пустилась в пляс.

– И я, и я!.. – У нее была чисто детская способность отдать себя соблазну настроения. – И я!..

Те полчаса, что они бежали через город, им чудился синий пламень спиртовки и посвист закипающего чайника. Они ворвались в дом, однако, рассмотрев белый квадрат двери в сумерках, остановились… Было даже страшновато, как эта дверь, до сих пор для него запретная, откроется. Но она открылась. Как при Амелии, донеслись все те же запахи сухого чая и ванили. Дина зажгла свет, в комнатах было как–то не так. Все было сдвинуто со своих мест, все стояло по–иному. Ему даже показалось, что этот порядок отразил его появление в этом доме, быть может, его нынешнее появление. Однако как отразил? Ничто не прибавилось в доме, ю все стояло по–новому… Да, сразу бросалось в глаза – кровать теперь придвинута к кафельной печи… Она возвышалась, как трон, все, что стояло в комнате, незримо учитывало ее размеры и ее положение. Казалось, это сделано со значением, хотя было и не очень похоже на Дину.

Они пили чай, а он нет–нет да и проникал взглядом туда, где стояла кровать, велик был соблазн оглядеть ее. В этих его взглядах было немного смелости, и еще меньше было этой смелости, когда он смотрел на Дину. Что–то явилось в ней теперь новое. Видно, радость встречи схлынула, и состояние, в котором она жила все эти дни, вернулось к ней.

– Самоотречение – это и есть молитва! – вырвалось у нее неожиданно. – Делать добро – тоже молитва!.. – произнесла она воодушевленно. – Люди не понимают своего счастья. Вот говорят: «Счастливый человек». По мне, делающий добро и есть счастливый. – Она задумалась. – Как Нансен! Как Нансен, как Нансен!.. Несущий в себе боль тысяч и тысяч, сжигающий себя этой болью и все–таки счастливый!..

– Тебе бы заботы Нансена?

– А что? Я готова… – она взглянула на него не без участия. – Ты посиди минутку один, посиди, ради бога… – произнесла она и метнулась в соседнюю комнату, закрыв за собой дверь.

Он пил свой чай и поглядывал на дверь. За дверью стучали часы, однако в остальном все было немо. Да не стряслась ли с нею беда? Он тронул дверь. И разом стал слышен шепот, перебиваемый взрывами дыхания. Слова были невнятны, только врывались произнесенные многократ «Господи, помоги!.. Под его рукой дверь подалась, образовав щель. Глянули тени от ее воздетых рук, медленно раскачивающихся, распростертых. Стал понятен этот ее шепот, перебиваемый вздохами, и это ее смятенное, много раз повторенное: «Господи, помоги!.. Помоги мне, господи!..» В шепоте было и заклинание, и мольба о помощи, и призыв отвратить беду. Он отпрянул от двери – ему показалось, что он посягнул на заповедное.

Когда она вернулась, на ней лица не было.

– Прости, что я оставила тебя одного, но я не могла иначе, – сказала она, опускаясь на софу, стоящую в противоположном конце комнаты. Ее голос вдруг затих, только и остался шепот. – Хочу сдвинуть камень вот тут, – положила она руку на грудь. – Хочу сдвинуть и не могу…

– Заненастилась, Дина, заненастилась, улыбнись… – сказал он ей.

Но она была все так же печальна, что–то переменилось в ней, она и любила его сейчас меньше, чем прежде. Произошло необъяснимое. Мигом все потеряло смысл. И эта квартира, в которой уже не было третьего. И ночь, которую послала, казалось, им сама судьба.

– Я пойду, – он Естал. Дина все еще сидела на краю софы, опустив глаза, она будто давала согласие молчанием своим.

39

Стеффенс просил Цветова быть в мастерской Дэвидсона.

Шел дождь, негромко плутающий в апрельской л. истве. К старым липам на авеню д'Обсерватуар вернулась юность. В пасмурной теплыни марта, в блеске мокрых стволов, в шуршании и клекоте дождя, монотонно стучащего по мокрому песку парковых дорожек, кропающего немудреные письмена.

