355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пол Мюррей » Скиппи умирает » Текст книги (страница 45)
Скиппи умирает
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:13

Текст книги "Скиппи умирает"


Автор книги: Пол Мюррей



сообщить о нарушении

Текущая страница: 45 (всего у книги 47 страниц)

– A-а, Говард! Не ожидал встретить вас здесь… – Джим Слэттери придвигает свой табурет, жестом подзывает официантку. – Вы не против, если я…

Говард неопределенно машет здоровой рукой.

– Не попали на концерт?

– Аншлаг.

– Да, точно, даже те из нас, у кого был билет… Я хочу сказать, там под конец явилась группа людей из КПМГ, и Грег попросил меня… Разумеется, меня не слишком это расстроило – тем более, раз подвернулся случай выпить рюмочку без ее ведома… Ваше здоровье. – Звяканье бокалов заставляет Говарда поморщиться, и лицо его искажается гримасами боли. – Боже мой, что это у вас с рукой?

– Попал в мышеловку, – следует короткий ответ.

– Вот как, – хладнокровно говорит Слэттери… – Я слышал, вам в последнее время пришлось повоевать. Не только с мышами, конечно.

– Да, с грызунами разных мастей, – отвечает Говард, а потом, немного подумав, мрачным тоном добавляет: – Да в общем, я сам на себя все это навлек.

– Ну что ж. Со временем все утрясется, не сомневаюсь.

Говард только фыркает; тогда его старший коллега, прокашлявшись, меняет тему:

– Знаете, я тут на днях набрел кое на что и сразу вспомнил о вас. Одно эссе Роберта Грейвза – “Мамона и Черная богиня”.

– А, Грейвз! – Говард, которому кажется, что этот поэт отчасти виновен в том, что произошло с ним самим, саркастически улыбается. – Что еще случилось со стариной Грейвзом?

– Ну, я думаю, вы и сами знаете почти всю эту историю: как он женился после войны, переехал в Уэльс, попытался жить там спокойной семейной жизнью. Но, как и можно догадаться, долго все это не продлилось. Он сошелся с одной поэтессой – американкой по имени Лора Райдинг – и сбежал с ней на Майорку, где они зажили вместе, она – в роли его музы. Разумеется, она была совершенно сумасшедшая, дальше некуда. Потом она сбежала от него с каким-то ирландцем, кажется Фибз его звали.

– Хороша муза, – язвительно замечает Говард.

– На самом деле это прекрасно согласовывалось с представлениями Грейвза о мире. Муза – это, видите ли, воплощение Белой богини. И если она начинает с вами жить под одной крышей, она теряет свои чары. Иными словами, она превращается в обыкновенную женщину. А это значит – поэзии приходит конец, что для Грейвза было равносильно смерти. С другой стороны, если она тебя оставляет, тогда ты ищешь себе новую музу, ну и все цирковое представление начинается заново.

– Хотя если вдуматься, то незачем силы зря тратить, – замечает Говард.

– Мне кажется, здесь был и элемент самоистязания. Грейвз всегда ощущал огромное чувство вины из-за своего участия в войне – из-за того, что он убивал и видел, как убивают другие. Ну а потом он потерял сына – его сын Давид погиб в Бирме во Второй мировой войне. Грейвз сам уговаривал его пойти на фронт, помог ему попасть в Королевский стрелковый полк Уэльса, где раньше он сам служил. И сразу же после смерти сына он начал писать о Белой богине – про страдание, про жертву во имя поэзии и тому подобное. Он пытался как-то осмыслить все это – на свой безумный лад.

Говард молчит – он вспоминает про Киплинга и Рупрехта Ван Дорена.

– Но вот что мне показалось любопытным в этом эссе, – продолжает Слэттери. – Под конец жизни Грейвз познакомился с мистиком-суфием, и тот рассказал ему о другой богине – о Черной богине. Древние греки называли ее Матерью-Ночью. Она олицетворяла мудрость и любовь – но не романтическую, а настоящую любовь, если можно так выразиться, возвратно-поступательную, прочную и стойкую любовь. Из тех, кто посвящал свою жизнь Белой богине и ее бесконечному циклу опустошения и восстановления, лишь очень немногие, если им удавалось уцелеть, приходили в конце концов через нее к Черной богине.

– Вот счастливцы, – заметил Говард. – А как же все остальные? Все те бедолаги, которым не удается перешагнуть эту грань, выйти к новым рубежам?

Слэттери расплывается в улыбке:

– Грейвз говорил, что лучше всего – это развить в себе сильное чувство юмора.

– Чувство юмора? – повторяет Говард.

– Рано или поздно жизнь всех нас выставляет дураками. Но если сохранять чувство юмора, то тогда, по крайней мере, сумеешь с некоторой долей изящества снести унижение. В конце-то концов, что нас больше всего ломает – так это наши собственные ожидания. – Он поднимает стакан так, что кубики льда летят на верхнюю губу, и допивает содержимое. – Ну, мне, пожалуй, пора, а не то моя собственная богиня вот-вот начнет недоумевать, куда это я подевался. До свиданья, Говард. Не пропадайте. Надеюсь, скоро увидимся.

Как только дверь за Слэттери закрывается, свет в пабе выключается, и эта неожиданно наступившая темнота наполняется смутным, но совершенно нездешним гулом – одновременно зловеще-потусторонним и каким-то будто механическим… Но это длится всего несколько секунд, а затем свет вновь загорается, и все возвращается на свои места. Посетители продолжают болтать между собой; Говард, оставшийся без собеседника, просто молча прикладывается к бокалу и наблюдает за официанткой, которая снует по залу с подносом в руке: очередная потенциальная муза, очередная богиня, которая тоже, быть может, все преобразила бы – ее красотой не устаешь любоваться…

Музы, богини – все это звучит как-то нелепо, напыщенно, – но разве и Хэлли когда-то не предстала перед ним именно так? Осколком совершенно иного мира, лучом, который прожег насквозь всю тоскливую рутину его прежней жизни, как пламя прожигает старую картину? Она рассказывала ему о своей родине, и он слышал нечто небывалое, он глядел на нее и видел другой мир – Америку! – волшебную землю, где любые мечты, точно семена, принимались и немедленно пускали корни, – далеко-далеко от этого крошечного острова, где от тебя до конца жизни не отлипает школьное прозвище, где люди, будто скатываясь по скользкой горке, занимают в точности те места, что оставили для них отцы и матери, где наверху, в середине и внизу оказываются все одни и те же люди и где в школьных ежегодниках мелькают одни и те же фамилии.

Наверняка и с ней происходило то же самое. Она смотрела на него и видела Ирландию, или то, что она принимала за Ирландию, – историю, язычество, романтические пейзажи, поэзию, – а вовсе не живого человека, который нуждался в любви и помощи. С самого начала каждый из них был для другого прежде всего живым воплощением какой-то иной жизни, пропуском в свежее, новое будущее; а в том, что происходило потом, не было какой-то особой жестокости: просто сквозь иллюзию постепенно проступил живой человек – никакой не трамплин куда-то в неизвестные края, а обычный человек, такой же, как ты, который буднично проживает свою жизнь день за днем.

Чувство юмора, мысленно повторяет Говард. Чувство юмора. Если бы его раньше кто-нибудь надоумил!

Через два часа после того хаоса, который положил конец концерту в честь 140-летия Сибрукского колледжа, – когда казалось, что тишины больше никогда не будет, – в школе снова покой, хотя все, кто слышал выступление квартета, до сих пор ощущают остаточный звон в ушах да еще несколько дней многие будут говорить об этом происшествии как будто ЗАГЛАВНЫМИ БУКВАМИ. Все остальные ушли спать; Джеф, Деннис и Марио сидят на скамейках в неосвещенной комнате отдыха.

– Что он сказал? – спрашивает Марио. – Вас теперь выгонят?

– Наверно, – отвечает Деннис.

– Мы должны явиться к нему в понедельник утром, – говорит Джеф. – Он сказал, ему нужно время подумать, чтобы назначить нам наказание.

– Да, дело дерьмо, – говорит Марио. – Не слишком ли высокая цена за какой-то дурацкий эксперимент, который вдобавок провалился?

– Оно того стоило, – возражает Деннис. – Это лучшее, что сделал Ван Боров за всю свою никчемную жирдяйскую жизнь.

Впрочем с точки зрения всестороннего разрушения, нанесенного торжественному мероприятию, эксперимент Рупрехта имел небывалый успех. Многочастотный пахельбелевский цикл, невыносимо нараставший и нараставший, был всего лишь шумовой разминкой. Как раз когда на сцену вышел Автоматор, Волновой Осциллятор Ван Дорена затрещал. В ту же секунду спортзал наполнился неописуемой какофонией: что-то вопило, тарахтело, гремело, шипело, чирикало, лопалось, ревело, булькало – это был настоящий бедлам, нагромождение совершенно посторонних звуков такой громкости, что они почти обретали плоть, вырастая в целый зверинец невозможных диких тварей, вознамерившихся растерзать наш мир, изрыгавших бесплотные, роботоподобные голоса, будто наступила какая-то безумная Пятидесятница…

Публика не выдержала – все ринулись к дверям. В суматохе терялись шляпы, хрустели под ногами чьи-то очки, женщин толкали, и они падали. Все бежали до самой стоянки, а там, оказавшись на безопасном расстоянии, обернулись посмотреть на продолжавший содрогаться от грохота спортзал, как будто ожидая, что он взорвется или взлетит в небо. Но этого не произошло, и через пару секунд шум внезапно стих, звукорежиссерский пульт вырубился, а вместе с ним и все электричество в школе; и тогда многочисленное меньшинство публики хлынуло назад, чтобы разыскать Автоматора и учинить ему допрос: в какую такую игру он тут играет?

– Раздери меня дьявол, я не для того плачу вам десять тысяч в год, чтобы вы превращали моего сына в террориста…

– Такого никогда бы не случилось при отце Ферлонге!

В течение почти часа Автоматор умолял, уговаривал и успокаивал разгневанных родителей, а затем вернулся в свой кабинет, куда уже был препровожден квартет. Придя туда, он нисколько не пытался скрывать свою ярость. Он бушевал, он орал, он колотил по столу так, что летели на пол фотографии и пресс-папье. Сегодня в его голосе зазвучала новая нота. Раньше он обращался с ними так же, как со всеми мальчишками, – будто с козявками, мелкими и ничтожными. Сегодня он разговаривал с ними как с врагами.

Больше всех влетело Рупрехту. Рупрехту – психу, который не принес своим родителям ничего, кроме позора, Рупрехту, чьи блестящие познания служат лишь прикрытием для глубокого кретинизма, и сегодняшная жуткая мешанина – лишь последний пример этому. Ты понимаешь, о чем я говорю, Ван Дорен. И.о. директора, сидя по другую сторону стола, сверлит его глазами, будто плотоядный зверь из-за решетки клетки. Теперь мне очень многое стало ясно, сказал он, очень многое.

Все плакали, один Рупрехт просто стоял, опустив голову, а слова сыпались на него, будто топоры вонзались в грудь.

Я буду с вами откровенным, ребята, заявил в заключение Автоматор. В силу различных причин юридического характера исключить вас из школы совсем будет довольно трудно. Вполне возможно, вы отделаетесь всего-навсего длительным отстранением от уроков. В каком-то смысле, я надеюсь на это. Потому что это означает, что в течение следующих четырех с половиной лет я смогу превратить вашу жизнь в ад. Да, я превращу ее в настоящий ад. Ублюдки!

– Мамма миа, – ахает Марио, выслушав их рассказ.

– Да пускай говорит что хочет, – презрительно возражает Деннис. – Теперь мы часть истории Сибрука. Ну, я хочу сказать, что теперь люди еще десятки лет будут говорить об этом. – Из-за туч выглядывает луна, и его постепенно охватывает эйфория. – Ну и лицо было у моей мамаши! Да, Ван Боров, ты все-таки гений! – Тут ему в голову приходит мысль. – Слушайте, если меня правда выгонят, тогда я сяду писать его биографию. А что? “Лодырь на воле: история Рупрехта Ван Дорена”.

– А где, кстати, сам Рупрехт? – интересуется Марио. – В комнате его нет.

– Похоже, он сильно расстроился, – осторожно замечает Джеф.

– Ну а чего он ожидал? – говорит Деннис. – Что там появится Скиппи в огромном шаре из света и помашет нам сверху ручкой?

– Я еще не говорил этого Рупрехту, но если у меня райский роман с сексапильным ангелком, то меня ни за что не заманить на какой-то дурацкий школьный концерт, – говорит Марио, а потом, зевнув, поднимается со скамьи. – Ладно, я за сегодняшний вечер чепухи досыта наслушался. Да, кстати, надеюсь, вас все-таки не исключат из школы. Иначе я буду скучать по вам, приятели, – даже не будучи гомиком.

– Спокойной ночи, Марио!

– Ага, пока!

Дверь за ним захлопывается. Оставшиеся двое некоторое время сидят молча, погрузившись каждый в собственные мысли; Джеф поворачивается к окну, будто тусклый серебристый свет, который струит отбросившая покровы луна, способен высветить прямо там, во дворе, нечто отсутствующее… А потом, немного выждав, может быть, чтобы набраться смелости, он как бы невзначай спрашивает Денниса:

– Думаешь, он провалился?

– Ты о чем?

– Ну, опыт Рупрехта? Ты думаешь, он не сработал?

– Конечно не удался.

– Совсем-совсем?

– Да как бы он сработал?

– Не знаю, – говорит Джеф, а потом добавляет: – Но просто, когда поднялся весь этот шум… Мне показалось, я услышал голос, похожий на голос Скиппи.

– Ты про того немца, шофера грузовика, что ли?

– У него голос был очень похож на голос Скиппи, разве нет?

– Ладно, тогда объясни мне, с какой стати Скиппи стал бы говорить о грузовиках, да еще по-немецки?

– Да, ты прав, – признает Джеф.

– Джеф, пора бы уже тебе знать, что все выдумки Рупрехта ни к чему не приводят. А уж эта была совсем ниже плинтуса, даже по его меркам.

– Верно, – соглашается Джеф. Лицо у него вытягивается, а потом снова оживляется – ему приходит в голову новая мысль. – Хотя послушай: раз ты никогда не верил, что это сработает, тогда зачем же ты согласился в этом участвовать, а?

Деннис задумывается, а потом отвечает:

– Наверно, из вредности.

– Из вредности?

– Ну, это Автоматор так сказал. Что, мол, мы сделали это из вредности – просто захотели испортить всем концерт, и все такое.

– Да?

Джеф из вежливости немного молчит, делая вид, будто переваривает услышанное. В лунном свете его охватывает какая-то эйфория – похожая на ту, что раньше испытал Деннис, когда думал о концерте, только эйфория Джефа – из другого источника. Затем, пытаясь подавить восторг, он говорит:

– А я знаю настоящую причину, почему ты это сделал.

– Вот оно как? – ехидно удивляется Деннис. – Ну-ка, и меня просвети на сей счет, сделай одолжение.

– Ты это сделал потому, что тебе хотелось, чтобы мы снова были все вместе. Ты знал, что план не сработает, и знал, что мы все попадем в беду, но ты знал и то, что Скиппи, если бы он был здесь, хотел бы, чтобы мы по-прежнему оставались друзьями! И это был единственный способ добиться этого. И хотя опыт не удался, он все-таки в каком-то смысле удался, потому что когда мы все вместе, то и Скиппи тоже как будто здесь, с нами, потому что у каждого из нас есть свой кусочек Скиппи, каким мы его помним, а когда складываешь все эти кусочки вместе и получается целая картина, тогда он как бы снова оживает.

Деннис некоторое время молчит, а потом долго медленно цокает языком.

– Джеф, ты давно меня знаешь? И ты действительно считаешь, что я мог думать о чем-то таком? Потому что если это так, то знай: я сильно разочарован.

– М-м-м… Да, пожалуй, я догадывался, что ты ответишь что-то в этом роде.

– Я иду спать, – высокомерно заявляет Деннис. – Надоело сидеть тут и слушать, как на меня нагло клевещут.

Он поднимается; потом застывает и принюхивается.

– Ты что – воздух испортил, что ли? – спрашивает он.

– И не думал.

Деннис снова принюхивается:

– Ну ты и свин! Хватит жрать эти вонючие пирожные, Джеф!

С этими словами он уходит, и Джеф остается в комнате отдыха в одиночестве. Но он не чувствует себя одиноко – не настолько одиноко, как здесь бывает иногда, когда вся комната полна народу и кто-то играет в пинг-понг, а кто-то делает уроки или швыряется влажными салфетками; после Рупрехтовой песни все кажется таким необычайно тихим, спокойным, безмятежным, и ты можешь сидеть просто как очередной предмет – пускай не такой яркий, как бильярдный стол, не такой светящийся, как автомат с кока-колой, – и думать о том, что сказал бы Скиппи, будь он здесь, и что бы ты, Джеф, ответил ему на это; но вот наконец ты зеваешь, встаешь и идешь к себе, чтобы почистить зубы и улечься спать, – и внезапно тебя одолевает такая усталость, что ты даже не замечаешь ни какого-то едкого запаха в коридоре, ни первых струек зловещего черного дыма, стелющихся по лестнице.

Крик был такой, какой бывает, когда прижигаешь огнем какое-нибудь животное. А потом вокруг него из травы повсюду полезли черные тела. Они поднимались, они кричали, и один только Карл их слышал.

А потом он оказался на улице, около своего дома. Он сам не понимал, как там очутился. Шум пропал, ОНИ пропали, но ночь становилась все темнее и темнее. Он заморгал, чтобы прогнать темноту, но она опять надвинулась на него. Даже фонари не помогали. Дождевая вода в выбоинах асфальта складывалась в слова, которые он не мог произнести, в слова, состоявшие из тайных букв. Каждое слово было раковиной, в которой пряталась пустая Вселенная.

Ключ оказался в двери. Его штаны были перепачканы грязью. Жизнь Карла превратилась в вереницу разрозненных сцен с участием Карла. Они соединяются на секунду, вроде тех слов, сделанных из дождевой воды в выбоинах асфальта, а потом снова распадаются. Все похоже на ответ, который вертится на кончике языка. Куртки. Мелкие цветочки на обоях.

Он не мог вспомнить, как это все связано между собой! Эти лезущие тела, тени, тысяча, миллион, они говорят: МЫ – МЕРТВЕЦЫ. Это так громко, так жутко прозвучало! Друид уставился на Карла разинув рот. А потом вперед вышел Мертвый Мальчик.

И тогда Карл пустился бежать, он бежал всю дорогу до дома.

В гостиной пахло какими-то химикатами. “Обожаю запах напалма поутру” [40]40
  Фраза из фильма Ф. Ф. Копполы “Апокалипсис сегодня”.


[Закрыть]
. И свет хлынул на тебя отовсюду! Засверкали, заблестели и дерево, и стекло, и телевизор, и гребная лодка-тренажер, и бутылка джина. Сквозь темноту. На диване лежала мать. Со стороны двери выглядело все будто сказка, где в заколдованном саду уснула принцесса. Занавеска была незадернута, на голых ногах матери поблескивал свет уличных фонарей. Карл подошел к ней и осторожно, будто срывал цветок, вынул окурок, зажатый у матери в пальцах, отнес его к камину и бросил в очаг.

На кухне он налил воды в стакан. Поднял стакан и заглянул в него. В стакане видна была вся комната: кремовые стены, серый холодильник, кулинарные книжки со знаменитыми поварами с телевидения, красующимися на обложках. Карл выпил воду и почувствовал, как вся эта ледяная комната качается теперь у него в животе. Теперь, если открыть глаза, то на ее месте уже ничего не будет.

Карл!

Он открыл глаза. Он стоял в гостиной. Мать, вся серебристая, поднялась из своего спящего тела и парила над ним. Она смотрела на Карла, но ничего не говорила. Светила полная луна, из нее сделали уличный фонарь. Мать глядела вниз грустно, словно ждала, что случится что-то ужасное. Но это не она звала Карла по имени.

Рядом с Карлом стоял Мертвый Мальчик.

Черт, опять!

Теперь, когда Карл на него смотрел, он больше не исчезал. Именно это и случилось там, на холме, потому-то Карл и кричал. Ты кричал и кричал, УБИРАЙСЯ и ПРОСТИ МЕНЯ, а он только парил, а он только улыбался. И вот он здесь, у Карла дома, и бежать отсюда уже некуда.

Он умер. Я давно хотел поговорить с тобой, сказал он.

Он может говорить?

Сначала тебе нужно покурить мак, тогда я смогу разговаривать с тобой.

???

Маки сделаны из В войну они росли из тел убитых Из СТРАНЫ МЕРТВЫХ Люди плевали на них И они ушли под землю Чтобы у них была АНТЕРОГРАДНАЯ АМНЕЗИЯ Поэтому теперь когда их куришь ты можешь нас видеть

Ты живешь в дольмене? – спросил Карл.

Мертвый Мальчик кивнул. Там очень холодно, сказал он.

Да, именно так ОНИ говорили, теперь он вспомнил Нам холодно Нам грустно

Мне тоже холодно, сказал он.

Я знаю, Карл, ответил Мертвый Мальчик.

И тут он понял: Мертвый Мальчик – его друг! Он хотел помочь ему! Поэтому он и являлся ему!

Глаза у Карла наполнились слезами. Лори не хочет со мной говорить, сказал он Мертвому Мальчику. Поэтому я тоже как мертвец.

Мертвый Мальчик кивнул.

Я люблю ее, сказал Карл. Что мне сделать, чтобы она снова со мной стала разговаривать?

Ты должен показать ей, что мы с тобой теперь друзья.

Но как?

Ты должен помочь мне закончить игру, прошептал Мертвый Мальчик.

Все потемнело, как будто комната наполнилась [черной краской ] [миллионами ворон ].

Карл испугался. Какую игру?

Ты должен убить последнего Демона. Теперь были видны только два глаза Мертвого Мальчика, будто две огромные луны.

Это священник, Карл. Это педофил. Это он убил меня.

Он? – переспросил Карл.

Мертвый Мальчик медленно кивнул.

Что-то здесь было не так, но Карл отмахнулся от этой мысли.

Все переливалось светом.

Ты должен показать ей.

Священный огонь, сказала мать над диваном. Рука ее была охвачена пламенем.

И Карл понял, что нужно делать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю