Текст книги "Государева почта. Заутреня в Рапалло"
Автор книги: Савва Дангулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 38 страниц)
40
Окно Дины выходило в сад. Как ни молода была листва, деревья удерживали влагу недавнего дождя. Пока Сергей шел к окну, отводя листву, руки стали мокры, вода набралась в рукава. Окно было освещено, листва просвечивала и казалась желтой. Он дотянулся до окна, намереваясь постучать, и невольно отнял руку. Дина играла. Ну, это был тот мажорный фраг-
t С. Дангулов
225
мент из Четвертой симфонии Чайковского, который он просил ее сыграть накануне. Казалось, она и не прекращала играть Чайковского. Как начала, так и играет до сих пор. В мелодии была доверительность живой речи. Жалоба, укор, а подчас и вызов. Однако о чем она молила, в чем желала укорить? Все было анонимно, но как много это говорило сердцу… О ней говорило.
Он постучал. Не диво ли, что возможность войти в ее дом зависит только от нее? Только от нее. Захлопнулась крышка инструмента, хлопок был едва слышным. Не иначе, она испугалась, тем более что в его стуке не было трех ударов, о которых они условились. На противоположной стене дернулась тень, видно, свет был от пюпитра, он погас. Сергей хотел ее успокоить и стукнул в окно, а потом, все так же разгребая руками едва оперившуюся мокрую листву, пошел вокруг дома. Он вбежал в дом и теперь уже сумбурно, без разбору, предав забвению уговор о трех ударах, забарабанил в дверь, моля отпереть ее. Дверь открылась, и он шагнул в темь кромешную. Подле ее не оказалось, только слышалось дыхание, доносящееся издали. В комнате все так же было темно, она устремилась к двери прежде, чем успела зажечь свет… А потом вдруг загудела, загрохотала, застонала на все лады эта темь. Он не помнит, как за ним захлопнулась дверь, как она шагнула ему навстречу, храня эту темь, как закружилась голова от самого шороха ее рассыпавшихся волос, с каким сметающим все порывом она обратилась к нему, как затрещало платье… Нет, тьма и в самом деле была кромешной, как непроницаемой была тишина, только взрывались, обращая в прах тишину и темь, гремящие вздохи, точно немыслимое бремя вдруг легло на них и они понесли его с радостью, какой еще не знали…
– Молю тебя, слепи мне курносого младенца!.. – молила она его. – Молю – курносого, курносого!..
Когда смирилось сердце и глаза привыкли к темноте, он вдруг увидел эту ее кровать, немыслимо пышную и недосягаемо высокую. Не хотелось оставлять твердый палас и перебираться на кровать…
– Только, ради бога, не зажигай света, не зажигай… – просила она, обвив руками его шею. – Ради бога…
– Поедем в Христианию… – говорил он ей, не бы-
ло в эту минуту слов желаннее. – Там, говорят, через неделю уже зацветает сирень… Ты согласна?
Она засмеялась, никогда она не смеялась таким светлым смехом.
– Это же такое счастье… взять и поехать с тобой в Христианию, – отвечала она. – Нет, нет, истинно счастье: в Христианию!
В эту минуту все ей было в радость, даже само сочетание слов.
– В Христианию, в Христианию…
41
В девять Буллит был у Хауза. Все так же охотно Хауз принял Буллита.
Сегодня он даже вновь попытался вовлечь в их диалог президента.
– Мой начальник, у меня Вильям Буллит, – позвонил он Вильсону, у него была завидная способность говорить напрямик. – Быть может, есть резон вернуться к русским делам? Что вы сказали, мой начальник? Одолела Германия?.. Не до русских дел?.. Ну что ж, я готов, мой начальник!.. Как всегда, мой начальник!.. Как всегда, – повторил Хауз. – Как всегда–а–а!.. – он почти переложил эти два слова на музыку. – Ка–ак все–гда–а-а! – ему понравилось петь. – А может, сделать так, чтобы вас принял британский премьер? – он перестал петь. – Пока наш президент занят германскими делами, пусть вас примет премьер, как вы?.. – произнес он воодушевленно. Вот Хауз опять заговорил о встрече Буллита с Ллойд Джорджем, заговорил настойчиво – прими Ллойд Джордж Буллита, он бы снял камень и с души Хауза. – В конце концов, идея поездки принадлежит и ему?.. А потом президент и премьер обсудят этот вопрос вместе?