Скульптор Дэвидсон нагрянул в Париж вместе со Стеффенсом. Он был одержим идеей, которую подсказал ему Стеффенс: воссоздать в глине версальское действо, а вместе с тем весь ряд действующих лиц от весело–среброкудрого Ллойд Джорджа до постнолице–го Вильсона. Еще не вышел срок встречи Дэвидсона с официальным Версалем, а Париж уже заявил о себе в мастерской скульптора весьма громко, Париж полуночный, гулливый, которого с ума свели радость демобилизации и мартовская теплынь. Дежурные сеансы титулованных особ еще были в неблизкой перспективе, а в мастерскую ворвались девицы с Елисейских полей, юные и стареющие, воссоздав со всей силой своей непосредственности и таланта осанку, стать и озорство парижской ночи. А пока, чтобы не оскорбить религиозного чувства президента, глиняные копии парижских красавиц были обернуты в мокрое тряпье и скрыты надежно. Под тряпьем и грех – не грех.

Сергей не застал у Дэвидсона Стеффенса, зато увидел Баруха, чей скульптурный портрет принял столь точные черты, что требовалось усилие, чтобы в мартовской полумгле мастерской с, игь жисого Ба–руха от глиняного. Впрочем, сановный полушепот Баруха, которым он одарял слушателя, не оставлял сомнений, что глиняной копии далеко до оригинала. Этот шепот обрел силу голоса, когда на пороге появился Стеффенс, как обычно, запаленный – его время и в Париже постоянно было на ущербе.

– Как Россия, милый Стеф? – оживился Барух, однако не настолько, чтобы изменить гордо–снисходительное выражение лица, которое он не без труда отыскал для Дэвидсона. – Как вам было там? – ученый муж, знаток мировых проблем, он умел «держать позу» не только в мастерской скульптора.

– Я видел будущее, и оно действует! – откликнулся Стеффенс воодушевленно, и старый американец вздрогнул, да так сильно, что, казалось, перепугал и свою собственную копию.

Они шли улочкой, и, глядя на сбитую набок, смешно завившуюся бороду Стеффенса, Сергей спрашивал:

– Вы полагаете, оно действует, будущее России?

– Действует, Серж!.. – подтверждал Стеффенс, глядя грустноватыми глазами на белый купол Сакре – Кёр и на водопад каменных ступеней, низвергавшихся от паперти, того гляди, затопят. – Вы давно видели нашего шефа? – спросил Стеффенс. Как ни поката была лестница, для него она была трудна.

– Если вы говорите о мистере Буллите, то это было вчера пополудни, в тот самый час, когда он проснулся после ночной вахты у полковника…

– И что он сказал вам? – спросил Стеффенс, продолжая путь. Сакре – Кёр точно накрывала друзей своей белой массой.

– Он сказал, что мистер Хауз растрогал его своим вниманием, при этом сделал все, чтобы встреча с президентом состоялась тут же… Одним словом, как признал мистер Буллит, все хорошо…

Они взобрались на гору, белая громада Сакре – Кёр была над ними, не отхватила бы она полнеба, свод небес не показался бы таким черным.

– Хотите знать мое мнение? – спросил Стеффенс и подошел к краю каменной площадки, откуда открывался вид на вечерний город, словно небо впечаталось в землю со всем своим густозвездным богатством, точный порядок которого, казалось, установлен ie без циркуля и линейки. – Вот оно, мое мнение: наше дело осложнилось, милый Серж, непредвиденно осложнилось…

– Не понимаю, мистер Стеффенс…

Но собеседник Сергея уже и сам решился выложить все до конца.

А чего тут не понять? – он приметил во тьме светлое пятнышко скамьи, пошел туда, увлекая за собой Сергея. Восхождение на холм далось ему не без труда. – Когда явилась нужда в русской экспедиции, призвали и даже воодушевили, когда нужда отпала, пренебрегли…

– Да так ли это, друг Стеффенс? – спросил Сергей.

– Так…

– Но что произошло?..

– Неспроста же у Вильсона вдруг зашлось сердце. Конечно, и президенты подвержены иногда сердцебиению, но, поверьте, добрый Серж, по иной причине, чем мы с вами…

– Значит, иной? Но какой именно?

– Нет, не только потому, что Колчак подошел к Волге и Будапешт стал еще одной красной столицей. Призрак революции бросил в холодный пот Лондон – не каждый день британские солдаты водружают кумачовый штандарт на своих казармах.

– Но Ллойд Джордж все–таки готов принять Буллита, – засмеялся Цветов.

– Готов принять? – насторожился Стеффенс, он ничего не знал об этом.

– Да, мне так сказали, – подтвердил Сергей.

– Хочет заручиться поддержкой на всякий случай, – улыбнулся, в свою очередь, Стеффенс, однако тут же стал строг, имя Ллойд Джорджа возникло для американца неожиданно. – Значит, готов принять? Да может ли это что–то изменить?..

