412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Савва Дангулов » Государева почта. Заутреня в Рапалло » Текст книги (страница 14)
Государева почта. Заутреня в Рапалло
  • Текст добавлен: 10 мая 2017, 02:30

Текст книги "Государева почта. Заутреня в Рапалло"


Автор книги: Савва Дангулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 38 страниц)

29

В эту ночь, освещершую едва заметным свечением неба, как с вышки, вдруг открылась панорама времени, надо было только напрячь зрение, чтобы стала доступна эта череда лет, быть может, даже далекая череда лет…

Годы преломились для Чичерина в людях, мятен–ный Запад воспринимался им через характеры… Где он, Эдуар Эррио?..

Говорят, Эррио любил утреннюю прогулку по Лиону. Ну, это была не совсем прогулка, для мэра она была утренней поверкой города, смотром сил. Солнце посылали Лиону Альпы, солнце приходило оттуда. Когда оно показывало свой рыжий усище, Эррио был уже далеко – на стыке Роны и Соны, в центре шелкового края… Ранний час дарил ему первых собеседников: вначале дворников, потом ткачей, чудо–мастеров, творящих диво Лиона – велюр, парчу и, конечно, лионез… С зарей вставали и мануфактуристы – сонм хозяев, торгующих лионскими шелками, – их пробуждение сопровождалось канонадой… Нет, это была, разумеется, не артиллерийская стрельба, но нечто похожее на нее: гремя и погрохатывая, взлетало створчатое железо, которым хозяин защитил свои маркизеты и крепдешины от буйствующей ночи. В том, как хозяин взвивал створчатое железо над своей головой, виделись и сила, и азарт. Было даже страшновато, как можно микроскопическим ключиком, извлеченным из кожаного гнездышка, величиной в спичечный коробок, вызвать такую пальбу… Но шум возник и стих, хозяин извлекал из недр своего шелкового царства алюминиевый чайник, наполнял его водой и, довольный собой и славным лионским утром (вслед за рыжим усищем появлялась и огненная борода солнца), выходил на тротуар и принимался неспешной струйкой воды линовать свой кусок асфальта, линовать усердно, пока он не становился черным… Потом хозяин извлекал из все тех же дебрей шелкового царства венский стул и садился у входа в лавку – вот он и готов для беседы, будь его собеседником хоть сам мэр Лиона!.. А Эррио уже идет, он идет, и вопреки раннему утру за ним потянулась толпа горожан. Что такое мэр, как не гонец, пытающийся обогнать самую легконогую из ланей – новость? Сколько помнит шелковая столица Франции своего мэра, новость никогда не обгоняла Эррио, Эррио обгонял новость, что давало мэру единственную в своем роде привилегию: он знал, что творится в городе. Надо не ведать ни сна, ни покоя, чтобы вечно мятежный Лион, Лион свободолюбивый избирал тебя почти в течение полувека, да притом бессменно, своим мэром!.. И дело Лионом не кончилось – молва о беспокойном и жизнелюбивом мэре перемахнула через стены Лиона. Ну, тут нужна оговорка, пожалуй, даже серьезная оговорка: не всегда молва возносит своего избранника так высоко, что он становится французским премьером, но Эррио стал премьером, к тому же дважды…

Эррио был не просто мэр, а писатель, знаток литературы, живописи, музыки, человек интересов энциклопедических – его книги о Бетховене, музыканте и мыслителе, как и о Филоне, философе и социологе, знала Франция. Его библиотека в лионской квартире выдавала в нем человека знаний масштабных. Но это была не просто библиотека, а место бесед с его знаменитыми современниками. Молено сказать, что Эррио творил беседу. Она, беседа Эррио, имела свою композицию, свою завязку и развязку, как свою, разумеется, кульминацию, собственно, это была не беседа, а этюд в диалоге, трактат, философский опус. Книги Эррио своеобычно отразили эти беседы, нет, не только мысль, но и фактическую ткань, для Эррио новую. Обязательное требование к собеседнику Эррио: он должен быть гуманитарием, эрудитом, а может быть, и полиглотом. У Эррио был талант отыскивать таких людей. Опыт ему подсказывал: если такой человек есть в природе, то он, Эррио, обязательно его разыщет, так как, по концепции француза, его будущий собеседник тоже находится в неутомимом поиске, он тоже ищет Эррио, если даже его не знает, если даже не ведал о его существовании и не слыхал его имени. К чести Чичерина надо сказать, что он был наслышан о французе, знал, чем он знаменит, и не противился встрече с ним. Таким образом, некий душевный материал, который каждый из этих людей нес в себе, стремил их друг к другу. Если есть чудо встречи, чудо взаимного узнавания, а может быть, и признания, то это имело место теперь, однако и искра, которую эта встреча высекла, была яркости необыкновенной – в 1924 году Франция признала новую Россию, а в 1932 году заключила с нею договор о ненападении. Не случайно, что именно в эти годы французским премьером был великий лио–нец…

Наверно, есть и другие факты, когда личные контакты творят чудо, но и этот пример о чем–то говорит…

Случись это в Лионе, их беседе как бы аккомпанировала несравненная библиотека француза, так это было и в иных случаях, по мере того, как беседа развивалась, на столе, за которым сидели хозяин и его гость, росла стопа фолиантов… Том плебейской лирики Рютбёфа и поэзия земных радостей Вийона, стихи чувственного Ронсара и пьесы Мольера. Эмоциональный Эррио благоговейно распахивал книгу и выносил ее на свет. Он приходил в истинный восторг, обнаружив на листе заметно тусклое пятнышко воска, его воображение рисовало ему человека, впервые взявшего эту книгу в руки. Кто он был, этот человек? Монах–францисканец или сторонник Жиронды, якобинец, жаждущий борьбы, или бедняк, ищущий перемен, по слову истории, «бешеный»?.. Но теперь их беседе могли аккомпанировать не только книги, как бы драгоценны и многообразны они ни были, но и музыка… Не ясно ли, что встречу Моцарта и Бетховена, встречу–событие, способную вызвать к жизни единоборство пристрастий и мыслей, брали под свое покровительство Эррио и Чичерин? Пожалуй, так… Но вот вопрос: в кои веки вещий Бетховен вторгался в дела мировой коммуны и в какие времена, когда и при каких обстоятельствах Моцарт прикасался к проблемам дипломатии, как их восприняла революция?

Не было и не могло быть таких времен, все в необыкновенных собеседниках, все в Чичерине и Эррио, иначе вряд ли так сблизишь позиции сторон, на одном полюсе которых Франция, а на другом революционная Россия…

Карахан любил наблюдать Ататюрка. В облике Ата–тюрка, в его прямой и складной фигуре, в самом его размеренном шаге, в строгих линиях его тщательно выутюженного френча, в его походке, сопровождаемой мерным поскрипыванием краг, сквозила уверенность в себе. Ататюрк редко улыбался, но, когда это происходило, казалось, улыбка сообщалась и тем, кто был рядом. У него была добрая улыбка, одновременно и ободряющая, и снисходительная, улыбка старшего, знающего цену и слову строгому, и слову щадящему…

Карахан прибыл в Турцию, когда у него за плечами был уже Китай. Ататюрк, разумеется, знал об этом. За Карахаиом шла слава если не друга Сунь Ятсена, то человека, которому удалось найти с великим революционером общий язык. Рассказывалось, что в пекинском кабинете Карахана рядом с портретом Ленина и Чичерина висел портрет Сунь Ятсена. Впрочем, рассказывалось и иное: едва ли не на первом приеме, устроенном пекинскими властями, китайский партнер по переговорам недвусмысленно посоветовал советскому послу держаться американского образца. Недальновидный китаец позволил этим Карахану изложить принципы советской политики по отношению к Китаю, резко противопоставив ее политике американской. Карахан так и заявил, что в китайских делах СССР никогда не пойдет за Америкой: не учредит своих судов на китайской земле, не потребует права экстерриториальности, не создаст, как это было прежде, концессий, не предъявит претензии на установление привилегий, нарушающих суверенные права Китая… Сунь Ятсен, которому стала известна речь Карахана, отозвался специальным посланием на его имя. Он приветствовал посла и благодарил за этот, как он выразился, «памятный урок политического реализма».

Но в поведении посла без труда рассматривался вызов и китайскому милитаризму, небезызвестный Чжан Цзолинь это понял. Когда генерал вошел в Пекин, он заявил, что не может обеспечить безопасности посла, дав понять, чтобы тот покинул китайскую столицу. Карахан игнорировал предупреждение генерала.

Ну, разумеется, миссия Карахана в Турцию была отличной от китайской, хотя что–то было и общим, например, стремление обращаться к помощи третьего лица только в том случае, если этим лицом является переводчик…

Ататюрк пригласил Карахана к себе. Был март тридцать пятого года, для Турции жаркий. Окна кабинета президента полуоткрыты, и явственно слышен звук летящего над столицей самолета, что–то было в этом от гудения шмеля в жаркий полдень, звук был устойчивым, самолет, казалось, завис над Анкарой… Подали воду, несусветно ледяную, и айвовое варенье. Наверно, в этакий солнцепек Ататюрк мог сменить военный костюм на штатский, но это, как можно было предположить, заметно бы снизило весомость слов, которые он предполагал произнести, А слова были значительны, по всему, в преддверии встречи президент эти слова выносил. Карахан слушал Ататюрка, не сводя глаз с руки президента с квадратным перстнем на среднем пальце, которая лежала на подлокотнике кресла, каждый раз, когда мысль президента требовала усиления, рука приподнималась и, на секунду остановившись, ложилась на подлокотник, ложилась почти бесшумно.

Ататюрк начал с признательности, он сказал, что все доброе, что новая Россия сделала и делает для Турции, встречено с благодарностью, на взгляд Кемаля, это братская помощь. Вместе с тем президент склонен думать, что между двумя странами нет разногласий, как он заметил, по основным вопросам. Если говорить об опасности для Турции и России, то она, конечно же, порождена Германией. Однако что мешает той же Турции повести себя более непримиримо по отношению к Германии? Германский партнер выгоден Турции, и терять его, как полагает Ататюрк, нет смысла. Немцы – стоящие покупатели, как и продавцы.

В монологе Ататюрка все акценты были расставлены точно, и Карахан как мог пытался их воспринять.

Было очевидно, что Германия, обладающая традиционно сильными позициями в Турции, встала на путь немалых торговых контактов с восточным партнером. Это оказывало свое влияние и на президента. При всей своей сдержанности президент был восприимчив к тому, что можно назвать главенствующим знаком внешних отношений Турции. Вывод, к которому пришел в этих условиях Карахан, был единственно оправданным: если способна тут что–то сделать дипломатия, то дипломатия активная.

У знаменитой конференции в Лозанне, касающейся проливов, было свое продолжение, не было дня, чтобы эта проблема не вторгалась в дела посла.

Если говорить о привилегии свободного входа военных кораблей в Черное море, то она должна быть только у черноморских держав, именно так полагала советская дипломатия. Позиция эта была определена заботой о собственной безопасности. Было даже сказано: нельзя допустить, чтобы великую страну и впредь держали за горло. Быть может, фраза эта была не очень деликатна, но суть ее следует признать справедливой. Проблема Дарданелл требовала у посла постоянного внимания. Но не только Дарданелл, но и Кайсери, где русские строили большой текстильный комбинат для Турции.

Опыт подсказывал Карахану: ничто так не стимулировало отношений со страной и с людьми, которые творят ее современную историю, как живое дело. Таким делом живым был, возможно, текстильный комбинат Кайсери. Как ни далеко отстояло текстильное дело от компетенции посла, Карахан держал его в поле своего зрения. Дарданеллы и Кайсери – да, об этом именно тогда шла речь.

Вряд ли посол искал встреч с Ататюрком, но эти встречи происходили. У праздника новой турецкой авиации было здесь свое звучание и свой колорит, свойственная Востоку броскость красок сочеталась с новизной авиационного действа. Своеобразными постановщиками этого действа были советские летчики, молодую авиацию Турции пестовали они. Уже по этой причине русский посол был в центре внимания присутствующих на празднике. И, разумеется, президента. Ататюрк появился рядом с советским послом на народе – если этот жест нуждался в объяснении, то президент не заставил себя ждать. Его слово, обращенное с трибуны праздника, не утаило чувства благодарности к северному соседу.

Нельзя сказать, что президент шел к взаимопониманию с русскими без колебаний, тем настойчивее были усилия посла. Не очень подходящий повод для контакта с президентом – приезд в Турцию русского балета, но посол не сбрасывал со счетов и это. Ложа Кемаля, банкетные залы президентского дворца, пригородная резиденция премьера, куда были приглашены актеры, – обстоятельный разговор с президентом вряд ли мог иметь место здесь, но была возможность для краткого диалога, актуального и действенного.

Президент был достаточно строг в изъявлении своих симпатий, но иногда выдержка изменяла и ему. Именно так случилось в ноябрьские дни 1936 года– на прием, устроенный посольством, неожиданно явился Ататюрк. Дипломатический протокол знает немного подобных случаев – король и президент, как известно, не удостаивают своим вниманием посольства. Если Ататюрк пренебрег этим, значит, побудительные причины были сильны. Они выглядели тем более сильными, что были подкреплены обращением к послу. Но об этом есть смысл сказать подробнее. Узнав, что в посольство едет президент, Карахан оставил гостей и вышел Кемалю навстречу. Как показалось послу, президент приблизился к нему, преодолевая усталость. Эта усталость была в походке, в голосе, быть может, даже в улыбке – послу подумалось, что, улыбаясь, президент точно хотел подчеркнуть, что он не так устал, как могло показаться. Впрочем, в словах Кемаля была свойственная Ататюрку полная мера доброй воли.

Встав рядом, так что их плечи сомкнулись, они пересекли зал. Все время, пока они шли через зал, и позже, когда вели свой неспешный разговор, глаза гостей, собравшихся на большой посольский прием, не оставляли их ни на минуту.

Что же говорил турецкий президент русскому послу в этот ноябрьский вечер 1936 года и в какой мере эти слова отвечали духу наших отношений?

«Мы никогда, никогда не отойдем от друзей первыми, – сказал в этот вечер Ататюрк. – Как бы ни развивались события, дружба остается дружбой…

Вряд ли Ататюрка кто–то неволил, когда он произнес свою более чем значительную тираду, если такое произносится, то лишь по доброй воле. По доброй, если иметь в виду страну, которой это адресуется, по доброй, разумеется, если речь идет и о после, которому это прямо говорится… Но в самих словах этих было сокрыто противоборство – казалось, президент произнес их, возражая незримому оппоненту, с которым он вел спор перед самым выездом в советское посольство. Больше того, решительное возражение было сокрыто и в посещении посольства. «Нет, нет, а я все–таки туда явлюсь!» – будто бы говорил президент. Но кто был тот антагонист, с которым столкнулся президент в споре, для Турции принципиальном? Не был ли им господин с фарфоровой плешинкой, который тщетно пытался сейчас извлечь из деревянного очечника крупные окуляры, – было бы меньшим желание рассмотреть президента и русского посла, так бы руки не ходили. Впрочем, дрожь в руках могла быть от иного: все, кто был в зале, сейчас смотрели не столько на президента и посла русского, сколько на посла германского – единоборство немца с очечником приобрело значение, какого оно никогда прежде не имело.

Итак, посол германский. Если говорить об отношении к Карахану, то все нормы такта соблюдались вполне. Но это не столько объясняло то, что делал немец в Турции, сколько скрывало. А что объясняло? В беседах, содержание которых доходило и до русского посла, немец развивал теорию, существо которой сводилось к тому, что само провидение поместило Германию и Турцию под одной звездой, отметив их общностью судеб. У теории этой наверняка не было бы смысла, если бы она не претендовала на привилегию: если у мирового сообщества есть судьи, которых наделил правом карать и миловать едва ли не сам всевышний, то это, конечно, Германия и Турция. Ну, разумеется, прозорливый посол был особенно прозорлив, мея в виду Турцию, единым махом он стремился склонить на свою сторону всех, кому не чужда идея великой Оттоманской империи, а они всегда в Турции были. К теории этой подходило название, в котором присутствовало уже модное для той поры слово «фа–шио», но слово это, утвердившееся в лексике прессы, деловых людей и мужей государственных, только–только входило в обиход.

Да, это слово обрело свое звучание в лексике прессы, в том числе и турецкой, и впервые оно возникло у Карахана в диалоге с Невзятом Мумджу, у которого была репутация первого пера стамбульской прессы. Влияние Мумджу, конечно, опиралось не столько на его двухколонники, выдававшие в авторе темперамент и знание предмета, сколько на его отношения с Ата–тюрком – президент видел в Мумджу друга–советчика, чьи мысли и знание принимались с благодарностью. Все, кому это было известно, понимали: именно Мумджу – та фигура, через которую можно осведомить президента, так же как узнать нечто такое, что от президента исходит.

Карахану внешность Мумджу казалась не совсем обычной: светлорус, если за светлорусость принять рыже–пепельную шевелюру и рыжие с красноватой подпалинкой бакенбарды. Как приметил Лев Михайлович, глаза Мумджу восприняли тона, которыми природа отметила кожу и волосы турка. В точном соответствии с красками лица, Мумджу выбирал себе и костюмы – они были все коричнево–желтые, цвета просушенного турецкого табака.

Мумджу хорошо знал Россию – он закончил русскую гимназию в Батуми и лет пять возглавлял пресс–отдел турецкого посольства в Петербурге, – он говорил на хорошем русском, который годы, минувшие после его возвращения из северной русской столицы, не деформировали, мог объясняться по–грузински, он знал, что к Грузии имел отношение и Карахан, и не отказывал себе в удовольствии ввернуть в спою русскую речь точное грузинское слово.

Мумджу любил принимать Карахана в своем стамбульском имении, откровенно похваляясь не столько размерами имения, сколько его нынешним состоянием, это было имение, замечательное сельским колоритом. Стол обычно выносился на веранду, выходящую одним окном к морю, другим в сад и на бахчу, хорошо возделанную, экзотическую для большого города. Бахча была слабостью Мумджу, ему доставляло удовольствие показывать ее гостю, остановив его внимание на новых сортах арбузов, скороспелых марсель–ских, размером в два кулака, черно–полосатых, привезенных с российского юга, тонкокожих «алжирцев» весом в двенадцать и даже пятнадцать килограммов, семена которых имел здесь только Мумджу.

Поход на бахчу заканчивался тем, что на веранду, где был накрыт стол, доставлялся арбуз, на котором останавливал свой выбор гость. В огнедышащем турецком июле распадающиеся скибы арбуза, будто тронутые изморозью, поистине были даром небес… Они засиживались допоздна, Мумджу и Карахан, отдав время беседе. Ну, разумеется, Карахан был достаточно осведомлен, как близок Мумджу Ататюрку, а Мумджу знал, что его гость наслышан об этом, но имя президента упоминалось лишь в крайнем случае. Этот запрет был тем более действен, что русский был убежден, содержание беседы так или иначе станет известно президенту. Однако были имена, которые обозначались точно. Какие? Германского посла, например. Так случилось и в этот вечер, по–стамбульски безветренный и душный.

– Неужели есть турки, которым льстит эта теория о странах – избранницах судьбы? – спросил Карахан и взглянул на полоску газетной бумаги, еще не просохшей, с оттиском статьи хозяина. Испросив разрешение у собеседника, Мумджу и прежде, прервав беседу, мог углубиться в чтение гранок – у газеты был свой ритм, и его не мог нарушить даже Мумджу.