– Со мной или без меня? – улыбнулся Буллит скорбно – предложение Хауза могло показаться великолепным, если бы в нем не было снисхождения.
– Ну, это уже другой вопрос… – он повеселел – новые идеи, которые время от времени его осеняли, возвращали ему настроение, а настроение рождало энергию. – Как вы?.. Ну, предположим, Ллойд Джордж дает вам завтрак?
Было даже любопытно, вдруг обнаружилось, что у Хауза нет сил сдвинуть с места упрямого президента, зато он готов был показать свою власть над премьером… Но ведь его способность влиять на премьера была определена влиянием на президента? Нет ли тут противоречия? Если оно и есть, то в нем, в этом противоречии, кроется секрет силы Хауза. Но вот вопрос: почему Вильсон так легко открестился от Буллита, а Хауз не позволяет себе этого? Разница в характерах? А может, иное: то, что позволено президенту, человеку в положении Хауза не позволено? И еще вопрос: если в данном случае речь идет о совести, то почему президенту легче ее попрать, чем Хаузу? Истинно, надо опасаться обилия вопросов, чем их меньше, тем спокойнее на душе.
– Как же насчет завтрака у Ллойд Джорджа? Нельзя отказать Хаузу в уверенности. Бедный
британский премьер, что он сейчас делает? Небось и в дальних своих помыслах не мог бы себе представить, что, например, завтра в протокольные одиннадцать, а может, в час ленча дает завтрак Буллиту, которого он хотел бы остеречься не меньше, чем президент. Как будто его зависимость от Америки так значительна, как будто он лишен возможности повелевать, как будто он не премьер Великобритании.
– Как насчет завтрака?
– Я готов…
В дипломатическом обиходе у завтрака своя точная функция. Он несет не столько стратегические задачи, сколько тактические. Он не требует многодневной подготовки. Он может быть устроен в местах неожиданных: в деревенской корчме и на веранде ресторана, в личных апартаментах премьера и в цокольном этаже парламента, где премьер утоляет голод вместе с коллегами по партии… У завтрака своя амплитуда времени: сорок пять минут – час. Собственно, ни ужин, ни тем более обед не дают такой возможности оборвать разговор, как завтрак – после получаса можно взглянуть на часы и переложить салфетку с колен на стол. Можно даже вздохнуть: мол, ах это неумолимое время, мы все во власти его деспотии… Короче, завтрак – это ловушка, которую устроитель завтрака приготовил гостю. Гость должен быть начеку. Упаси господи отдать себя во власть красноречия – угроза того, что дежурная салфетка появится на столе, слишком реальна… Но может быть и иное: волей устроителя все условности, сопутствующие завтраку, сметаются, завтрак длится ровно столько, сколько велит добрая воля хозяина, все вопросы решаются полюбовно, и хозяева с гостями идут из ресторана едва ли не в обнимку… Итак, завтрак у британского премьера. Что он изменит, этот завтрак?
У Ллойд Джорджа разболелась в это утро печень и глаза набрякли больше обычного, но это не сказалось на аппетите. Как ни добр был его утренний гостиничный завтрак, кусок жареного мяса, расцвеченный ярко–зеленым салатом, премьер не отверг и теперь. Со стариковской поспешностью он застучал ножом и не поднял головы, пока с бифштексом не было покончено. Впрочем, рассказ Буллита о поездке в Москву все еще продолжался и крайней необходимости в реплике премьера не было.
Ветер, задувающий в открытое окно, лохматил волосы Ллойд Джорджа, кудри премьера, все еще обильные, однако заметно истончившиеся, были восприимчивы к движению ветра. День обещал быть горячим – апрель разгулялся не на шутку. Окна веранды распечатали накануне и безбоязненно распахнули. С высоты третьего этажа, на котором находилась веранда, видны два русла: реки и бульвара. Русло реки было еще зимним, темным и ощутимо студеным – весна еще не пришла туда. Русло бульвара объято зеленым пламенем молодой листвы – весна уже бушевала там. Но над рекой и бульваром одинаково стлалась мгла весеннего неба, по–апрельски горячего, пронизанного токами пробуждения.
Ллойд Джордж слушал Буллита, не обнаруживая желания возражать. В его взгляде, обращенном на молодого гостя, не было ни покровительственного участия, ни тем более снисхождения. Наоборот, весь его вид выказывал внимание, будто все, произносимое сейчас гостем, было на грани откровения. Если бы не этот злосчастный кусок мяса, распаливший аппетит, внимание было бы еще большим. Но и теперь весь лик Ллойд Джорджа будто бы свидетельствовал: «Значит, Советы готовы подписать документ еще в течение этого месяца?..» Весь вид Ллойд Джорджа обнаруживал волю добрую, в такой мере добрую, что вопрос, с которым он обратился к Буллиту, когда наступила пауза, прозвучал неожиданно.
– Нет, нет, давайте поразмыслим спокойно: что означает предложения Ленина для нас?.. – спросил Ллойд Джордж. – Колчак должен остановиться?
Буллит молчал. Было ясно, что за первым вопросом последует второй.
– Предположим…
– И оставить мысль о форсировании Волги?
– Можно подумать и так.
– И не помышлять о взятии Москвы?.. Нет–нет, так это? Своей рукой остановить Колчака на пороге Москвы, так?
Буллит не ответил, не хотел давать премьеру слишком явных козырей.
Подали чай, крепкий, с молоком – порция молока была небольшой, и чай отдавал коричневатостью, – ни дать ни взять, «инглиш ти», «английский чай», хорошо.
– Не все так просто, – произнес Буллит, склонившись над тарелкой, но так и не притронувшись к еде. Бифштекс, разнаряженный листьями салата, блистал первозданной красотой. – Решительно отказываюсь допустить, чтобы вы могли поверить, что завтра Колчак форсирует Волгу и послезавтра возьмет Москву…
Казалось, британский премьер ждал этого удара, чтобы мигом испарилась его самоуверенность.
– Согласен, согласен!.. – произнес он, отстранив недопитый чай. – Но какое значение может иметь тут мое мнение?..
– Простите, если мнение премьера нуль, то чье мнение весомо? – спросил Буллит. – Чье мнение?
Ллойд Джордж взял с соседнего стула газету.
– Мистера Нортклифа, – он развернул газету, обратив первой полосой к Буллиту. – Читайте, молодой человек: «Армии Колчака приближаются к Москве».
– Но Колчак не возьмет Москву, я вас уверяю… Ллойд Джордж взглянул на тарелку Буллита не без
вожделения, была бы его воля, американец не уберег бы бифштекса.
– А вот этого как раз мы и не знаем… ни я, ни вы, молодой человек…
Ласково–доверительное «молодой человек» было на этот раз уничижительным.
42
Сергей мысленно вернулся к норвежским фиордам. В том, что его поездка совпадала с апрелем, для скандинавского далека светоносным, Сергей видел знак времени. Шутка ли, в Москве еще только сходит снег, а в Христиании зазеленели холмы и вот–вот зацветут сиреневые рощи толстоствольные. Даже любопытно: деревья сирени!.. Он вспомнил, какие глаза были у Дины, когда он вдруг– заговорил о Христиании… «Там в фиордах у воды цвет бирюзы…» – сказала она. А может, не в бирюзе и сирени дело?.. Коли Христиания, то Нансен, его подвижничество, его святая миссия помощи людям, помощи и для России? А что если зять Динку под мышку и сбежать в Христианию? Как чеховские мальчики? В тайне от всего мира дать деру? Бедные влюбленные едва ли не крылаты? Взяли и вспорхнули? Они не обременены сокровищами, их не отяготила недвижимость, бедность легкокрыла! Да, да, присоединились к птичьему клину, что потянулся уже на север, и в добрый путь. А там и до России недалеко? России?