– Я вас хочу спросить, милый Стеф…

– Не знаю, ничего не знаю… – У него была потребность ответить не столь уклончиво, а он сказал «не знаю».

Город затянуло туманом, вначале едва приметным, марлевым, потом он стал гуще, нарушив стройный порядок звездных миров. Казалось, туман объял и холм, полузатопив купол Сакре – Кёр, погасив его белизну.

– Нет беды в чистом виде! – осенило Стеффенса.

– Это как же понять?

– Все в Буллите!.. – вырвалось у Стеффенса. – Старая истина: потрясение лечит!

– Лечит? Значит, освобождает от иллюзий, Стеф?

– Даже больше, способствует прозрению! – почти торжествовал Стеффенс.

Большая лестница сейчас рушилась во тьму. Камень лестницы вспотел, ноги соскальзывали со ступеней, шаг стал осторожным.

– Да прозрение ли это? – усомнился Цветов, его скепсис был спасительным. – Прозрение и… Буллит – совместимо это?..

Усмешку Стеффенса трудно было скрыть, она обозначилась явственно.

– Вы полагаете, прозрение… не черта Буллита? – он задумался, пошел медленнее, держась края лестницы. – Но это особый вид прозрения, особый, – он остановился. – Простите, если моя мысль вызовет у вас несогласие, но это моя мысль!.. – он умолк. Как ни прочно было молчание, напряжение мысли ощущалось почти физически. – Есть люди, которые не сделали бы и шагу в жизни, если бы не страсть, которая их обуяла!.. Вы поняли меня? – Они пошли дальше, слышен был шаг Стеффенса, не очень–то уверенный. Мысль Стеффенса не торопила его, она требовала неспешного раздумья. – Разум может и не подвигнуть человека, а страсть подвигнет… Вы поняли меня? – поток ступеней оборвался, и Стеффенс, торопясь закончить мысль, остановился – понимал, разумеется, что это его калифорнийское произношение повергает Сергея в панику. – Какая страсть у Буллита?.. Одни зовут ее желанием обскакать всех и вся, другие желанием сделать карьеру… Нет, он не просто карьерный дипломат, а человек карьеры… – Стеффенс засмеялся, ему нравилось то, что он хотел сейчас сказать. – Доверился страсти и очутился в Москве. Повторяю, разум не завел бы так далеко, а страсть завела!.. Пожалуй, во всех иных случаях открытие Москвы было бы для него равнозначно открытию Венеры, а тут вмешалась страсть, при этом не столь уж возвышенная, и дала такой толчок, что Буллит очутился в Москве… Только подумать: Бул-

лит в Москве!.. – Он сжал руку Сергея, дав понять, что готов продолжить путь. – Буллит, разумеется, считает, что от поездки в Москву никто так много не проиграл, как он… А я убежден, от этой поездки именно он и выиграл!.. Вот моя философия, я стою на ней: у человеческой природы два корня – светлый и темный. Если твои истоки не породил день, то обязательно они уходят в ночь. Великая заслуга не отторгнуть от себя дня, и человек, сколько может, должен к этому стремиться. Но мы должны видеть, что выбор у нас невелик – два корня, только два. Вы поняли меня?.. – Видно, Стеффенс решил не оставить камня на камне от сложившегося представления о себе, о том, что ему не чужды и расчет, и трезвая оценка положения. – Если даже наша экспедиция потерпит неудачу, ее тайну трудно будет сохранить… – он охорошил бородку. – Вы и теперь недоумеваете? – он взял бороду в обе ладони, будто желая придать ей форму, которой недоставало. – Одним словом, должен быть вариант ее легализации… Вы поняли мою мысль? – подмигнул он Сергею. – Короче, может случиться так, что вам придется выехать в Христианию к Нансену…

Стеффенс ушел, а Сергей встал у кромки тротуара – чувствовал, что сказанное американцем нуждается в осмыслении. Значит, Христиания, Нансен?.. Как понять формулу Стеффенса? Что значит легализовать миссию? Спустить на тормозах так, чтобы сам господь бог остался в неведении? Речь в Москве шла о мире, а теперь пойдет о хлебе?.. Ну, что же, и хлеб для голодной России благо… Рейс в Христианию?.. Но как об этом сказать ей?.. И надо ли говорить?.. А может, именно ей и надо сказать? Кто это поймет, как не она? Это же путешествие к Нансену, который и для нее был вроде наместника бога на земле! К Нансену!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю