355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пол Мюррей » Скиппи умирает » Текст книги (страница 1)
Скиппи умирает
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:13

Текст книги "Скиппи умирает"


Автор книги: Пол Мюррей



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 47 страниц)

Пол Мюррей
Скиппи умирает

Посвящается Шону


Однажды вечером Скиппи и Рупрехт состязаются в поедании пончиков, и вдруг Скиппи багровеет и падает со стула. Дело происходит в ноябре, в пятницу, пончиковая “У Эда” заполнена лишь наполовину, и когда Скиппи шумно грохается на пол, никто не обращает на это внимания. Даже Рупрехт поначалу особенно не тревожится – скорее, он даже доволен: ведь это значит, что победил он, Рупрехт, уже шестнадцатый раз подряд, а эта победа еще на шаг приближает его к абсолютному рекорду, установленному Гвидо “Сальником” Ламаншем, выпускником Сибрукского колледжа 93-го года.

Рупрехт, если не считать того, что он гений (а он безусловно гений), не отличается особой сообразительностью. Этот мальчишка с хомячьими щеками и неисправимой полнотой не в ладу ни со спортом, ни со всеми прочими аспектами жизни, которые не имеют отношения к сложным математическим уравнениям; поэтому он так упивается своими победами в соревнованиях по поеданию пончиков, и поэтому, хотя Скиппи уже почти целую минуту валяется на полу, Рупрехт по-прежнему сидит на стуле, хихикает себе под нос и с торжеством тихонько приговаривает “да-да”, – вот только когда столик подскакивает и кока-кола летит на пол, до него доходит, что что-то случилось.

Под столом, на шахматном кафельном полу, молча корчится Скиппи.

– Что с тобой? – спрашивает Рупрехт, но ответа нет. Глаза у Скиппи выпучены, изо рта вылетает какой-то странный, замогильный свист; Рупрехт ослабляет ему галстук, расстегивает воротник рубашки, но это не помогает – нет, тот дышит еще тяжелее, корчится и выпучивает глаза еще сильнее. Рупрехт чувствует какое-то покалывание в затылке.

– Что с тобой? – повторяет он громче, как будто они со Скиппи находятся по разные стороны шумной автострады. Теперь уже все смотрят в их сторону – сидящие за длинным столом сибрукские четвероклассники [1]1
  Имеются в виду четвероклассники средней школы (secondary school), то есть подростки 16–17 лет. Второклассникам, соответственно, 14–15 лет, и так далее.


[Закрыть]
и их подружки, две девчонки из Сент-Бриджид, одна толстушка, другая худая, обе в школьной форме, да еще троица работников из соседнего торгового пассажа, – все они оборачиваются и смотрят, как Скиппи задыхается и ловит ртом воздух. Со стороны кажется, что он тонет, хотя, думает Рупрехт, как бы он мог тонуть здесь, в помещении, далеко от моря – море-то там, по другую сторону парка? Все это совершенно непонятно, все происходит слишком быстро, он не успевает сообразить, что делать…

Тут распахивается дверь, и за стойкой показывается, неся поднос со сдачей, молодой человек с азиатской внешностью, в форменной рубашке заведения “У Эда”, на которой будто от руки написано “ Привет! Меня зовут”, а дальше – почти совсем неразборчивыми каракулями – “Чжан Селин”. При виде повскакавших, чтобы лучше рассмотреть происходящее, посетителей юноша останавливается, замечает скорченное тело на полу и, бросив поднос, перепрыгивает через стойку, отталкивает Рупрехта и разжимает Скиппи рот. Он всматривается ему в глотку, но слишком темно, ничего не видно. Тогда он поднимает Скиппи на ноги, обхватывает его руками вокруг талии и принимается толкать его в живот.

Тем временем мозги Рупрехта наконец начинают соображать; он перебирает пончики, валяющиеся на полу: ему кажется, если он разыщет тот самый пончик, которым подавился Скиппи, быть может, что-то удастся понять. Но, возясь на полу, он вдруг делает удивительное открытие. Из шести пончиков, которые лежали на подносе у Скиппи в начале соревнования, целыми остались все шесть – ни от одного он даже не откусил! У Рупрехта голова идет кругом. Конечно, он не наблюдал за Скиппи в ходе состязания (Рупрехт, когда соревнуется в поедании чего-нибудь, всегда как будто попадает в некую другую зону, остальной мир исчезает, растворяется, и как раз в этом-то и заключается секрет его шестнадцати – почти рекорд – побед), но он предполагал, что Скиппи тоже ест; да и зачем было бы соревноваться в поедании пончиков – и ни одного пончика не съесть? Но главное, раз он ничего не ел, тогда как же…

– Стойте! – кричит он Чжану, подскакивает и размахивает руками. – Стойте! – Чжан Селин, тяжело дыша, поднимает глаза, и Скиппи обвисает у него на руках, будто мешок с пшеницей. – Он ничего не ел, – сообщает Рупрехт. – Он не подавился.

По толпе зевак пробегает шумок – все заинтригованы. Чжан Селин глядит на мальчика недоверчиво, но позволяет Рупрехту забрать Скиппи, который оказывается на удивление тяжелым, и снова положить его на пол.

Вся эта цепочка событий – от падения Скиппи до настоящего мгновения – длилась от силы три минуты, и за это время цвет лица у Скиппи из багрового сделался зловеще синим, а свистящее дыхание перешло в шелест; он перестал корчиться и застыл, а глаза, хоть и раскрытые, смотрят в пустоту, так что Рупрехт, даже глядя прямо на Скиппи, не уверен на сто процентов, что тот в сознании, и внезапно Рупрехту мерещится, будто и его собственные легкие стискивают чьи-то холодные руки: вдруг до него доходит, что именно сейчас произойдет, хотя в то же время он и не может до конца поверить в это: неужели так в самом деле может произойти? Неужели это вправду может произойти здесь, в пончиковой “У Эда”? Где настоящий музыкальный автомат, искусственная кожа и черно-белые фотографии, изображающие Америку, где лампы флуоресцентные, а вилки пластмассовые, где воздух неестественно стерилен, где должно было бы пахнуть пончиками, но не пахнет, – в пончиковой “У Эда”, куда они заходят каждый день, где никогда ничего не происходит, где и не должно ничего происходить, в том-то и вся соль…

Одна из девчонок, та, что в мятых штанах, взвизгивает:

– Смотрите! – Пританцовывая на цыпочках, она тычет в воздух пальцем.

Рупрехт, выйдя из оцепенения, в которое он впал, смотрит в ту сторону, куда она показывает, и видит, что Скиппи поднял левую руку. По (его) телу Рупрехта прокатывается волна облегчения.

– Ну вот! – кричит он.

Рука выгибается, словно только что очнулась от глубокого сна, и в тот же миг Скиппи испускает долгий, хриплый вздох.

– Ну вот! – повторяет Рупрехт, хотя и сам не знает в точности, что хочет этим сказать. – Ты можешь!

Скиппи издает какой-то булькающий звук и медленно моргает, глядя на Рупрехта.

– Сейчас приедет “скорая”, – сообщает ему Рупрехт. – Все будет хорошо.

Бульк, бульк, отзывается Скиппи.

– Да ты расслабься, – говорит Рупрехт.

Но Скиппи не слушается. Он продолжает булькать, как будто силится что-то сказать Рупрехту. Он лихорадочно вращает глазами, глядит в потолок; а потом, словно по наитию, принимается водить рукой по кафельному полу. Его рука рыщет среди лужиц кока-колы и тающих кубиков льда, пока не нашаривает один из упавших пончиков; она вцепляется в него, будто неуклюжий паук, хватающий добычу, сильнее и сильнее впивается в него пальцами.

– Ты только не волнуйся, – твердит Рупрехт, глядя через плечо в окно – не видно ли машины “скорой помощи”.

Но Скиппи все стискивает пончик, пока вся рука у него не вымазывается в начинке – малиновом сиропе; тогда, прикоснувшись к полу блестящим красным кончиком пальца, он чертит кривую линию.

С

– Он пишет, – шепчет кто-то.

Он пишет. Мучительно медленно – так, что пот течет по лбу, дыхание прерывистое – у него в груди будто ходит туда-сюда и не может выскочить стеклянный шарик, – Скиппи выводит липким сиропом на шахматном полу черту за чертой. К, А – губы зевак беззвучно движутся, повторяя каждую написанную букву; хотя снаружи по-прежнему с шумом проносятся автомобили, в пончиковой воцаряется странная тишина, почти безмолвие, как будто здесь, внутри, время, так сказать, временно прекратило свое движение вперед; вместо того чтобы уступить место следующему мигу, мгновение сделалось эластичным, истончилось, расширилось, чтобы вместить их, дать им возможность подготовиться к тому, что должно произойти…

Скажи лори

Толстуха из Сент-Бриджид вдруг бледнеет и что-то шепчет на ухо своей спутнице. Скиппи умоляюще смотрит на Рупрехта и моргает. Прокашлявшись, поправив на носу очки, Рупрехт вглядывается в засыхающую на кафеле надпись.

– “Скажи Лори”? – спрашивает он.

Скиппи вращает глазами и издает каркающий звук.

– Сказать ей – что?

Скиппи ловит ртом воздух.

– Я не понимаю! – бормочет Рупрехт. – Я не понимаю, извини! – И он наклоняется, чтобы еще раз всмотреться в загадочные розовые буквы.

– Скажи ей, что он любит ее! – кричит толстая (или даже беременная) девушка в школьной форме Сент-Бриджид. – Скажи Лори, что он любит ее! О боже!

– Сказать Лори, что ты любишь ее? – неуверенно переспрашивает Рупрехт. – Ты это имел в виду?

Скиппи делает выдох – он улыбается. Потом снова ложится на пол; и вдруг Рупрехт ясно видит, что грудь Скиппи перестает подниматься и опускаться.

– Эй! – Рупрехт хватает его и трясет за плечи. – Эй, ты чего?

Скиппи не откликается.

На миг наступает холодная, могильная тишина, а затем – словно все хотят как-то ее заполнить – зал наполняется гулом. Воздух! – таков консенсус. – Пусть подышит воздухом!Дверь распахивают, и внутрь жадно врывается холодный ноябрьский вечер. Рупрехт стоит и смотрит на своего друга.

– Дыши! – кричит он ему и бессмысленно жестикулирует, будто рассерженный учитель. – Ты почему не дышишь?

Но Скиппи лежит как лежал – со спокойным выражением лица, безмятежнее некуда.

Вокруг все кричат и шумят – каждый вспоминает что-нибудь из телепередач про больницы. Рупрехт не выдерживает. Он проталкивается через толпу, выходит за дверь, на улицу. Кусая большой палец, он смотрит на машины, проносящиеся в темноте, на эти безликие размытые пятна, из которых никак не желает материализоваться “скорая помощь”.

Когда он возвращается, то видит, что Чжан Селин опустился рядом со Скиппи и держит его голову у себя на коленях. Пончики рассыпаны по полу, как маленькие засахаренные венки. Стоит тишина; люди всматриваются в Рупрехта влажными, полными жалости глазами. Рупрехт отвечает им зверским взглядом. В нем все бурлит, все трясется, все горит от ярости. Ему хочется просто пойти к себе в комнату и бросить Скиппи здесь. Ему хочется выкрикнуть: “Что? Что? Что? Что?” Он снова уходит и глядит на несущиеся машины, он плачет, и тут он чувствует, как сотни и тысячи фактов, хранящихся в его голове, превращаются в вязкую слякоть.

Сквозь ветви лавров, в верхнем углу Сибрукской башни, можно разглядеть окно их спальни в общежитии, где меньше получаса назад Скиппи предложил Рупрехту устроить соревнование. Над автостоянкой большая розовая петля – вывеска пончиковой “У Эда” – струит в вечернюю темноту холодный синтетический свет; этот неоновый ноль затмевает яркостью и луну, и все созвездия бесконечного космоса, простирающегося в вышине. Рупрехт не смотрит в ту сторону. В это мгновенье Вселенная представляется ему чем-то жутким, жидким, ветхим и пустым; кажется, она и сама это сознает – и со стыдом отворачивается.

I
Страна надежд

Эти мечты упорно длились, словно запасная жизнь…

Роберт Грейвз [2]2
  Роберт Грейвз, автобиография «Простимся со всем этим» (1929). ( Здесь и далее примечания переводчика.)


[Закрыть]

Когда-то, в зимние месяцы, сидя на средней парте в среднем ряду в кабинете истории, Говард любил наблюдать, как всю школу охватывает пламя. Площадки для игры в регби, баскетбольное поле, автомобильная парковка и деревья позади нее – в одно прекрасное мгновенье все это должен поглотить огонь; и хотя эти чары быстро разрушались – свет сгущался, краснел и мерк, оставляя школу и окрестности целыми и невредимыми, – было ясно одно: день почти завершился.

Сегодня он стоит перед классом, полным учеников: ни угол зрения, ни время года не подходят для любования закатом. Но он знает, что до конца урока остается пятнадцать минут, и, потеребив себя за нос, незаметно вздохнув, делает новую попытку:

– Ну же, давайте. Назовите главных участников. Только главных. Есть желающие?

В классе по-прежнему стоит мертвая тишина. От радиаторов так и пышет жаром, хотя сегодня на улице не слишком-то холодно: просто устаревшая отопительная система работает как попало, как и почти все остальное в этой части школьного здания, и потому за день тут становится не просто жарко, а душно, как на малярийных болотах. Говард, разумеется, жалуется на духоту, как и остальные учителя, но в глубине души он даже доволен: такая жара, в сочетании с усыпляющим действием самого предмета истории, означала, что на его последних уроках беспорядок в классе вряд ли выйдет за пределы тихого гула и болтовни – ну разве что пролетит бумажный самолетик.

– Есть желающие? – повторяет он, старательно игнорируя поднятую руку Рупрехта Ван Дорена, под которой напряженно замер сам Рупрехт.

Остальные мальчики просто моргают, глядя на Говарда, как бы упрекая его за покушение на их покой. На том месте, где когда-то сидел сам Говард, сидит, окоченев, как будто под дозой, и глазеет в пустоту Дэниел “Скиппи”/“Неженка” Джастер; а в заднем ряду, у солнечного коллектора, Генри Лафайет устроил себе уютное гнездышко, сложил руки на парте и положил на них голову. Даже часы тикают так, словно наполовину дремлют.

– Мы же об этом толковали последние два дня. Значит, никто из вас не может назвать ни одной из стран-участниц? Ну-ка, вспоминайте. Я вас не выпущу из класса до тех пор, пока вы не покажете мне свои знания.

– Уругвай? – нараспев выговаривает Боб Шэмблз, словно выловив ответ из неких магических паров.

– Нет, – отвечает Говард, заглядывая на всякий случай в раскрытую книгу, лежащую на учительской кафедре.

“Ее называли в ту пору войной, которая положит конец всем войнам”, – гласит подпись под картинкой, изображающей бескрайний пустынный ландшафт, начисто лишенный всяких признаков жизни – и естественных, и рукотворных.

– Евреи? – высказывает догадку Алтан О’Дауд.

– Евреи – это не страна. Марио?

– Чего? – Марио Бьянки поднимает голову, похоже, отрываясь от своего телефона, который он слушал под партой. – А, ну как же… Как же… А ну прекрати! Сэр, Деннис трогает меня за ногу! Хватит меня щупать, отстань!

– Перестань трогать его за ногу, Деннис.

– Я и не думал, сэр! – Деннис Хоуи принимает вид оскорбленной невинности.

Написанные на доске буквы MAIN – Милитаризм, Альянсы, Индустриализация, Национализм, – переписанные из учебника в начале урока, медленно обесцвечивает снижающееся солнце.

– Ну так что, Марио?

– Э… – мямлит Марио. – Ну, Италия…

– Италия отвечала за поставки продовольствия, – подсказывает Найел Хенаган.

– Но-но, – предостерегающе говорит Марио.

– Сэр, Марио называет свой член “Дуче”, – докладывает Деннис.

– Сэр!

– Деннис!

– Но ведь это правда – да-да, я сам слышал. Ты говоришь: “Пора вставать, Дуче. Твой народ ждет тебя, Дуче”.

– Зато у меня хоть член есть, не то что у некоторых… А у него вместо члена просто фигня какая-то…

– Мы уклонились от темы, – вмешивается Говард. – Ну же, ребята. Назовите главных участников Первой мировой войны. Хорошо, я вам подскажу. Германия. В войне участвовала Германия. Какие союзники были у Германии? Слушаю тебя, Генри!

Это Генри Лафайет, витавший мыслями неизвестно где, вдруг издал громкий хрюкающий звук. Услышав свое имя, он поднимает голову и глядит на Говарда затуманенными, ничего не понимающими глазами.