Он стоял сейчас над водой. Она была бог знает как далеко, больше обычного быстрая, напитавшаяся предвечерней лиловостью. За спиной шипели шинами автомобили, шоссе было мокрым, шипение с потрескиванием. А в воде, текущей внизу, были покой и искренность природы, река знала свой путь.
Он вспомнил, как ринулся сквозь чащобу, что подступила к окну Дины, как пробирался, разгребая ветви, и вода набиралась в рукава. Он увидел, как стучит мокрой ладонью по стеклу окна и как в испуге осекается фортепьяно и гаснет свет. Он вспомнил… Да что там вспоминать? Он уже спустился с моста и вдоль парапета, отделявшего берег от реки, по каменной тропе добежал до площади, за которой стоял ее дом, погрузившись во тьму дерев с заметно загустевшей в последнюю неделю листвой.
Но в этот раз окно было слепо, да и за окном отслоилась тишина. Он обошел дом, постучал к ней без надежды, что кто–то откликнется. Неожиданно открылась дверь рядом. Выглянула старуха с носом – наконечником стрелы, вначале показался нос, потом старуха.
– Вам мадемуазель Изусов?.. Она в интендантских складах! Ну, эти длинные дома с плоскими крышами на берегу Сены!.. Туда идет дорога, выложенная песчаником, прямо от нашего дома… Второй из этих домов!.. Да, с красной трубой, а на трубе решетка!.. Ну, как вам сказать?.. С тех пор, как мадам Амелии не стало, там все дело остановилось! Если хотите, вместо мадам Амелии!.. Нет, я бы не осудила мадемуазель Изусов!.. Это так благородно! Надо понять, это была мировая война, мировая!.. Значит, в эти шинели и гимнастерки можно одеть бедных людей повсюду в мире!..
Она повела носом–наконечником и, отступив, исчезла, последним, разумеется, исчез нос.
Все понятно, она решила стать преемницей Амелии и в интендантских складах. Однако вот она, философия Дины: победить всеобщую нищету, перестирав горы солдатской бязи, перелатав навалы гимнастерок и портков!.. Ну, разумеется, демобилизована миллионная армия, и нет склада, который мог бы вместить горы дешевой ткани, но наивность Дины удивительна, да разве этим победишь нищету.
Он спустился к складам. Посреди каменного сарая, просторного, как поле, была воздвигнута гора шинелей. Именно гора, серо–зеленая, тщательно уложенная, напитанная дыханием земли и леса. Припомнился и жестокий Верден, и снежная тьма Карпат, и галиций–ские топи – чего только не видели эти старые шинели, какая только смерть не покрывалась их холодной тканью. Казалось, из них вытряхнули вместе с душой и кровью одну боль, чтобы легче было втиснуть другую.
Да понимала ли это Дина, занявшая место за деревянной перегородкой, где две недели назад сидела со своим красно–синим карандашом Амелия? И, как прежде, по деревянному желобу, идущему к барже, подведенной к берегу, не столько скатывались, сколько рушились тюки, стянутые бечевой.
– Точно камень! – вздохнул кто–то, прислушиваясь к грохоту.
– А это камень и есть, – откликнулся другой голос. – Там на каждой шинели кровь, а когда она спекается, становится камнем…
Сергей думал, что слова эти услышал только он, а их восприняла и Дина. Они покинули склады и каменной дорожкой, которая отсвечивала во тьме быстро смеркшегося вечера, пошли в гору, а Дина все твердила:
– Становится камнем, камнем…
С высокого берега было видно далеко; темная река сомкнулась с сушей и точно вспухла, баржа, стоящая у берега, пододвинулась к середине реки, огни баржи сместились.
– Ты, конечно, смеешься надо мной, считаешь святой наивностью?.. – она добралась ладонью до его щеки, рука была горячей – когда взбирались по каменной дорожке, она ее держала у груди. – Небось убедил себя: наивность, наивность! Да прав ли ты?.. Помнишь, я говорила тебе о молодом князе Львове, что воевал на бельгийском побережье против бошей, а потом ушел к социалистам? Помнишь, такой, с белой прядью в черных волосах? Так он говорил: эти старушки из знатных семей, штопающие солдатские портки, меня не обманут!.. Надо рушить этот мир, а не латать его дыры! – она взглянула на Сергея, ожидая, что тот произнесет. Не иначе, все сказанное ею возникло не сию минуту. – У меня, мол, иное представление о совести и о том, что зовется миссией совести…
– Этот молодой Львов с седой прядью в волосах был не так далек от истины, – сказал Сергей.
– А какой вред, если я одену в солдатское тряпье тысячу бездомных? Уберегу их от стужи, не дам остынуть крови?.. – она все норовила заглянуть ему в глаза, его глаза должны были ей сказать больше, чем он сам. – Я хочу знать, какое название у того, что я делаю?
– Совесть? – улыбнулся он, отвернувшись, не хотел, чтобы она видела эту его улыбку.
Она вздохнула, и он вдруг приметил, что ее глаза блеснули – да не застлало ли их слезами?
– Да, если хочешь, совесть! – согласилась она. – Мир затопила тьма, и только совесть даст мне капельку света и силу остаться человеком! – видно, она закрыла глаза – ночное небо уже не отражалось в них.
– А для меня совесть… не абстрактна! – в его словах был вызов.
– И для меня нет совести без человека, – произнесла она. – Без человека, способного делать добро…
– Без человека, у которого есть имя? – спросил он.
– Да…
– Есть ли он, этот человек? – спросил Сергей.
– Есть, конечно! – согласилась она с радостью. – Помнишь, мы говорили о Нансене? Я верю в его способность делать добро, – она поднесла ладонь к глазам – они еще были влажны.
Он заночевал у нее. На той кровати, что вознеслась, как трон. На ее ярусах, каждый из которых был отмечен периной. Сон нес его от одной зари до другой. Снилась, конечно, Норвегия, бирюза с яркой прозеленью, которой были залиты ее фиорды. Негасимая прозелень неба – от бирюзы, разумеется, прозелень. И сирень, которой май дал энергию цветения. Он проснулся с рассветом и подивился чуду минувшей ночи – никогда он не видел Дину такой красивой. Он сказал ей об этом, она рассмеялась и, упав ничком на подушку, ну, разумеется, стыдясь, рассказала, как однажды Амелия принялась превозносить красоту соседки, зеленщицы Марго, что вызвало возмущение Дины. «Что ты в; ей нашла красивого? – воспротивилась Дина. – Скажи на милость, что?…» – «Ты ничего не понимаешь, – возразила святоша Амелия. – Она хороша в постели…»
Они смеялись в охотку.
– Вот взять и заявиться в Христианию… Каково? – она засмеялась. – Ты рассказывал обо мне Стеффен–су? – она стрельнула в него озорным взглядом и опустила глаза.
Как не рассказать, рассказывал… Он тебя зовет: девушка с красной лентой в волосах…
– А еще что он сказал обо мне? Сергей задумался.
– Он сказал: «Мы с нею из одной партии».
– В каком смысле?
– «Молимся на Нансена!»
– Это уже совсем интересно! – он и в самом деле растревожил ее не на шутку, она хотела все знать о его разговоре со Стеффенсом. – Говори, говори… что дальше?
– Он еще сказал: «У всех у нас одна мечта – побывать в Христиании!»
Она чуть ли не закричала:
– А ты растолковал ему, что это и моя мечта?.. И что он ответил, что?
– «Этой коллизии, как говорят шахматисты, недостает тихого хода», – был его ответ. Я спросил его: «В каком смысле, мистер Стеффенс?» – «Это тот самый ход, который решает исход партии, хотя этот ход вроде неприметен, очень тих». – «И его, этот ход, сделаете вы, мистер Стеффенс?» – решился спросить я. Когда его посещала трудная мысль, на лбу Стефа собирались бугры, так было сейчас. Он молчал, а я клял себя: можно было спросить его не так прямо. «Я, пожалуй, решусь сделать этот тихий ход…» – произнес он. Наверно, на этом надо было закончить наш разговор и запастись терпением, но я отважился сделать еще один шаг – я вспомнил то, что сказал Стеффенс о Нансене. «Тихий ход… не поездка ли в Христианию, мистер Стеффенс?» – спросил я. «Не только, – ответил он и неожиданно спросил: – Вы слыхали что–нибудь о нан–сеновском клане в Париже?..
Вон куда устремилась его мысль – нансеиовский клан в Париже! Нансеиовский клан!
Он не мог не спросить себя: а что такое нансеиовский клан в Париже? Не та ли это ассоциация волонтеров, что вознамерилась взять в свои руки помощь послевоенной Европе? Я не знал и не мог себе представить, что это были за люди? Бедные или богатые, военные или штатские, служивые или без определенных занятий, но мне была известна их верность Нансену и его идее, как был я наслышан о их деятельном уме и самоотверженности, их престиже и их способности решать дела масштабные… Что такое проблема военнопленных, а потом проблема беженцев, за решение которой готовы были взяться нансеновцы? Переселение народов! Тут доброй воли было недостаточно, тут нужен был организаторский дар, умение крепить связи, способность убеждать… то есть те самые данные, которые, как он тогда подумал, были свойственны и Стеффенсу, его сближало с ними не только представление об идеале, но и то, что Стеффенс был деловым человеком!.. Сергей воссоздал в памяти все это так подробно, чтобы дать объяснение факту, который лишь внешне был неожиданным… Когда в следующий раз он пришел к Стеффенсу в его гостиничный номер, выходящий своими окнами в колодец двора, как все колодцы, темный и тихий, на письменном столе лежало рекомендательное письмо Нансену. Признаться, это обстоятельство и воодушевило Сергея и растревожило: хорошо, Дина едет в Христианию на поклонение Нансену, а зачем ехать ему? Наверно, его растерянность была столь явной, что ее заметил и Стеффенс.
– Надо ехать, – сказал он, вручая Сергею письмо Нансену.
– Надо ехать, – повторила Дина двумя часами позже, укладывая письмо Нансену в свою сумочку. – Должен же ты сделать что–то и для меня…
– А как… Изусов? – отозвался Сергей. – Что мы будем делать с Изусовым? – в самом деле, что делать со всемогущим Иваном Изусовым, ведь условленные шесть недель отпуска Цветова медленно, но верно убывали. – Как Изусов?
– Я попрошу его увеличить эти шесть недель до восьми – это будет единственная просьба, с которой я когда–либо к нему обращалась, он не откажет, – заметила Дина.
Они подсчитали их более чем скромные капиталы и решили, что концы с концами сходятся, казалось, главные препятствия к поездке в Христианию преодолеваются, но Цветов все еще был во власти сомнений.
«На какое безрассудство не пойдешь ради любимой женщины! – говорил он себе. – На какое безрассудство!..»
Не без труда он попытался добыть доводы, способные победить сомнения. «Чем черт не шутит, финал миссии Буллита еще не совсем обозначился. Можно сказать, что миссия Буллита еще продолжается. Все еще может измениться, все изменится», – успокаивал он себя, хотя и понимал, мотивы эти не столь вески, как хотелось бы ему…








