Текст книги "Скиппи умирает"
Автор книги: Пол Мюррей
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 47 страниц)
Но прошлое еще не до конца разделалось с ним. В тот же вечер Говард, сидя перед телевизором и потягивая уже четвертую порцию пива (дополнительный плюс ситуации, когда назавтра не нужно идти на работу), смотрит выпуск новостей, как вдруг понимает, что видит изображение своего собственного дома. Он появляется в окружении соседних домов: вереница треугольников, тянущихся слегка под углом по гребню холма, прорисовывается силуэтом за пышной шевелюрой репортера.
Говард вздрагивает; а потом, с жутковатым предчувствием, что сейчас узнает нечто страшное, которое, наверное, преследует всех, кто живет в телевизионную эру, он подается вперед и делает звук громче.
В репортаже рассказывается о новом Научном парке. Похоже, в ходе раскопок инженеры наткнулись на какую-то доисторическую крепость. Однако, выполняя распоряжения начальства строительной компании, они держали язык за зубами и продолжали работать, и все эти древние укрепления просто-напросто снесли бы бульдозером, если бы один рабочий, турок, недовольный тем, что ему четыре недели подряд не платили сверхурочные, не выдал секрет.
– Археологи уже называют это “находкой бесценной значимости”, – сообщает репортер. – Мы ознакомили с их мнением директора по связям с общественностью данного строительного проекта Гвидо Ламанша.
– Не может быть! – вырывается у Говарда.
Но это действительно он: Гвидо Ламанш, зловредный пердун и любитель раздавать всем пинки под зад, чемпион по поеданию пончиков, пионер прыжков с банджи в Ирландии, – в отлично сшитом костюме, он рассказывает с экрана о том, что, на его взгляд, комментаторы только подогревают интерес, а света не проливают.
– “Находка бесценной значимости”, – напоминает ему репортер.
Гвидо издает снисходительный, слегка игривый смешок. Возраст его только красит: он стал гораздо стройнее, отлично выглядит и говорит с несгибаемой уверенностью человека, который привык придавать миру нужную форму.
– Знаете, Киаран, дело в том, что в такой стране, как Ирландия, невозможно построить даже песочный замок, чтобы при этом не наткнуться на какую-нибудь находку бесценной значимости. Если бы мы решили окружать музейной оградой все без исключения исторические находки, обнаруженные подобным образом, то не осталось бы ни одного не огороженного клочка и нам просто негде было бы жить.
– Значит, вы считаете, что крепость нужно снести бульдозером, – говорит репортер.
– Я считаю, что мы должны прежде всего определиться с приоритетами. Потому что то, что мы строим здесь, – это не просто Научный парк. Это экономическое будущее нашей страны. Это новые рабочие места и безопасность наших детей и внуков. Неужели мы в самом деле должны поставить на первое место эти развалины, которым три тысячи лет, а не будущее наших детей?
– А как же быть с теми, кто утверждает, что эти “развалины” дают нам уникальную возможность прикоснуться к самым истокам нашей культуры?
– Что ж, давайте попробуем иначе поставить вопрос. Так сказать, вывернуть этот вопрос наизнанку: как вы полагаете, те люди, которые жили три тысячи лет назад, прекратили бы строительство своей крепости, чтобы только сохранить развалины нашего Научного парка? Разумеется, нет. Им хотелось двигаться вперед. Единственная причина, по которой у нас есть сегодняшняя цивилизация – единственная причина, по которой мы с вами находимся здесь, – заключается в том, что люди всегда двигались вперед, вместо того чтобы оглядываться назад. В прошлом все хотели попасть в будущее – точно так же, как сегодня все, кто живет в третьем мире, хотят попасть в первый. И будь у них выбор, они бы в два счета поменялись с нами местами!
– Двигаться дальше! – Говард хлопает в ладоши, как будто следит за скачками; но тут вырубается электричество, и он остается со своим пивом в кромешной темноте.
Двигаться дальше! После того рокового прыжка с банджи Гвидо перевели в частную школу на Барбадосе, и его с тех пор никто больше не видел. Но это мало что поменяло: по мнению всей школы, виноват во всем был Говард. Трусость – непростительный грех для сибрукского мальчишки. Большинство людей по своей доброте не говорили ему этого в лицо, но он сам понимал это каждую секунду и с тех пор жил с этим каждый день, каждую ночь.
А вот Гвидо не жил с этим. Гвидо двигался дальше. Он не позволил какому-то мимолетному эпизоду определить всю дальнейшую траекторию своей жизни. Для Гвидо прошлое, как какая-нибудь страна третьего мира, было всего лишь очередным ресурсом эксплуатации, которым можно воспользоваться, а когда придет время, можно спокойно бросить; вот потому-то цивилизацию создают люди вроде него и Автоматора, а не вроде Говарда, который так и не уразумел, от каких историй следует избавляться, а в какие нужно верить (если только вообще нужно).
Он все еще смеется (или плачет?), когда вдруг звонит телефон. Он не сразу находит его в хаосе воцарившегося мрака, но тот, кто звонит, настойчив. Говард слышит в трубке неприветливый мужской голос, владелец которого явно очень юн:
– Мистер Фаллон?
– Кто говорит?
Вслед за осторожной паузой невидимка отвечает:
– Это Рупрехт. Рупрехт Ван Дорен.
– Рупрехт? – Говарду вдруг кажется, что все сейчас закачается и разобьется на куски. – А откуда у тебя мой номер телефона?
Раздается какой-то скребущий звук, будто где-то в кустах дерутся грызуны, а потом Рупрехт произносит:
– Мне нужно поговорить с вами.
– Сейчас?
– Это важно. Можно я к вам заеду?
Говард окидывает взглядом свой окутанный полутьмой разоренный интерьер:
– Нет, нет… Здесь, пожалуй, неудобно.
– Хорошо, тогда давайте в пончиковой “У Эда” через полчаса.
– “У Эда”?
– Рядом со школой. Это важно. Через полчаса – хорошо?
И мальчик заканчивает разговор. Говард некоторое время озадаченно стоит на месте, и в ухо ему продолжает гудеть тональный сигнал. А потом до него вдруг доходит вся важность этой встречи, и он понимает, что у Рупрехта может быть одна-единственная причина для такой неотложной просьбы. Надо понимать, он прознал про тренера.
Он надевает куртку и быстро выбегает из дома. К вечеру сильно похолодало, и холод, в сочетании с леденящим предчувствием внутри, сводит на нет хмельной угар от дешевого пива. Что же выяснил Рупрехт и каким образом? Подслушал чей-то разговор? Или взломал школьные компьютерные сети? А может быть, Джастер оставил записку, которая нашлась только теперь? Говард садится в машину, и, по мере того как расстояние между ним и ответом на его вопросы сокращается, нарастает возбуждение – оно обдает его, будто ледяной воздух, врывающийся через клапаны. Вскоре он едва дыша уже влетает в двери пончиковой.
Зал почти пуст, Рупрехт в одиночестве сидит за столиком для двоих, перед ним коробка с пончиками и два пластиковых стакана.
– Я не знал, с какой начинкой вам нравятся… – Он показывает на коробку с пончиками. – Поэтому взял ассорти. И я не знал, какие вам напитки нравятся, так что взял спрайт.
– Спрайт вполне годится, – говорит Говард. – Спасибо. Он садится и осматривается по сторонам. Он не был здесь уже много лет. Здесь мало что поменялось: типичная американщина на стенах, гигантские матовые фотографии булочек и круассанов над стойкой, воздух, пропитанный каким-то безымянным запахом: совершенно невозможно понять, чем же это так пахнет – то ли флуоресцентными лампами, то ли пластиковыми стаканчиками, то ли этой таинственной обжигающей жидкостью, которую тут продают под видом кофе. Он вспоминает, как все радовались в школе, когда это заведение только открылось. Кафе международной сети – и надо же, у нас в Сибруке! В те годы, когда Ирландия была мировым захолустьем, такое событие казалось чем-то вроде чудесного благодеяния, как будто какая-то миссия открыла школу в джунглях. Собираясь в этом вкрадчивом интерьере, дизайн которого был разработан начальством и растиражирован по всему миру, Говард и его друзья с гордостью ощущали, что наконец-то оторвались от окружающего пространства города, где доминировали вкусы родителей, и очутились в каком-то почти мифическом месте, которое преодолевало границы времени и пространства и являлось местом как бы таким универсальным, таким “везде-не-важно-где”, которое принадлежит молодым.
– Очень жаль, что вас уволили, – говорит Рупрехт.
Говард вспыхивает:
– Да нет, это не увольнение, это скорее… академический отпуск…
– Это за то, что вы отвели нас в парк?
Сам не зная, отчего его это так смущает, Говард делает вид, будто не слышит.
– Как тут тихо, – замечает он.
– Люди перестали сюда приходить, – монотонно отвечает Рупрехт.
Говарду хочется спросить: а почему же ты продолжаешь сюда приходить; но вместо этого говорит:
– Рад видеть тебя, Рупрехт. Я и сам давно хотел с тобой поговорить.
Рупрехт ничего не отвечает, просто смотрит ему в глаза. Говард, почувствовав, что в горле у него пересохло, отхлебывает спрайта.
– По телефону ты сказал, что хочешь поговорить со мной о чем-то важном.
Рупрехт кивает.
– Я просто хотел кое-что узнать для своего проекта, над которым сейчас работаю, – говорит он, стараясь сохранять нейтральный тон.
– А что это за проект?
– Ну, это связано с проблемой коммуникации…
Говард замечает, как во взгляде Рупрехта быстро промелькнуло что-то живое, но потом снова исчезло в непроходимых дебрях его сознания.
– Что ж, это хорошо, – говорит Говард. – Хорошо, что ты работаешь над проектом. Потому что мне показалось, что ты последнее время как-то сдал. Ну, перестал так увлеченно заниматься, как раньше.
Рупрехт никак не реагирует на это, он продолжает рисовать кончиком соломинки невидимые идеограммы на столе.
– С тех пор как не стало Дэниела, – продолжает Говард. – Я хочу сказать – тебя, по-видимому, очень потрясло это.
Мальчик по-прежнему всецело погружен в созерцание своих невидимых картинок, только щеки у него багровеют.
Говард оглядывается через плечо. Единственные другие посетители – это иностранцы, супружеская пара, разглядывающая карту города; за кассой стоит усталый азиат и высыпает из полиэтиленовых пакетиков монеты.
– Иногда в подобных ситуациях, – говорит Говард, – необходимо все довести до конца. Разобраться в том, что произошло, уточнить все оставшиеся неясными подробности. Часто именно это – уточнение неясных подробностей – помогает сдвинуться с мертвой точки, чтобы как-то жить дальше. – Он прокашливается. – И пускай иногда это уточнение кажется сложным или даже опасным, не надо забывать о том, что всегда есть люди, готовые тебе помочь. Которые помогут тебе справиться с этой задачей. Ты меня понимаешь?
Рупрехт вскидывает на него глаза, словно пытаясь разрешить какую-то загадку.
Говард, уже изнывая от нетерпения, ждет. Потом, не выдержав, спрашивает:
– О чем же ты хотел со мной поговорить? Ты хотел что-то выяснить?
Мальчик шумно вдыхает.
– Вы упоминали об одном ученом, – говорит он хриплым голосом. – Когда мы были в парке, вы упомянули одного ученого, пионера в исследовании электромагнитных волн.
Говард на миг приходит в полное недоумение. О чем он толкует? Это что – какое-то зашифрованное сообщение?
– Вы рассказывали, что он придумал способ… – Рупрехт понижает голос до шепота – …общаться с умершими.
Глаза у него блестят; и тут до Говарда наконец доходит. Рупрехт ничегошеньки не знает о тренере и о его преступлении, у него нет намерения никого отдавать в руки правосудия, все это Говарду просто пригрезилось. Разочарование так велико, что Говард испытывает сильнейшее искушение немедленно рассказать мальчику всю правду. Но действительно ли он этого хочет – внезапно обрушить всю грязь и цинизм этого настоящего мира на голову Рупрехта? Нет. Поэтому, чтобы как-то заглушить горечь, Говард берет из коробки пончик и откусывает. На вкус он оказывается на удивление хорошим.
– Да, верно, – говорит он. – Его звали Оливер Лодж. В те времена он был одним из самых известных в мире ученых. Он совершил множество важных открытий в области магнитных полей, электричества, радиоволн, а в более поздние годы попытался использовать их для того, чтобы, как ты говоришь, общаться с миром духов. В конце викторианской эпохи это было настоящее поветрие: все увлекались спиритическими сеансами, магией, пытались фотографировать душу и так далее. Наверное, это была реакция на повседневность, которая, напротив, в ту пору была крайне материалистичной, ориентированной на технику, – кстати, как и у нас теперь. Это очень раздражало тогдашних ученых, в особенности потому, что спиритисты якобы прибегали к науке, в частности к новым изобретениям, вроде фотоаппаратов, граммофонов и радио, для общения с потусторонним миром. И вот группа ученых, среди которых был и Лодж, собралась для изучения сверхъестественных явлений, с целью разоблачения всего этого как обмана и шарлатанства.
– Но потом началась война, и сын Лоджа Раймонд был убит в сражении. И Лодж немедленно увлекся как раз теми самыми идеями, которые еще недавно собирался разоблачать. Он утверждал, будто общался с покойным сыном; он даже написал целую книгу, часть которой была якобы надиктована ему умершим юношей. Если верить этой книге – которая, кстати, имела бешеный успех, читатели расхватывали ее, – то загробный, потусторонний мир – сын Лоджа называл ее “Страной лета” – находится всего в волоске от мира, знакомого тебе и мне. Только он существует в другом измерении, поэтому мы его не видим.
– Но он видел его?
– Да нет. У Лоджа была служанка-медиум. И все общение происходило через нее. Но Лодж, опираясь на собственные работы в области физики и на описания иного мира, полученные от Раймонда, поверил в то, что вот-вот убедительно докажет, что есть жизнь после смерти. Ключом к доказательству было четвертое измерение – то самое дополнительное измерение, существующее рядом с нашим миром, но отделенное от него невидимой заслонкой. Лодж верил, что открытые им новые электромагнитные волны способны проходить через эту заслонку.
– Как? – Рупрехт сверлит его глазами, будто рысь, если, конечно, можно сравнить с рысью этого четырнадцатилетнего увальня, страдающего хроническим ожирением.
– Дело в том, что в те времена считали, что пространство пронизано невидимой материей, которую называли эфиром. Ученые не понимали, каким образом эти недавно открытые ими волны – световые волны, радиоволны и так далее – могут двигаться в вакууме. Ведь должно же быть что-то, что их переносит с места на место! И они придумали эфир. Эфир – это и есть то, что позволяет свету перемещаться от Солнца к Земле. Эфир связывает все со всем. А спиритисты уверяли, что одной материей дело не ограничивается. Иными словами, эфир привязывает наши души к нашим телам, и он же соединяет мир живых с миром мертвых.
– Эфир. – Рупрехт кивает своим мыслям.
– Верно. Лодж думал, что, поскольку электромагнитные волны способны проходить по эфиру, общение с мертвыми не просто научно доказуемо, но даже вполне доступно при помощи современных средств техники. Судя по тому, что рассказывал Раймонд о Стране Лета, погибшие солдаты могли слышать тончайшие звуки, исходившие из мира живых, – особенно музыку, некоторые образцы музыки способны были проходить через завесу. И вот Лодж в своей книге попытался описать основные принципы того, как можно наладить такое сообщение между мирами.
– И что было дальше?
Рупрехт нависает над столом, и кажется, будто он парит над своим стулом; Говард, которому от этого становится как-то неуютно, делает попытку отодвинуть свой стул чуть-чуть назад, но обнаруживает, что ножки намертво приварены к полу.
– Да ничего, – отвечает он.
– Как это – ничего? – недоумевает Рупрехт.
– Ну, все провалилось. Точнее, я хочу сказать, он ошибался – с самого начала ошибался. Потому что никакого эфира не существовало. Не существовало никакой таинственной субстанции, которая соединяла бы все со всем остальным. Лодж сделался посмешищем, а его репутация оказалась погублена.
– Но… – Рупрехт недоверчиво смотрит в стол, совсем как инвестор, которому сообщили, что весь портфель его ценных бумаг упал в цене. – Но почему же ничего не вышло?
Говард не совсем понимает, в чем дело, почему Рупрехт принимает все это так близко к сердцу.
– Думаю, здесь важно помнить, в какой среде работал Лодж, – осторожно говорит он. – Да, он был выдающимся ученым. Но еще он был отцом, недавно потерявшим сына. Другие защитники спиритизма находились в сходном положении: например, сэр Артур Конан Дойль, у которого война тоже отняла сына. Люди, которые покупали книгу Лоджа, те, кто сам проводил спиритические сеансы, солдаты в окопах, которым являлись призраки убитых товарищей, – все они пребывали в состоянии скорби. Это был мир, буквально лишившийся разума от горя. В то же время это была эпоха, когда наука и техника обещали дать ответы на любые вопросы. Вдруг появилась возможность разговаривать с человеком, находящимся на другом конце света, – так отчего тогда нельзя разговаривать с умершими?
Рупрехт, затаив дыхание, остекленевшим взглядом смотрит ему в рот.
– Но в том-то и дело, что это невозможно, – говорит Говард, и повторяет: – Невозможно, – как бы обороняя свои позиции от враждебности, с какой встречается эта информация, – от взгляда, в котором читается и уныние, и непокорство.
– Но он ведь утверждал, что в ходе экспериментов разговаривал с умершими, – говорит мальчик.
– Да, но это следует понимать как проявление…
– Но ведь если ему никто не верил, это еще не значит, что он говорил неправду.
– Понимаешь… – Говард даже не знает, что на это ответить.
– Да ведь есть куча вещей, которым люди не верят, хотя это правда. – Голос Рупрехта, хотя он и не повышает его, почему-то начинает звучать более интенсивно, привлекает к себе внимание, и иностранная пара поднимает глаза от карты. – А куча всякой ерунды, в которую верят, от этого не становится правдой!
– Пожалуй, это так, но это еще не значит…
– Откуда вы знаете, что он ошибался? Откуда вы знаете, что солдатам и остальным людям просто померещилось то, что они видели? Откуда вы знаете?
Он произносит все это с таким яростным напором, что его рыхлое лицо, порозовев, напоминает злобную медузу, и Говард предпочитает не противоречить ему; он просто кивает, глядя на полурастаявшие кубики льда на дне своего пластикового стакана. Туристы встают и выходят из кафе.
– Давай я расскажу тебе о другом знаменитом человеке той эпохи, – наконец говорит Говард. – Это Редьярд Киплинг, писатель. Среди прочего, он написал “Книгу джунглей” – ты наверняка видел фильм – помнишь Балу? Трам-пам-пам, я хочу быть как ты…
Рупрехт смотрит на него в недоумении.
– Ну, не важно. Когда началась война, единственный сын Киплинга, Джон, захотел записаться в добровольцы. Но, поскольку ему было всего шестнадцать, Киплингу пришлось пойти на всякие ухищрения, чтобы его взяли на службу. Один его друг был командующим Ирландского гвардейского полка, и его трудами Киплинг устроил сына на фронт. Джон отправился проходить военную науку, а через год его отправили на Западный фронт. Через сорок минут после начала первого сражения он бесследно пропал, и никто его больше не видел.
– Киплинг был сломлен горем. Он погрузился в отчаяние. Он так убивался, что, хотя раньше он всегда бранил спиритические сеансы, называя их шарлатанством, теперь был уже готов даже на это средство – лишь бы войти в контакт с сыном. Но потом к нему обратился полковник из Ирландского гвардейского полка. В каждом полку создавались записи о его участии в войне, и полковник предложил Киплингу написать для их полка такую книгу.
– Киплинг был британцем до мозга костей. И считал, что ирландцы-католики ничем не лучше зверей. Но, так как это был полк, где служил его сын, Киплинг, самый знаменитый в мире писатель того времени, согласился написать историю Ирландского полка. И не просто историю: он решил писать о простых людях – не об офицерах, не о великих сражениях – и не затрагивать общих военных тем. Он пользовался полковыми дневниковыми записями и личными записками ирландских солдат. Изучая эти материалы, он поражался отваге солдат, их верности и порядочности.
Он писал эту книгу пять с половиной лет. Эта работа оказалась очень трудной. Но потом он говорил, что это его самое важное произведение. Он воспользовался возможностью увековечить смелость этих людей, сохранил для будущих поколений память о сыне. Поэт Бродский однажды сказал: “Потому что если любовь и можно чем-то заменить, то только памятью”. Киплинг не мог вернуть Джона. Но он мог вспоминать его. И таким образом его сын продолжал жить.
Эта притча, похоже, не производит нужного действия; на самом деле Говард даже не уверен, что Рупрехт, продолжающий что-то рисовать соломинкой по лужице спрайта на столешнице, вообще слушал его. Юноша за стойкой смотрит на часы и принимается разбирать кофейный аппарат. Жужжит электрический вентилятор – это будто звук самого времени, что неумолимо ускользает куда-то у них из-под ног. А потом, не поднимая глаз, Рупрехт бормочет:
– А что если не можешь вспомнить?
– Что? – Говард выходит из внутреннего потока своих мыслей.
– Я уже забываю, какой он был, – хрипло говорит мальчик.
– Кто? Ты говоришь о Дэниеле?
– Каждый день исчезают все новые кусочки. Я вот пытаюсь что-нибудь вспомнить – и не могу. И становится только хуже и хуже. А я ничего не могу с этим поделать. – Голос у него скрипит; он умоляюще поднимает глаза, лицо его залито слезами. – Ничего не могу поделать! – повторяет он, а потом, принимается бить себя по голове кулаками изо всей силы, снова и снова, и продолжает кричать: – Ничего не могу поделать! Ничего не могу поделать!
Азиатский юноша, стоящий за прилавком, смотрит на них в ужасе. Говард невольно бросает на него беспомощный взгляд, словно ища подсказки – что делать? Но потом соображает, что действовать нужно ему самому.
– Рупрехт! Рупрехт! – кричит он и тянет к нему руки – будто сует две палки в вертящиеся спицы велосипедного колеса.
Наконец ему удается поймать руки Рупрехта и остановить их. Рупрехт постепенно перестает дрожать, он только шумно, с присвистом дышит. Он лезет в карман за ингалятором от астмы и делает судорожные вдохи.
– Тебе лучше? – спрашивает Говард.
Рупрехт кивает; лицо у него стало еще пунцовее. На стол капают крупные слезы. Говарду делается тошно от сострадания. Но, чтобы как-то заполнить эту невыносимую тишину, он заставляет себя сказать:
– Знаешь, Рупрехт… То, что ты чувствуешь, – это абсолютно нормально. Когда теряешь…
– Мне пора, – говорит Рупрехт и поднимается с пластикового стула.
– Подожди! – Говард тоже встает. – А как насчет твоего проекта? Хочешь, я дам тебе кое-какие книги или…
Но Рупрехт уже у порога, его тихое “Спасибо, до свидания” обрывает свист захлопывающейся двери, и Говард остается один под светом электрических ламп и под холодным, оценивающим взглядом бесстрастного молодого азиата, вытряхивающего в мусорное ведро кофейную гущу.
Вечер. Джанин лежит на улице. Над ней стоит Карл.
Я должна была сказать ей, Карл. Должна.
Трудно понять, что говорит Джанин. Занавески на окнах домов опущены. В окне Лори больше не загорается свет, и ее нет в машине, въезжающей в ворота.
Я сделала это ради нас, говорит Джанин. Она встает на колени, она обнимает его за ноги, она льнет к Карлу как пиявка. Ее увезли, Карл, увезли, все! Почему ты не можешь просто забыть ее?
Она не говорит ему, где больница, а машина едет слишком быстро, Карлу не догнать ее на велосипеде.
Вот – голос Джанин делается мрачным, она лезет в карман, – если ты мне не веришь, тогда сам посмотри. Я ее сфотографировала. Вот, посмотри сам, в кого ты влюблен.
Лицо все перекручено, будто кусок жевательной резинки.
Нет!
Он изо всей силы швыряет телефон куда-то в кусты, и она ползает вокруг чужого сада и кричит: подожди, позвони мне, позвони мне, чтобы я нашла его!
Теперь он дома, пытается смотреть телевизор. Кларксон говорит, “дэу” я бы даже задницу не стал вытирать. На кровати лежит новый черный свитер. Внизу мать орет: потому что ты не смеешь! А отец орет в ответ: насколько я помню, это пока еще мой дом! Я ПЫТАЮСЬ СМОТРЕТЬ ТЕЛЕВИЗОР, кричит Карл. Кларксон говорит: мертвый мальчик. Карл опять таращится на экран. Дайте мне что-нибудь такое – ух, энергичное, говорит Кларксон. По руке Карла пробегает дрожь, отдаваясь покалыванием во всех шрамах.
И тут звонит телефон. Барри. Ну вот, это произойдет, говорит он.
Что? – не понимает Карл.
Послезавтра вечером. Стрелка, болван. Они возьмут нас с собой на стрелку с Друидом.
Мозг Карла продирается через бесконечные черные дебри памяти.
Ты понимаешь, что это значит? – говорит Барри. Значит, нас повышают. Мы теперь свои.
И тут в телефоне слышен чей-то чужой голос, не Барри: он будет ждать тебя, Карл.
Он подпрыгивает на кровати. Что ты сказал?
Потом – снова Барри, как будто ничего не было: Это большой успех, болван. Ну правда, ты хоть понял, что это значит?
Но Карл не понимает, что это значит.