– Эльфы? – решается предположить он.

Класс заливается истерическим смехом.

– А что был за вопрос? – спрашивает Генри несколько обиженно.

Говард уже готов признать свое поражение и начать весь урок с начала. Впрочем, одного взгляда на часы достаточно, чтобы понять: сегодня уже ничего не успеть. Поэтому он просит учеников снова обратиться к учебнику и велит Джеффу Спроуку прочитать стихотворение, приведенное в учебнике.

– “В полях Фландрии”, – читает, будто делает одолжение, Джефф. – Автор – лейтенант Джон Маккрей.

– Джон Мак гей, – толкует по-своему Джон Рейди.

– Хватит.

Джефф читает:

 
Красны во Фландрии поля от маков,
Кресты рядами вместо злаков —
То наше место. Тут с утра
Трель жаворонка льется смело
Над страшным громом артобстрела.
Мы – мертвецы. А лишь вчера
Мы жили… [3]3
  Джон А. Маккрей (1872–1918) – канадский поэт и врач, участвовавший в Первой мировой войне в качестве полевого хирурга в канадских артиллерийских войсках. Прославился стихотворением “В полях Фландрии”, которое написал в мае 1915 года, в день, когда был убит в бою его друг.


[Закрыть]

 

Тут звенит звонок. В одно мгновенье все мечтатели и сони пробуждаются, хватают свои рюкзаки, запихивают в них учебники и все как один мчатся к двери.

– К завтрашнему дню дочитайте главу до конца, – говорит Говард вдогонку куче-мале. – А заодно прочтите и то, что вы должны были прочитать к сегодняшнему уроку.

Но шумная гурьба учеников уже схлынула, и Говард остался один, как всегда недоуменно гадая: а слушал ли его сегодня хоть кто-нибудь? Ему почти видится, как все его слова, одно за другим, сыплются на пол. Он убирает учебник, вытирает доску и направляется в коридор, где приходится продираться сквозь поток идущих домой школьников в учительскую.

Бурный гормональный всплеск разделил толпу школьников, собравшихся в зале Девы Марии, на великанов и карликов. В зале стоит резкий запах пубертата, который не удается победить ни дезодорантам, ни раскрытым окнам, и воздух содрогается от жужжанья, дребезжанья и пронзительных обрывков мелодий: это двести учеников судорожно – как ныряльщики, торопящиеся пополнить запасы кислорода, – включают свои мобильные телефоны, которыми запрещено пользоваться во время занятий. Гипсовая Мадонна со звездчатым нимбом и персиковым личиком стоит, кокетливо надув губки, в алькове на безопасном возвышении и взирает на буйство начинающейся маскулинности.

– Эй, Флаббер! – Это Деннис Хоуи несется, перебегая дорогу Говарду, наперерез Уильяму “Флабберу”/“Олуху” Куку. – Эй! Послушай, я тут кое-что хотел у тебя спросить.

– Что? – мгновенно настораживается Флаббер.

– Ну, я просто подумал: ты, случайно, не лодырь, привязанный к дереву?

Флаббер – он весит под девяносто килограммов и уже третий год сидит во втором классе, – наморщив лоб, пытается осмыслить вопрос.

– Я не шучу, нет-нет, – уверяет Деннис. – Нет, я просто хочу узнать: может быть, ты лодырь, привязанный к дереву?

– Нет, – разрешается ответом Флаббер, и Деннис уносится, ликующе крича:

– Лодырь на свободе! Лодырь на свободе!

Флаббер испускает недовольный вопль и бросается было в погоню, но потом резко останавливается и ныряет в другую сторону, когда толпа вдруг расступается: через нее проходит кто-то высокий и тощий, как мертвец.

Это отец Джером Грин – учитель французского, координатор благотворительных мероприятий Сибрука и с давних пор самая пугающая фигура в школе. Куда бы он ни шел – всюду вокруг него образуется пустота шириной в два-три человеческих тела, словно его сопровождает невидимая свита вооруженных вилами гоблинов, готовых пырнуть всякого, кто таит нечистые помыслы. Говард выдавливает из себя слабую улыбку; в ответ священник смотрит на него с тем же безличным осуждением, какое у него наготове для всех без разбора: он так навострился заглядывать в человеческую душу и видеть там грех, похоть и брожение, что бросает эти взгляды и будто автоматически ставит в нужные графы галочки.

Иногда Говарда охватывает уныние: он окончил эту школу десять лет назад, а кажется, что с тех пор ничего не изменилось. Особенно нагоняют на него уныние священники. Крепкие по-прежнему крепки, трясущиеся все так же трясутся; отец Грин все так же собирает консервы для Африки и наводит ужас на мальчишек, у отца Лафтона все так же наполняются слезами глаза, когда он дает послушать своим нерадивым ученикам Баха, отец Фоули все так же дает “наставления” озабоченным юнцам, неизменно советуя им побольше играть в регби. В самые тоскливые дни Говард усматривает в живучести этих людей какой-то укор себе – словно почти десятилетний кусок его жизни, между выпускными экзаменами и унизительным возвращением сюда, по причине его собственной глупости, оказался отмотанным назад, изъятым из протокола как никому не нужная чепуха.

Разумеется, это паранойя чистой воды. Священники ведь не бессмертны. Отцам из ордена Святого Духа грозит та же беда, что и всем остальным католическим орденам: вымирание. Большинство священников в Сибруке старше шестидесяти, а последний новобранец в пасторских рядах – неуклонно редеющих – это молодой семинарист откуда-то из-под Киншасы; в начале сентября, когда заболел отец Десмонд Ферлонг, бразды правления школой впервые в истории Сибрука взял мирянин – учитель экономики Грегори Л. Костиган.

Оставив позади обшитые деревом залы старого здания, Говард проходит по Пристройке, поднимается по лестнице и с привычным тайным содроганием открывает дверь с надписью “Учительская”. Там полдюжины его коллег ворчат, проверяют домашние задания или меняют никотиновые пластыри. Ни с кем не заговаривая и вообще никак не давая знать о своем появлении, Говард подходит к своему шкафчику и бросает в портфель пару учебников и кипу тетрадей, затем бочком, чтобы ни с кем не встречаться взглядом, он прокрадывается к двери и выходит из учительской. Он с шумом сбегает по лестнице и идет по теперь уже опустевшему коридору, не сводя глаз с выхода, но вдруг останавливается, услышав молодой женский голос.

Хотя звонок, оповещавший об окончании сегодняшних уроков, прозвенел еще пять минут назад, похоже, урок в кабинете географии идет полным ходом. Слегка нагнувшись, Говард заглядывает внутрь сквозь узенькое окошко в двери. Ученики, сидящие в классе, не выказывают ни малейшего нетерпения – напротив, судя по выражениям их лиц, они вообще забыли о ходе времени.

А причина, по которой они забыли о нем, стоит перед классом. Зовут ее мисс Макинтайр, она временная учительница. Говард уже видел ее пару раз в учительской и в коридоре, но еще ни разу с ней не разговаривал. В пещеристой глубине кабинета географии она притягивает к себе взгляд, будто пламя. Ее светлые волосы ниспадают таким каскадом, какой обычно увидишь только в рекламе шампуней, и этот водопад дополняет элегантный костюм-двойка цвета магнолии, сшитый скорее для заседаний совета директоров, чем для школьного класса; ее голос, мягкий и мелодичный, в то же время обладает неким трудноописуемым свойством, неким властным полутоном. Она обнимает рукой глобус и, говоря, рассеянно поглаживает его, будто жирного избалованного кота; кажется, он почти мурлычет, томно вращаясь под кончиками ее пальцев.

– …а под корой Земли, – рассказывает она, – настолько высокая температура, что горная порода там находится в расплавленном состоянии. Может кто-нибудь сказать мне, как она называется, эта расплавленная порода?

– Магма, – отзывается сразу несколько хриплых мальчишеских голосов.

– А как мы называем ее, когда она вырывается из вулкана на поверхность Земли?

– Лава, – отвечают ей дрожащие голоса.

– Отлично! Миллионы лет назад извергалось невероятное множество вулканов, и на всей поверхности Земли непрерывно кипела лава. Пейзаж, который окружает нас сегодня, – тут она проводит лакированным ногтем по выступающему горному хребту, – это преимущественно наследие той самой эпохи, когда вся наша планета переживала колоссальные изменения. Пожалуй, можно было бы назвать ту эпоху периодом подросткового созревания Земли!

Весь класс дружно краснеет до корней волос и старательно таращится в учебники. А она снова смеется, крутит глобус, подталкивая его кончиками пальцев, будто музыкант, перебирающий струны контрабаса, а потом случайно глядит на свои часы:

– Боже мой! Ах вы бедняжки, да я должна была отпустить вас еще десять минут назад! Почему же никто мне ничего не сказал?

Класс еле слышно бормочет что-то, все еще не отрываясь от учебников.

– Ну хорошо…

Она поворачивается и начинает писать на доске домашнее задание, при этом юбка ее чуть поднимается, обнажая колени сзади. Вскоре дверь распахивается, и ученики неохотно покидают класс. Говард притворяется, будто разглядывает фотографии недавнего похода на гору Джаус, вывешенные на доске объявлений, а сам краешком глаза наблюдает, как иссякает ручеек из серых свитеров. Но она все еще не появляется. Тогда он идет к двери, чтобы посмо…

– Ой!

– О господи, извините, пожалуйста. – Он нагибается и помогает ей собрать листы бумаги, разлетевшиеся по грязному полу коридора. – Извините, я вас не заметил. Я спешил… э-э… на встречу…

– Все в порядке, спасибо, – говорит она, когда он кладет стопку географических карт поверх той кипы, которую она уже собрала. – Спасибо, – повторяет она и глядит ему прямо в глаза.

Она не отрывает взгляда, когда они одновременно поднимаются, и Говард, тоже не силах отвести глаз, вдруг паникует: а что, если они так сцепились, как в тех выдуманных историях про детишек, которые, когда целовались, сцепились брэкетами так, что пришлось спасателей вызывать, чтобы их расцепить?

– Простите, – задумчиво говорит он еще раз.

– Перестаньте извиняться, – смеется она.

Он представляется:

– Меня зовут Говард Фаллон. Я учитель истории. А вы заменяете Финиана О’Далайга?

– Верно, – отвечает она. – Его не будет, наверное, до Рождества, с ним что-то случилось.

– Камни в желчном пузыре, – сообщает Говард.

– Ой, – говорит она.

Говард тут же жалеет о том, что упомянул про желчный пузырь.

– Ну, – с усилием заговаривает он снова, – я сейчас еду домой. Может быть, подбросить вас?

Она наклоняет голову набок:

– А как же ваша встреча?

– Ах да, – спохватывается он. – Ну, на самом деле это не так важно.

– У меня тоже есть машина, но все равно спасибо за предложение, – говорит она. – Впрочем, можете понести мои книги, если хотите.

– Хорошо, – отвечает Говард.

Возможно, это предложение не лишено иронии, но, пока она не взяла свои слова назад, он забирает из ее рук стопку папок и учебников и, не обращая внимания на убийственные взгляды ее учеников, все еще слоняющихся по коридору, шагает вместе с ней к выходу.

– Ну и как вам здесь? – спрашивает он, пытаясь направить разговор в более спокойное русло. – У вас уже есть опыт, или вы в первый раз преподаете?

– О, – она дует на непослушную прядь своих золотых волос, – я по профессии не учитель. Я согласилась здесь поработать ради Грега. То есть ради мистера Костигана. О боже, я и забыла про всю эту канитель с “мистерами”, “мисс”. Смешно звучит: мисс Макинтайр.

– Ну, учителям разрешается называть друг друга просто по имени.

– Э-э… Да нет, мне даже нравится, когда меня называют “мисс Макинтайр”. Ну вот, я как-то раз разговаривала с Грегом, и он сказал, что трудно найти хорошую замену учителю. А у меня как раз в ту пору были такие мысли – не попробовать ли себя в такой роли? К тому же мой очередной контракт истек, и я подумала – а почему бы нет?

– А чем вы до этого занимались? – Говард открывает перед ней входную дверь, и они выходят на осенний воздух, уже заметно похолодевший.

– Банковскими инвестициями.

Говард принимает такой ответ с напускным безразличием, а потом небрежно замечает:

– Знаете, я и сам раньше работал в этой области. Два года просидел в Сити. В основном занимался фьючерсами.

– А что потом произошло?

Он чуть усмехается:

– Вы не читаете газет? Сделки на перспективу сейчас никого не интересуют – перспективы-то нет.

Она никак не реагирует на это, словно ожидая правильного ответа.

– Ну, возможно, я еще туда вернусь, – грозится он. – Я тут так, временно. Я как-то втянулся. Впрочем, мне кажется, это по-своему неплохо. Как бы отдаешь долги. Делаешь что-то нужное.

Они обходят автомобильную стоянку для учителей шестого класса, где выстроился ряд “лексусов” и “ТТ”, и у Говарда портится настроение, когда он видит собственную машину.

– А что это там, в перьях?

– Да так, пустяки. – Он проводит рукой по верху машины, сметает целую кучу белых перьев.

Они слетают на землю, а оттуда некоторые перышки снова воспаряют вверх и липнут к брюкам Говарда. Мисс Макинтайр слегка пятится.

– Это просто… ну, так мальчишки иногда шутят.

– Они называют вас “Говард-Трус”, – замечает она, совсем как турист, который справляется о значении какой-то загадочной местной идиомы.

– Да. – Говард невесело усмехается, смахивает остатки перьев с ветрового стекла и капота своей машины, но никак не объясняет загадочный оборот. – Понимаете, они неплохие ребята, здешние ученики, но есть среди них несколько… как бы это сказать… Не в меру резвых.

– Буду глядеть в оба, – говорит мисс Макинтайр.

– Ну, я же говорю, это не ко всем относится, только к некоторым. А в целом… Я хочу сказать, в общем, тут прекрасно работается.

– Вы весь в перьях, – замечает она рассудительным тоном.

– Точно, – хмыкает Говард и наскоро отряхивает брюки, поправляет галстук.

Она насмешливо смотрит на него своими лучистыми глазами, ослепительная голубизна которых только подчеркивает ехидство взгляда. Сегодня Говард сполна вкусил унижения; он уже готов откланяться, собрав жалкие остатки достоинства, как вдруг она спрашивает:

– Ну и каково это – преподавать историю?

– Каково это? – повторяет он.

– Мне вот очень нравится заново проходить географию, – сообщает она и мечтательно обводит взглядом льдисто-голубое небо, желтеющие деревья. – Да, все эти титанические битвы между разными силами, сформировавшими тот мир, по которому мы сегодня и ходим… Это так захватывающе… – Она чувственно стискивает руки – совсем как богиня, лепящая миры из сырой материи, – а потом снова устремляет на Говарда свой могущественный взгляд. – А история? Это, наверное, очень забавно!

“Забавно” – отнюдь не то слово, которое в данном случае пришло бы в голову самому Говарду, но он ограничивается слабой улыбкой.

– Что вы сейчас проходите?

– Ну, на последнем уроке мы проходили Первую мировую войну.

– О! – Она хлопает в ладоши. – Обожаю Первую мировую войну. Ребята, наверное, в восторге!

– Должен вас разочаровать, – отвечает Говард.

– А вы почитайте им Роберта Грейвза, – говорит она.

– Кого?

– Он побывал в окопах, – отвечает она, а потом, чуть помолчав, добавляет: – А еще он был одним из лучших поэтов, писавших о любви.

– Непременно ознакомлюсь, – хмурится Говард. – Еще какими-нибудь советами поделитесь? Может быть, вы еще какие-то полезные сведения собрали за пять дней преподавания?

Она смеется:

– Если они у меня появятся, непременно поделюсь. Похоже, советы вам совсем не повредят.

Она забирает у Говарда свои книжки и направляет ключ замка зажигания на огромный бело-золотистый внедорожник, припаркованный рядом с Говардовым ветхим “блубердом”.

– До завтра, – говорит она.

– До завтра, – отвечает Говард.

Но она не двигается с места, он тоже. Она задерживает его на мгновенье одним только светом своих волнующих глаз; она оглядывает его, уперев кончик языка в краешек губ, как будто раздумывает – а что бы такое съесть на ужин? А потом, обнажив в кокетливой улыбке острые белые зубки, произносит:

– И вот еще что: спать я с вами не буду.

Вначале Говард решает, что неправильно расслышал ее слова, а когда понимает, что все-таки расслышал, то по-прежнему так ошарашен, что не в силах ничего ответить. Он просто стоит на месте или, может быть, делает пару неверных шагов, а очнувшись, видит, что она забралась в свой джип и уже уезжает, подняв вихрь из белых перьев вокруг его лодыжек.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю