Текст книги "Скиппи умирает"
Автор книги: Пол Мюррей
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 47 страниц)
Отец Грин собирался прийти на концерт – хотя бы просто из ребяческого желания насолить Грегу. Но в последнюю минуту его позвали соборовать одну тяжелобольную женщину на другом конце города. Он ехал туда целый час – и выяснилось, что женщина чудесным образом выздоровела. Отцу Грину ничего другого не оставалось, кроме как уступить сопернику. Отличный ход, сэр! Когда он вернулся, все уже разошлись. Коридоры и вестибюли пусты, и он идет в свой кабинет, вниз, где будет сидеть и созерцать стрелки часов.
Сидеть сложа руки, Джером? Это на тебя не похоже! Значит, все-таки стареешь?
Так стало с тех пор, как мальчик умер. Ему не работается, ему не спится. Да-да, он до сих пор будто видит его здесь, у себя в кабинете: как он старательно укладывает картонные листы в коробки, заклеивает крышки коробок скотчем, даже не подозревая о том, какая молчаливая битва совершается всего в нескольких шагах от него, какие плотские соблазны терзают старика. Вот и сейчас, когда отец Грин подходит к залу Девы Марии, ему мерещатся чьи-то шаги за спиной, и он вздрагивает, с надеждой оборачивается. Но, разумеется, там ни души.
В конце зала он останавливается возле яслей – заселенных пока только наполовину: ни Младенца, ни волхвов, только волы да ослы бдят над Марией и Иосифом, стоящими в коленопреклоненных позах в соломе. Перед яслями – подношения для посылок неимущим. Священник нагибается, чтобы рассмотреть ярлычки. Сыр маскарпоне, вяленые помидоры, плоды личи. Пожертвований в этом году мало. Сама идея отдавать еду – то есть вынимать настоящую еду из собственных закромов и перекладывать в чужие, – должно быть, кажется до оскомины викторианской в наши эфемерные, оцифрованные дни. Нищета чересчур буквальна для этих людей, привыкших к абстрактности.
Причина не в этом, Джером. Причина в тебе.
Да. Отец Грин знает, какие о нем ходят слухи. Он видит надписи на своей двери. Он слышит шепот, ловит на себе презрительные взгляды в коридорах, в учительской, даже в ризнице. В целом он сносит все это на удивление безболезненно: такова награда за многолетнюю необщительность. Если не считать того, что это отобрало у него власть вершить добро. Ибо разве преступник может взывать к чьей-то совести? Кто захочет делиться подаянием с чудовищем? И он сам становится предлогом, чтобы не думать об этих несчастных трущобах, этих изувеченных жизнях. Сколько же в этом иронии! Человек всегда недооценивает способность жизни ослабить его.
Тогда почему же ты остаешься здесь?
Он задает себе этот же вопрос, спускаясь по ступенькам вниз, идя к своему кабинету. Зачем здесь оставаться? Он уже дал Грегу козла отпущения. Скандала удалось избежать, тренер по плаванию может уйти незапятнанным, а школа и дальше будет оставаться сияющим маяком, манящим буржуа. Что им теперь нужно от него – так это чтобы он ушел. Если он уйдет, то они проклянут его имя и забудут о том, что произошло. Да он и сам хочет уйти. Он уже достаточно сделал для Сибрука. Так зачем же оставаться, быть предметом клеветы? Зачем позволять, чтобы на тебя сваливали чужие грехи?
Это же ясно, Джером. Ты желал, чтобы этот грех был твоим. Потому-то ты и не говоришь правду, потому-то ты и не уходишь. Нет, ты должен оставаться здесь и нести наказание. Хотя преступления ты не совершал.
Только потому, что я испугался.
Ах, Джером. Хватит, все уже в прошлом. Мальчик лежит в могиле, и ничто не коснулось его губ, кроме червей. Ты не причинил ему зла. За что же казнить себя?
За что?
За Африку? За то, что было сорок лет назад? Да кто об этом помнит, Джером? Те маленькие мальчики? Большинство из них тоже уже умерли. Тогда кто же? Бог? Но в какого Бога ты еще веришь?
Священник садится за свой стол, проглядывает невидящими глазами бумаги.
Ты скорее будешь мучить себя, чем примешь другое решение, – разве не так, Джером?
Опять какой-то шум снаружи. Шаги?
Все это не имеет никакого значения. Вот с чем ты не смиришься. И ничто не имело никакого значения – что бы ты ни делал, добро ли, зло ли. И сейчас все это не имеет значения.
Там точно что-то происходит. И доносится какой-то едкий запах. Священник встает, идет к двери.
Но ты, ты скорее сгоришь заживо, чем помыслишь об этом. Ты скорее угодишь в адское пламя, чем посмотришь на мир и увидишь правду. Увидишь пустоту.
Слезы, или боль слез, которые никак не польются. Он открывает дверь. На него набрасывается красное пламя, и он отшатывается. Вначале – потрясение, а затем – проблеск радости.
Адское пламя!
Говард вываливается из паба на декабрьскую улицу. Вечер, просунув свои пальцы сквозь защитный слой алкоголя, оказывается на удивление холодным, в воздухе ощущается какой-то кисловатый химический запах. Он идет обратно, в сторону школьной парковки, до последнего оттягивая мысль о том, что он слишком много выпил, чтобы садиться за руль, а денег на такси у него не хватит. Совесть осаждает его воспоминаниями о тех нередких случаях, когда Хэлли выручала его в подобных ситуациях, для чего ей порой приходилось ехать через весь город, чтобы забрать его, – и он печально возвращается к прежним фантазиям: как он является к ее порогу, трогательно перепачканный кровью после свежей стычки с Томом Рошем, и падает в ее объятья. Почему-то ему совсем не кажется, что если он явится к ней без синяков, уволенный с работы и пьяный, то это произведет тот же самый эффект.
Луна сегодня полная и такая яркая, что Говард замечает ее исчезновение сразу же, как только входит в ворота. Он поднимает голову и видит огромное черное облако, заслонившее здание школы. Оно такое плотное и низкое, что частично скрывает Башню. А в следующую секунду на верхних этажах зажигается свет во всех окнах; и вот уже – Говард успел к этому подготовиться – спящий школьный двор оглашает бешеное дребезжание пожарной сирены. Перейдя на бег, Говард спешит дальше, пересекает парковку, а над головой его продолжает расти густое черное облако. Миновав спортзал, он прибегает во двор.
Вечно запертые двери в зал Девы Марии распахнуты настежь, и оттуда выбегают мальчики в пижамах, будто муравьи из растревоженного муравейника, а кольца черного дыма змеятся позади них и выскальзывают навстречу ночи. Жар уже ощутим – Говард чувствует щекой тропическое тепло. Яркие бесформенные руки колотят в свинцовое стекло окон, а изнутри доносится ликующий гул разрушения, мешающийся с грохотом и стуком. Говард замечает у дверей Брайана Томмза, который кричит выходящим ребятам, чтобы они выстраивались в том порядке, в каком идут номера их комнат.
– Что происходит? – кричит ему Говард, пытаясь перекричать сирену.
– Пожар. – Томмз, похоже, нисколько не удивлен появлением Говарда. – Загорелось, похоже, в цокольном этаже. Мы вызвали пожарную бригаду, но пока они доедут, от Башни уже ничего не останется. – Он говорит спокойно и отрывисто, совсем как генерал, наблюдающий за полем боя. – По-моему, это намеренный поджог.
– Я могу чем-то помочь?
– Большинство ребят мы уже вывели. Осталось всего несколько.
Пока они говорят, крокодилий хвост из выстроившихся мальчишек перестает расти, и Томмз спускается по ступенькам, чтобы видеть, как старосты подсчитывают общее количество собравшихся. Ребята – с сонными глазами, всклокоченные – стоят, выстроившись в шеренгу по двое. Некоторые снимают происходящее на телефоны – белые силуэты за стеклом мечутся, будто бешеные танцующие призраки, – но большинство смотрят на все равнодушно, как будто их вызвали на особое ночное собрание, что придает всей этой сцене какое-то жутковатое спокойствие.
Его нарушает какая-то суматоха у дверей. Двое пятиклассников пытаются удержать нескольких ребят помладше, которые явно собрались ринуться обратно в горящую школу. Томмз бежит на подмогу старостам, и когда мальчишек заталкивают обратно, то Говард узнает в беглецах своих учеников из второго класса – Джефа Спроука, Денниса Хоуи и Марио Бьянки. На щеках у них слезы, и в этом нездешнем освещении кажется, будто лица у них из тающего воска.
– Он еще там! – выпаливает Джеф Спроук из-за цепи чужих рук.
– Нет! – кричит ему в ответ Томмз. – Нет его там, мы уже проверили!
В этот самый миг над крышей взлетает высокое пламя, омывая зрителей жутковатым оранжевым светом.
– Рупрехт! Рупрехт! – кричат друзья мальчика и снова кидаются на тех, кто держит их и не пускает.
Этот крик на фоне огня звучит жалобно и тонко, будто котята зовут на помощь маму-кошку. У Говарда сжимается сердце, он мечется и идет к дверям. В лицо ему пышет жар, рука, обмотанная бинтом, восторженно поет, словно узнавая родную стихию.
Загоревшись, зал Девы Марии как будто ожил, стал чем-то новым и ужасным. Пламя лижет стены, пожирает их, и скучная школьная матрица под ними – деревянные доски, обшарпанная штукатурка, дверные рамы, письменные столы, статуя Девы Марии, кажется, уже удалились от этого мира, наполовину обратились в тени. Не отрывая взгляда от этого зрелища, Говард чувствует себя динозавром, наблюдающим за падением первых метеоритов; он будто стал очевидцем эволюционного скачка, физического наступления неодолимого будущего. Он представляет себе, как варятся в своем аквариуме выписанные Грегом рыбы.
Рядом с ним на пороге возникает Томмз. Говард ошеломленно смотрит на него.
– Надо что-то сделать, – говорит он.
– Там никого больше не осталось, – отвечает Томмз. – Мы проверили все спальни.
– Тогда где же Ван Дорен?
Томмз не отвечает.
– Может, он на цокольном этаже? – вслух думает Говард.
– Если он на цокольном этаже, уже поздно. Но с какой стати ему там быть?
Конечно, ни с какой; и все-таки, глядя на фантасмагорическое бушующее пламя, Говард испытывает чувство ужаса оттого, что не все сделано. А потом он спрашивает:
– Что это такое?
– Что?
– Вы не слышали? Мне показалось… какая-то музыка.
– Я ничего не слышал, – отвечает Томмз. Ноздри его раздуваются – он уловил запах алкоголя, исходящий от учителя истории. – Пойдемте, Говард, нам нужно всех уводить отсюда.
– Я точно слышал звуки музыки, – рассеянно повторяет Говард.
– Да откуда там быть музыке? – спрашивает Томмз. – Пойдемте, нам здесь больше нечего делать.
Пускай он не знаток истории, как Фаллон, пускай он не ведет в учительской умных разговоров с Джимом Слэттери о Первой мировой войне, зато прекрасно разбирается в пожарах – знает, как они происходят, какой силы достигает пламя, когда можно проявлять героизм, а когда – нет.
– Абсолютно нечего, – убежденно повторяет он.
Но Говард уже исчезает в горящей школе, и Томмз не успевает его удержать.
Горят столы. Горят стулья. Горят классные доски. Горят кресты. Карты мира, плотничьи угольники, фотографии с регбистами. Горит все, что ты ненавидишь. Так почему же ты плачешь?
Когда-то Карл подошел к окну подсобного помещения. Он пришел туда, чтобы убить Демона. В школе было темно, но через несколько минут по коридору прошел священник. Карл проследовал за ним до его кабинета. Когда священник зашел внутрь и закрыл за собой дверь, Карл облил бензином дверь, а потом и весь коридор. А потом поджег его.
Он ждал среди огня, просто чтобы убедиться. Священник открыл дверь и стал вглядываться в огонь. Потом он увидел Карла – и кивнул, словно сам ждал его. Он вышел из своего кабинета, и Карл попятился, но священник пошел в другую сторону, прошел несколько шагов и разбил стекло пожарной тревоги. Потом вернулся к себе и снова сел на стул. Затрезвонила сигнализация, отовсюду побежали мальчишки, учителя, старосты. Карл спрятался.
Все это было сто лет назад, они уже все разошлись. С тех пор Карл так и блуждает в дыму. Дым разъедает глаза, он черен, как ночь, и с каждым шагом только глубже затягивает его в себя. Карл думал, что, когда он убьет Демона, что-то случится! Появится Лори – Мертвый Мальчик приведет его к ней! Но ничего нет – только дым. Он куда-то бредет, и огонь напоминает ему о том вечере, когда он впервые увидел ее: он был тогда драконом, изрыгавшим пламя изо рта, он поджигал маленькие девчачьи ступни Моргана Беллами…
Карл останавливается.
Потому что до него вдруг кое-что доходит.
Пламя изо рта.
Это он меня убил.
Демон не священник.
Демон – он сам.
Он смотрит на свои руки. Он видит огромные чешуйчатые когти. Он дотрагивается до своего лица – оно твердое, как камень.
Он – Демон. Он – тот, кто должен умереть, чтобы игра закончилась.
Теперь он понимает, почему плачет.
Повсюду черный дым, он как будто вымарывает мир. Отсюда нет выхода. Он здесь один, в этом черном огне. Ему так грустно! Но дым такой мягкий, он окутывает Карла, как одеяло. И он ложится на пол.
Где-то далеко – в его руке – звонит телефон. Это Мир хочет сообщить ему, что пришло время умереть. Ну и хорошо, он вспоминает и другое. Он вспоминает тот первый вечер, когда к нему подошла Лори и увлекла его за собой, как блестящая белая волна. Даже после всего, что было, у него все равно есть тот вечер, и пусть дым громоздится над ним, превращаясь в медленно раскрывающуюся Дверь, – он все равно крепко зажимает его в своей демонской руке.
И когда ему слышится песня – такая далекая, где-то у него между пальцами! – он представляет себе, что даже после всего, что было, это ее голос, что эта песня зовет его, зовет и зовет его туда, где она ждет его, зовет его в сон.
Но никто не отвечает. Она жмет на “отбой”, подходит к окну.
У неба какой-то странный красноватый отсвет, и за домами и деревьями носятся сирены – хотя Лори не видит, где именно они и откуда несутся. На комоде выложены таблетки; она садится на подоконник и ждет.
Час назад к ней заходил Рупрехт. Он приходил уже два вечера подряд – будь это кто-то другой, а не Рупрехт, она бы решила, что он увлекся ею. У него есть ключ, который подходит ко всем замкам, им он отпирает калитку в заднем дворике с садом, появляется под ее окном и бросает камешки в стекло, совсем как в “Ромео+Джульетта” (только с Джаббой-Хаттом [41]41
Уродливый персонаж “Звездных войн”.
[Закрыть]в роли Ромео и Скелетором [42]42
Персонаж фильма “Владыка Вселенной”.
[Закрыть]в роли Джульетты). В оба вечера дежурила сестра Дингл, так что Лори могла выйти на улицу.
– Я выйду подышать свежим воздухом?
– Хорошо, милая, только смотри не простудись!
– Не простужусь! – Улыбочки, и Лори медленным шагом шла к беседке, где он ее поджидал.
Вчера вечером, когда она выглянула в окно и увидела, что он стоит внизу и смотрит на нее, ей вдруг показалось, что сердце у нее в груди превратилось в кусок льда. Она даже не представляла, что ему может быть нужно от нее – разве что он решил снова на нее наорать – поэтому она и сама не понимала, зачем согласилась выйти. Спускаясь по лестнице, она чувстовала себя как во сне – в таком сне, где тебя под конец приговаривают к гильотине; она шла, дрожа всем телом. Он ждал ее среди декабрьских роз. Она думала, что он ударит ее, но он просто стоял и смотрел. Он еще растолстел с тех пор, как они виделись у нее в комнате, – заметно растолстел, ее это поразило. Он тоже был поражен ее видом – хотя и старался не показывать этого.
Вначале оба молчали. Она наблюдала, как на его лице борются разные чувства, как он силится подавить свою ненависть или хотя бы скрыть ее. Когда он наконец заговорил, его голос звучал холодно и бесстрастно. Он сообщил, что хотел попросить ее спеть для его квартета, который будет выступать на рождественском концерте Сибрука.
Этого она не ожидала. Она не знала, что и думать. Первое, что пришло ей в голову, – что, наверное, это просто ловушка, он хочет ей отомстить, как в том фильме, где девушку обливают кровью.
Нам нужна певица, сказал он, Скиппи говорил мне, что ты умеешь петь. Это правда?
Она ничего не ответила.
Мы пытаемся передать ему сообщение, продолжал он. Мы хотим послать Скиппи сообщение.
Скиппи умер, ответила она машинально – и в то же мгновение ей представилась ужасная картина, как она целует его у себя в комнате, только его кожа сделалась зеленой, а рот забит глиной.
Знаю, ответил он, но мы все равно хотим попробовать.
Она не поняла, о чем он, – с помощью доски для спиритических сеансов, что ли? Что за дикая мысль! Да и выглядел Рупрехт как-то неважно, как будто у него жар.
Как это? – спросила она.
Он начал рассказывать ей о струнах. Очевидно, что все в мире состоит из этих очень маленьких струн. Когда-то эти струны были частью намного большей Вселенной, когда все еще оставалось единым. Но потом она раскололась надвое. Из одной половины получилась наша Вселенная, которая стала расти и расти, расширяться все быстрее и быстрее, появились солнца и планеты, среди которых и планета Земля. А со второй Вселенной все произошло ровно наоборот: она сжималась и сжималась, пока не стала совсем крошечной, такой крошечной, что и представить трудно. И вот теперь эта миниатюрная Вселенная спрятана внутри нашей, только она слишком маленькая, ее нельзя ни увидеть, ни пощупать. Но струны по-прежнему связаны между собой, и Рупрехт считал, что их можно использовать, чтобы передать эту песню Скиппи.
Так ты думаешь, он в этой миниатюрной Вселенной?
В пользу этого говорит ряд научных свидетельств, ответил он.
Из школьных предметов естественные науки нравились Лори меньше всего, и вот теперь она не совсем понимала, о чем говорит Рупрехт. Похоже, он говорил о рае, и у нее в памяти всплыла картинка с маминого CD по истории искусства, где все глядят на небо, а оно как будто оторвано, и из отверстия льется свет, а там стоят ангелы с Иисусом, который держит флаг. Она никогда не думала о том, что Дэниел где-то на небесах, она вообще никогда не думала, что он теперь где-то, потому что, стоило ей только подумать о нем, как горло у нее сжималось и ей мерещился его мертвый рот, забитый глиной.
От тебя не требуется ничего понимать, сказал Рупрехт. От тебя требуется только спеть.
Его глаза моргали и с мольбой смотрели на нее из-за толстых стекол очков. Лори подумала – до какого же отчаяния нужно дойти, чтобы вот так явиться к человеку, которого ненавидишь, да еще с такой странной просьбой.
Но как я буду петь? – спросила она. Меня же не выпускают отсюда.
Мы все продумали. Так ты согласна?
Не знаю, ответила она, не знаю. Когда-то ей хотелось стать певицей, но сейчас уже слишком поздно, она так устала, ее тело болит, будто груда старых костей, это как пирамаида “Дженга”, которую строили-строили – и она только теперь решила рухнуть. Тогда она спросила Рупрехта, а что за песню он хотел услышать.
Бетани, ответил Рупрехт. “Три желания”.
И Лори на долю секунды показалось, что все в саду вдруг вспыхнуло, ФУМ! – как будто где-то среди туч неприметно висела лампа в тысячу ватт и кто-то вдруг включил ее. Потому что “Три желания” – это песня, которую она пела в тот вечер Дэниелу, когда они возвращались домой с дискотеки, – и сколько раз с тех пор ей снился тот вечер и то, как она снова поет ее для него?
И вот на следующее утро – это было сегодня утром, хотя теперь кажется, что так давно! – она приняла о-очень долгий душ, поиграла гаммы, и выполнила несколько упражнений, найденных в интернете, и прослушала “Три желания” еще миллион раз, хотя она давно уже знала наизусть слова. А потом, после “ужина” с Группой, она поднялась к себе и заперла дверь, и хотя не собиралась покидать свою комнату, накрасилась, сделала прическу и надела платье, которое мама купила ей для интервью.
А потом она вынула таблетки из живота Лалы и положила их на комод, рядом с теми таблетками, которые дала ей медсестра, потому что, как только Рупрехт рассказал ей все до конца, она поняла, что песня – это знак, знак, что План готов, что сегодня ночью за ней явятся сирены.
Странно, но мысль о том, что ей предстоит петь перед людьми, пускай даже по телефону, пугала ее гораздо больше, чем мысль о смерти. Восемь часов – это время, казалось, наваливается на нее с неба, оно делалось все больше и больше, пока не заслонило собой все остальное. Ее тошнило, но из пустого желудка ничего не извергалось. Кусая ногти, она слушала в телефоне жестяное потрескивание аплодисментов, потом Титч Фицпатрик представлял других участников концерта. И вот наконец голос Рупрехта сказал ей в ухо: сейчас наш выход.
Ей почти не слышна была музыка, но она пела, стараясь изо всех сил, не теряя надежды. Она пела, расхаживая босиком по ковру, а потом встала у окна и пела, глядя на деревья, на звезды и дома. В углу комнаты тикал метроном – его установил вчера Рупрехт, – а она, закрыв глаза, представляла, что она Бетани; а потом она представляла, что она – это она сама, что она возвращается с дискотеки, волосы у нее в каплях дождя, а рядом идет Дэниел. Она представляла, как эта песня заново оживляет тот вечер, и если она споет все правильно, то, может быть, эта парочка так и войдет оттуда прямо сюда, в сегодняшний день… А потом раздался страшный треск, линия заглохла, и она оказалась в своей комнате, одна, в полной тишине.
Она ждала, что Рупрехт перезвонит, но он не перезвонил. Впрочем, она подумала, что теперь это уже не важно. У нее было странное ощущение, будто она плавает в воздухе – но не так, как бывает, когда долго не ешь и вот-вот упадешь в обморок, скорее так бывало, когда она была еще маленькой и гуляла по саду, держа на вытянутой руке зеркало и воображая, что она летит туда, вверх, к вершинам деревьев и к небу. Она остановила метроном и присела на кровать, ни о чем не думая. Потом встала и подошла к комоду, где лежали таблетки. Она раздумывала, как ей быть, как вдруг о стекло окна ударился камешек. Рупрехт! Она бросилась к двери и поспешила вниз по лестнице – Не простудись, Лори! Не простужусь! – и выбежала в сад.
Но, когда она зашла за беседку и увидела выражение лица Рупрехта, ее ждал сюрприз. Глаза у него были какие-то опустошенные, он почему-то казался еще толще. Они словно поменялись с ним местами: теперь она ощущала легкость, зато он глубоко погрузился в себя. Тихим невыразительным голосом он сообщил ей: ничего не сработало.
Что не сработало?
Эксперимент. Песня.
О, сказала она, хотя она не вполне поняла: как это песня может “не сработать”?
Волновой Осциллятор лопнул. Обратная связь взорвала динамики и замкнула звукорежиссерский пульт. Мы успели проделать только тридцать процентов цикла. Сообщение не прошло.
О, повторила Лори. А потом сказала: мне очень жаль.
Ты тут ни при чем, сказал он. Но я просто подумал, что надо тебе об этом сказать.
Спасибо, ответила она. И заметила, что у него на спине рюкзак. Ты куда-то собрался? – спросила она.
Я уезжаю, ответил он.
Уезжаешь? В руке у него была коробка с пончиками. Куда же ты поедешь?
Сам не знаю, сказал он. Может быть, в Стэнфорд, там всерьез занимаются струнами, это интересно. Он сообщил ей об этом тем же тяжелым невыразительным голосом, как будто ему совершенно безразлично, что они там делают: штампуют печати или пекут шоколадное печенье.
Ты решил уехать потому, что эксперимент провалился?
Он пожал плечами. Да просто я не вижу особого смысла тут оставаться.
А как же твои друзья?
Он снова пожал плечами, улыбнулся – холодной, как ядреная зима, улыбкой; и Лори, содрогнувшись, поняла, что перед ней человек, стоящий на пороге чего-то ужасного, – и, сколько бы он ни говорил о Стэнфорде или каких-то других местах, в голове у него план, какой возникает у людей, которые начисто лишились надежды, которые видят вместо будущего просто табличку ВЫХОД, ведущую к черной пустоте. Она поняла это потому, что сама видела эту табличку, и понимала, что это из-за Дэниела, из-за этой огромной дыры, которую он оставил в мире Рупрехта. Но что Рупрехт делает здесь? Чего он ждет от нее? Стоя сгорбившись здесь, в холодной темноте, рядом с его распухшим телом, она вдруг ощутила страшную усталость, как будто его вес тянул и ее куда-то вниз; ей ударил в нос тошнотворный луковый запах пота, исходивший от него, и она ощутила ярость, которая удивила ее саму: ей захотелось, чтобы он немедленно убрался отсюда! Пускай надоедает кому-нибудь другому, не ей! Оставит ее наедине с ее планом, с ее таблетками, которые выложены на ночном столике так, что образуют буквы и складываются в слово ЛОРЕЛЕЯ, которые унесут ее прочь, прочь, прочь от этого мира и его нескончаемых проблем.
Рупрехту, наверное, передались ее мысли, потому что он поднялся и сказал: пожалуй, я пойду.
Ладно, сказала она.
Но он не ушел. Он продолжал стоять на месте, а вокруг них, вокруг его пахнущей ворванью туши и ее тощего скелетика, метался ветер, пустой ветер; это напомнило ей его слова о двух вселенных – одна из них вечно и неостановимо расширяется, а вторая, наоборот, сжимается и сжимается. Так они оба убегают от какого-то ужасного воспоминания, две половинки чего-то целого, а теперь они убегают, не думая, не видя, прочь друг от друга, навстречу смерти. И тут она поняла, что “кого-то другого” у него просто нет. Почему-то, по какой-то неизвестной ей причине, Рупрехт сейчас пришел к ней, а ведь она последний человек, к которому он захотел бы прийти. Выходит, сейчас только она и привязывает его к Земле. Если она его отпустит, если она сама шагнет за дверь, уже открывшуюся перед ней, то и он навсегда исчезнет из этого мира.
А сверху, из ее комнаты, ее звали таблетки!
А в отдалении – сирены, поющие девушки, кричали: Лори, Лори!
Но она стиснула зубы, распрямила костлявые плечи, и когда он шагнул к черной калитке, она резко окликнула его: Рупрехт!
С порога ее позвал музыкальный голосок сестры Дингл: Лори!
Сейчас, минутку, прокричала она в ответ.
А потом – Рупрехту: думаю, тебе сейчас не надо ехать в Стэнфорд. Не сейчас.
Моргнув, он посмотрел на нее без всякого выражения. Но что она может сказать ему? Какие доводы против она может привести? Если вдуматься – кто она такая, что может кому-то советовать что-то?
Я понимаю, тебе кажется, что здесь больше ничего для тебя не осталось, медленно проговорила она. Но, может быть, все-таки что-то есть, просто ты этого не видишь?
Рупрехт просто стоял и хлопал глазами. Господи, как же трудно! Когда она была красавицей, все было намного проще: стоило ей только посмотреть на парня, и он готов был колесом на руках ходить ради нее! Но все это теперь в прошлом, и она вдруг поняла, что понятия не имеет, как можно пробиться в эту крепость – сознание другого человека.
Ну, понимаешь… A-а, ну давай же, Лори, понукала она саму себя, роясь в памяти и пытаясь подобрать хоть что-то осмысленное среди бесполезного мрака, но ей вспомнился только один текст, который они разбирали на уроке французского, про того поэта, хотя она не понимала, как это связано с тем, о чем они сейчас говорят. Но так как она больше ничего не могла придумать, она заговорила. Его звали Поль Элюар, и он однажды сказал: “Другой мир существует, но он находится внутри нашего мира”.
Рупрехт был озадачен.
Ну, это… понимаешь… Она чувствует, что краснеет, и, плотно зажмурив глаза, пытается припомнить, что же тогда говорил им мистер Скотт, – ну, понимаешь, люди ведь всегда стремятся куда-то еще. Ну, как бы все пытаются попасть куда-то в другое место, где их нет. Вот одни хотят оказаться в Стэнфорде, или в Тоскане, или в раю, или просто в доме побольше, на улице поприличнее. Или им хочется стать другими, например стройнее, или красивее, или богаче, или иметь более крутых друзей (или умереть – но этого она не произносит вслух). Они так сильно стремятся куда-то еще, к чему-то другому, что перестают замечать тот мир, в котором находятся на самом деле. Так вот, этот человек говорит, что, вместо того чтобы искать выхода из нашей собственной жизни, нам следует искать вход в нее. Потому что если действительно присмотришься к миру, то тогда… тогда…
Что за хрень она несет, наверное, он думает, что она совсем спятила.
Ну понимаешь, можно представить себе, что внутри каждой печи есть огонь. Точно так же в каждой травинке есть травинка, самая суть которой в том, что она – травинка. А внутри каждого дерева есть дерево, и внутри каждого человека – человек, а внутри этого мира – хотя он иногда кажется таким скучным, таким обыкновенным – если как следует присмотреться, то увидишь там совершенно потрясающий, волшебный и прекрасный мир. И все, что ты хочешь узнать, или все, о чем ты мечтаешь, все ответы на твои вопросы – они здесь, прямо перед тобой. В твоей жизни. Тут она раскрыла глаза. Ты понимаешь, о чем я?
Это как со струнами? – спросил он.
Ну не совсем, проговорила она неуверенно, но потом, помолчав, сказала: да нет, знаешь, это и правда в точности как со струнами. Ты ведь рассказывал мне, что они повсюду, правильно я помню? Они повсюду вокруг нас – они же не только там, в Стэнфорде.
Рупрехт медленно кивнул.
Значит, ты и здесь можешь их изучать, правда?
Он начал было что-то говорить о тамошних лабораториях, об оснащении, но она перебила его, потому что ей в голову вдруг пришла одна мысль. Ну может, тебе просто нужно, чтобы кто-то помогал, сказала она. Ну, как помогал Дэниел?
Он ничего на это не ответил, только посмотрел на нее из глубины своих хомячьих щек.
А может, я могу тебе помочь? – сказала она, вернее, сказала за нее ее мысль, хотя внутри нее какой-то голос завопил: что ты такое говоришь? Я, конечно, совершенно не разбираюсь в науке, сказала она, не обращая внимания на этот внутренний голос. Ни в струнах, ни в других измерениях. Но я могла бы приносить тебе всякую всячину из магазинов, а? Или я могу попросить своего папу, чтобы он возил тебя куда-нибудь на машине. Ну или, если ты будешь занят своими экспериментами, я могла бы приносить тебе обед. Я же не вечно будут здесь торчать, в этом заведении.
Ты что, хочешь опять попасть туда? – вскричал голос. Ко всему этому?Но она снова проигнорировала его, она смотрела в глаза Рупрехта, смотревшие на нее. Почему бы тебе не остаться здесь, Рупрехт, проговорила она. Ну хотя бы еще ненадолго.
Он плотнее сжал губы; а потом склонил голову, как будто наконец прибыл куда-то после очень долгого пути.
Ветер всколыхнул листья, всколыхнул весь сад.
Выпустив его через заднюю калитку, она еще немного постояла под разросшимся плющом. Она вспоминала тот урок французского. С тех пор прошло уже несколько месяцев, но теперь, когда она возвратилась туда мыслями, оказалось, что она помнит все в мельчайших подробностях: и кремовый свитер, в котором был тогда мистер Скотт, и его волосы, которые уже не мешало бы подстричь, и вкус жвачки во рту, и кучерявые облака за деревьями в окне, и волоски на шее сидящей впереди Доры Лафферти, и царивший в классе запах губной помады и разношенных кроссовок. Она вспомнила, что сказала тогда себе, что нужно запомнить слова Поля Элюара, потому что это показалось ей важным. Но такие вещи, как мир-внутри-нашего-мира, чересчур велики, чтобы удержаться в голове просто так. Нужно, чтобы кто-нибудь другой напомнил тебе об этом или, наоборот, чтобы тебе понадобилось рассказать об этом кому-нибудь, и тогда вы будете говорить об этом друг другу снова и снова, в течение всей жизни. И если говорить об этом, то эти вещи постепенно свяжут вас в одно целое, как крошечные невидимые струны, или как фрисби, который бросаешь взад-вперед, или как слова, написанные сиропом на полу. СКАЖИ ЛОРИ. СКАЖИ РУПРЕХТУ.