– Есть, наверно. И это не так странно, как может показаться, – произнес Мумджу, дочитывая оттиск и ставя в конце его иероглиф, по–своему нарядный, в котором спрессовалось имя хозяина – Невзят Мумджу. – В этой теории есть понимание турецкого характера, как он сложился исторически, – разговор еще не получил разбега и не завладел Мумджу, он мог, пожалуй, вычитать еще одну статью, а пока принялся разрезать арбуз, тяжелые скибы которого, не удерживаясь в крупных ладонях Мумджу, падали на блюдо. – Если завтра вы объявите вне закона всех веснушчатых, послезавтра они образуют свой профсоюз…

– Вы полагаете, что Турция и Германия… веснушчатые?

– Да, в той мере, в какой их объединило поражение, – произнес он отнюдь не так бесстрастно, как прежде. Солнце зашло, но арбуз хранил свои первозданные краски, казалось, они не потускнеют и в ночи.

– И желание назвать себя избранником провидения можно понять, не так ли, господин Мумджу?

– Если очень хочется…

– В том смысле, что в этом есть своя правда, господин Мумджу?

– Я сказал, если хочется…

Карахану показалось, что его разом покинули силы. «Даже Мумджу, даже Мумджу…» – сказал себе Лев Михайлович.

– Если вы сегодня скажете человеку, что он сверхчеловек, то завтра он не сочтет убийство за преступление, это же можно сказать и о народе…

– Вы полагаете, что это случилось с Турцией? – спросил Мумджу.

– На этот вопрос вы могли бы ответить и сами.

– Тогда я поставлю вопрос иначе: «И может случиться с Германией?»

– Другого пути нет – может! – произнес Карахан. Не иначе у Мумджу возникла потребность в паузе,

он подошел и закрыл окно веранды – можно подумать, что ему вдруг стало мешать море, чей гул усилился с приходом вечера.

– Не значит ли это, что на право творить суд обречены Германия и Турция? – в самом этом вопросе была необходимость паузы.

– Ни в коем случае, речь идет о бацилле чумы, которую можно внести в кожу даже того, кто сам был подвергнут истреблению…

Только после того, как мысль получила осязаемость слова, Карахан ощутил, как жестока правда, о которой пошла речь. Бесконечно долго длилось молчание, надо было иметь силы, чтобы его нарушить.

– Представьте, друг Мумджу, почему я должен убивать вас, а вы меня?.. – наконец произнес Карахан.

Уже поднявшись, они обнаружили, что так и не притронулись к арбузу, который во всей красе продолжал стоять посреди стола.

«…почему я должен убивать вас, а вы меня?.. – продолжал спрашивать себя Карахан, когда посольский лимузин вез его от Мумджу… И еще спросил себя Лев Михайлович: – Не этот ли вечер в стамбульском доме Мумджу предрек мне однажды в марте трижды ненастного девятнадцатого года Александр Христофорович?»

Итак, Чичерин – Эррио, Карахан – Ататюрк…

Тот раз Владимир Ильич сказал: «Без друзей новая дипломатия не сделает ничего серьезного…» Не следует ли понимать это так, что Ильичевы слова торили пути к поискам друзей?

Для Чичерина, по крайней мере, да, пожалуй, и для Карахана?

В их наркоминдельской вахте, которая была вахтой неусыпной, было ведь много общего.

Как ни велик диапазон вопросов в чичеринских письмах Ленину, они, эти письма, не щедры на характеристики, тем больший смысл у письма, помеченного маем двадцатого года. Сказать о товарище «мы с ним абсолютно спелись, так что на полуслове друг друга понимаем без траты времени на рассуждения», значит, в какой–то мере обратиться к всесильной, жизнелюбивой самоиронии, хотя в этом определении и есть что–то от сути. Но сказать при этом о ясном, здравом уме товарища и его замечательном чутье, делающем его незаменимым именно в сфере дипломатической, значит, сказать немало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю