355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пол Мюррей » Скиппи умирает » Текст книги (страница 38)
Скиппи умирает
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:13

Текст книги "Скиппи умирает"


Автор книги: Пол Мюррей



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 47 страниц)

На следующий день в обеденный перерыв три участника Квартета Ван Дорена, имена которых не входили в его название, предпринимают паломничество в комнату Рупрехта. Никто не отзывается на их стук, и дверь поддается с неохотой: проход преграждают коробки из-под пончиков, бутылки из-под пепси, груды грязного белья. Внутри они видят Рупрехта, для которого начался первый день трехдневного отлучения от занятий, он лежит на кровати с закрытыми глазами. К шкафу прислонили валторну, ее раструб до отказа забит обертками из-под сникерсов. На полу, прилипнув к экрану Рупрехтова компьютера, сидит жилец из соседней комнаты Эдвард “Хатч” Хатчинсон и внимательно наблюдает, как огромный ярко-красный вибратор раз за разом ныряет в тщательно депилированную вульву.

– Дело в том, – начинает Джеф Спроук, а потом осекается: всякий раз, как он поворачивает голову, в глаза ему бросается гигантское увеличенное изображение клитора, а это очень отвлекающее зрелище.

Он нарочито прокашливается, меняет позу и предпринимает новую попытку.

– Ну, нам вот как кажется: мы ведь столько времени, столько стараний вложили в это дело, и теперь было бы очень жалко вот так все бросать, понимаешь?

Рупрехт не понимает. Он вообще не подает никаких признаков того, что слышал слова, которые были к нему обращены. Джеф мотает головой и выразительно смотрит на Джикерса, и тот как-то неуверенно шагает вперед.

У Джикерса в данном случае имеется некий конфликт интересов. С одной стороны – да, Джеф прав, он старательно готовился к концерту и чувствует, что упускать возможность блеснуть не только в табели успеваемости, который выдается каждые два месяца, но и перед публикой (его родители уже купили билеты на концерт не только для себя, но и для всевозможных родственников) в высшей степени неразумно. С другой стороны, это странное оцепенение, напавшее на Рупрехта, заметно пошло на пользу самому Джикерсу. После того как он чуть ли не всю жизнь трудился не покладая рук в тени Рупрехта – усиленно готовился к каждой контрольной в надежде одержать хотя бы одну маленькую победу, которая будет заметна лишь ему одному, но раз за разом видя, как его без малейших усилий обходит Рупрехт, – теперь наконец-то Джикерс официально сделался лучшим учеником среди своих сверстников, и вкус славы оказался, как он и ожидал, чрезвычайно сладок. Похвала и.о. директора, размашисто написанная на обороте его табеля; завистливые взгляды Виктора Хироу и Кевина “Что-Что” Вонга; гордость в голосе отца, когда тот кричал за обедом: “Еще морковки! Еще морковки лучшему ученику!” Как ни симпатичен ему Рупрехт, он понимает, что еще не готов распрощаться со всеми этими привилегиями.

Поэтому, вместо того, чтобы применить свои ораторские навыки, отточенные в дискуссионном клубе, вместо того, чтобы воззвать к Рупрехтовой любви к искусству, напомнить ему, что долг таких людей, как Джикерс и Рупрехт, – нести прекрасное и оберегать его от окружающих троглодитов, промешкав и прокашлявшись, он просто говорит:

– У нас у всех родители собираются прийти на этот концерт, и они очень рассердятся, если мы не будем играть. Я знаю, что ты сирота, но попробуй представить, каково нам: родители рассердятся на нас только из-за того, что ты не желаешь играть.

Сказав это, он делает шаг назад, с довольным видом глядит на Джефа и пожимает плечами: Рупрехт так и не вышел из своей кататонии.

Джеф в отчаянии смотрит на Денниса.

– Что? – спрашивает Деннис.

– Может, ты ему что-нибудь скажешь?

– А что это я должен ему что-то говорить? Я вообще не собираюсь идти на этот паршивый концерт. Так что, можно сказать, это он мне одолжение делает.

– Да понимаешь… Тут дело даже не в концерте, а… – Джеф осекается: он понимает, что искренность для Денниса – все равно что соль для слизняка. – Ну может, ты просто попросишь у него прощения, думаю, это будет хорошо.

– Прощения? – Деннис как будто ушам своим не верит. – Это еще за что?

– Ну, за всю эту историю с “Оптимус-Праймом”. И за все, что ты тогда наговорил.

– Я всего лишь пытался ему помочь, – возражает Деннис. – Я пытался помочь ему, я хотел, чтобы он наконец перестал быть таким идиотом.

Джеф плотно сжимает губы:

– Тогда зачем ты сюда вообще пришел?

Деннис пожимает плечами. Он и сам точно не знает зачем. Увидеть Рупрехта в его нынешнем жалком состоянии, когда оболочка спала и всем стала видна причудливая мягкая, извивающаяся личинка его истинного “я”? Порадоваться, что подтвердилось все, о чем сам Деннис столько лет говорил, а именно – что во всем хорошем есть какой-нибудь роковой изъян, что жизнь есть зло по определению и поэтому нет смысла ни в каких стараниях, усилиях и надеждах? Ну да, пожалуй, что-то в этом роде.

Джеф не сводит с него взгляда; Деннис снова пожимает плечами и уходит из комнаты.

В зале для отдыха он, усмехаясь, чтобы показать всем, что не чувствует за собой никакой вины, садится в сторонке. Некоторое время он наблюдает за игрой в настольный теннис, а потом поворачивается к окну. И как только он выглядывает на улицу, на школьную парковку въезжает какой-то автомобиль. Это фургон – темно-коричневый фургон, на боку которого золотистыми буквами написано:

Ван Дорен
Дренажные работы
■ Очистка септиков
■ Прочистка засоров
■ Устранение протечек
Любые водопроводные работы
для вашего дома!

Фургон останавливается возле цветочных клумб, и из него выходят маленький невзрачный мужчина в плохо сидящем костюме и крупная дама в шляпке с цветами; в их внешности угадывается что-то знакомое. Деннис наблюдает, как они торопливо направляются к дверям школы. Вдруг его губы медленно растягиваются в плотоядной волчьей усмешке:

– Ага, вон оно что, – говорит он тихонько себе под нос. – Смотрите-ка, кто вернулся с Амазонки.

Произвести правильное впечатление, как не устает твердить мальчикам отец Фоули, – это значит уже наполовину одержать победу в любой ситуации. Пускай у вас “отлично” по всем предметам в аттестате или дипломе, но если вы заявитесь к потенциальному работодателю в стоптанных ботинках или в неподходящем галстуке – можно считать, вы спустили свой счастливый билет в унитаз. Поэтому-то отец Фоули, понимая всю важность и тонкость данного случая, потрудился сегодня утром заново вымыть голову, хотя уже мыл ее накануне вечером, и в течение четверти часа перед предстоящей беседой расчесывал и укладывал волосы до тех пор, пока не добился нужного эффекта.

А теперь для сравнения посмотрите-ка на молодого человека, сидящего на другом конце стола. Совершенно ясно, что перед нами парень, которому абсолютно наплевать на производимое им впечатление. Поза у него небрежная, он страдает от непомерного ожирения и вдобавок не желает разговаривать! Ни словечка не соизволит сказать! Отец Фоули в течение нескольких минут пытался “достучаться” до него; теперь он обращается исключительно к его родителям, словно не замечая мальчишку. Посмотрим, как ему это понравится.

– Существует пять этапов переживания тяжелой утраты, – сообщает он им. – Отрицание, Гнев, Соглашение, Депрессия и Примирение. – Он только что прочел об этом в интернете, это и в самом деле очень интересно. – Очевидно, юный Рупрехт проходит сейчас стадию Гнева. Что ж, это вполне естественно, это ведь важная составляющая скорби как процесса. Тем не менее мы уже приближаемся к опасной грани, когда горе Рупрехта оказывает негативное воздействие на упорядоченный ход всей школьной жизни. Поэтому и исполняющий обязанности директора, и я – мы очень надеемся на то, что если мы все объединим усилия, то, возможно, найдем какой-то способ подвести Рупрехта к стадии Примирения… если можно так выразиться, скорее раньше, чем позже. Или хотя бы к одной из других, менее разрушительных стадий, что позволит ему принять конструктивное участие в нормальной деятельности школы, а именно – в концерте в честь стасорокалетия школы.

Отец мальчика, человек немногословный, просто печально кивает. Женщина в шляпе тихонько хлопает в ладоши и повторяет: “В концерте!”

Отец Фоули охотно делится с ней подробностями, касающимися данного события. Некоторые священники свысока смотрят на все это мероприятие, однако отец Фоули, изучавший психологию, знает, как важно давать детям возможность самовыражения. Да и когда-то давно, в молодые годы, не прославился ли некий отец Игнатиус Фоули тем, что бренчал на гитаре и исполнял разные “хиты”, развлекая больных детей в больнице? Какими глазами смотрели на него эти детишки! Да он был тогда настоящей “поп-звездой”!

– А еще вот что трогательно, – продолжает он. – Часть выручки от концерта пойдет на реконструкцию плавательного бассейна, в память этого несчастного мальчика, Дэниела Джастера.

Услышав об этом, мать мальчика, которую, пожалуй, можно даже назвать привлекательной особой, издает одобрительный возглас. Отец Фоули отвечает ей покровительственной улыбкой.

– Нам показалось это самым подходящим способом почтить его память, – замечает он. – У нас в Сибруке не любят ничего замалчивать, просто класть под сукно. Таким способом мы все – и ребята, и учителя – сможем сказать: Дэниел, тебе всегда будет отведено место в наших сердцах, несмотря на… как бы сказать, э-м-м… обстоятельства твоей кончины.

Откинув назад прядь золотистых волос, он поворачивается к Рупрехту, который смотрит на него с нескрываемой ненавистью. Неужели он действительно ее сын? Может быть, все-таки она вторая жена, она выглядит значительно моложе… Но нет, только родная мать может с такой нежностью относиться к отвратительному существу вроде этого толстяка!

– Есть два слова, которые тебе следует держать в памяти в эту трудную пору, Рупрехт. Первое слово – это “любовь”. Тебе повезло: тебя любят многие. Твой отец и твоя… – тут он не в силах удержаться – …совершенно очаровательная мать (в ответ – теплая мерцающая улыбочка!), директор школы, я сам, и остальные преподаватели, и многие твои товарищи, которые учатся здесь, в Сибрукском колледже. А еще – и превыше всего – Бог. Рупрехт, Бог любит тебя. Бог любит все свои создания, вплоть до самых ничтожных, и Он никогда не сводит с тебя глаз, даже тогда, когда тебе кажется, что ты один-одинешенек в этом мире. Дэниел сейчас, надеюсь, с Ним, на небесах, и он счастлив там, счастлив Господней любовью. Так давай не будем эгоистами. Давай не допустим, чтобы наше горе помешало хорошей, честной работе, проделанной сверстниками. Да, мы понесли чудовищную потерю. Но давай будем скорбеть об уходе Дэниела правильно – с любовью. Выразим эту любовь, например, участием в грядущем рождественском концерте – так, чтобы он действительно стал неповторимым событием, которым Дэниел гордился бы.

Мать мальчика в восхищении, да и отец тоже. Отец Фоули и сам очень доволен своей маленькой проповедью.

– Ну, а второе слово… Или, вернее, несколько слов… Это “командные виды спорта”. Еще в эпоху Римской империи…

Потом он ждет за дверью кабинета Автоматора, пока с его родителями беседуют с глазу на глаз. Даррен Бойс и Джейсон Райкрофт стоят неподалеку в коридоре и просто глазеют на него в упор. Когда родители выходят, он провожает их до фургона. Им бы хотелось еще здесь задержаться, но отец страшно занят. На автостоянке мама сжимает лицо Рупрехта в своих ладонях:

– Дорогой, милый Рупрехт, мы тебя очень любим. Обещай мне: что бы ни случилось, помни, что мама с папой всегда будут тебя любить.

– Ну, давай больше не глупи, Рупрехт, – говорит отец и вытирает губы бумажной салфеткой.

Рупрехт в одиночестве возвращается к себе в комнату. На его подушке красуется ершик для чистки унитазов. Он убирает его и ложится на кровать.

Мама любит Рупрехта. Лори любит Скиппи. Бог любит всех. Послушать, о чем говорят люди, так можно подумать, что все только и делают, что любят друг друга! Но стоит приглядеться, стоит приступить к поиску этой самой любви, о которой все толкуют, – и оказывается, что ее нигде не найти! Когда кто-то добивается твоей любви, оказывается, что ты не можешь на нее ответить, ты не способен оправдать ту веру и те мечты, которые связывает с тобой другой человек, – это все равно что пытаться удержать воду в ладонях! Теорема: любовь, если только она вообще существует, существует прежде всего как организующий миф – что есть по сути то же, что и понятие “Бог”. Или: любовь подобна гравитации, как постулировалось в более ранних теориях, иными словами – то, что мы переживаем в слабой форме, спорадически как любовь, в действительности является эманацией другого мира, отдаленным светом целой Вселенной, состоящей из любви, которая за то время, которое ей требуется для того, чтобы дойти до нас, успевает растерять почти все свое тепло.

Он встает и целый час пинает и топчет свою валторну, чтобы ему больше никогда не пришлось играть на ней. Музыка, математика – все это утратило для него всякий смысл. Они чересчур совершенны, они здесь чужие. Он сам не понимает, как это раньше ему могло представляться, что наша Вселенная похожа на симфонию, которая играется на суперструнах! Когда на самом деле это просто говно, которое играется на говне!

С разоблачением истинного происхождения Рупрехта с него срываются последние знаки достоинства. Отныне, куда бы он ни шел, его осыпают насмешками на тему водопровода и канализации; его голову так часто окунают в сибрукские писсуары (“Это врата в другое измерение, Рупрехт!” – и спускают воду), что она никогда полностью не высыхает. И чем дальше, тем хуже, потому что в школе твой враг – каждый, кого ты бессилен побороть, а потому чем больше у тебя врагов, тем больше новых желают позабавиться в свой черед. Рупрехт тяжело ступает мимо своих мучителей, будто слоноподобный Голем. Он не вскрикивает, когда кто-нибудь щелкает его по уху резинкой, или лупит по заднице линейкой, или колет ее же иглой компаса, или запихивает ему в уши мокрую салфетку, или плюет ему в затылок, или оставляет какую-нибудь дрянь в его ботинке. Он не жалуется, когда Нодди заколачивает досками дверь его лаборатории, не протестует, когда его оставляют после уроков в наказание за то, что несколько принадлежащих ему вещей обнаруживаются в засоренном сортире общежития; он не выказывает ни малейших признаков неудовольствия, когда его комнату в очередной раз “украшают” гирляндами из туалетной бумаги. Вместо этого он просто еще глубже уходит в себя – он замыкается в непрерывно растущей целлюлитной крепости, которую ежедневно подкрепляет пончиками и новым молочным коктейлем под названием “Сладкие мечты”, не содержащим ни капли молока и содержащим (каким-то непостижимым образом) больше калорий, чем чистый сахар.

– Меня лишь тревожит, что в таком отношении к нему школы можно увидеть прямую конфронтацию…

– Говард, это сам Ван Дорен идет на конфронтацию! Наши действия суровы, но справедливы, я правильно говорю, брат?

Стражник, сидящий в углу, будто изящная статуэтка черного дерева, молча кивает.

– Но ребята… Мне кажется, тут нет никаких сомнений – они всем гуртом преследуют его.

– Ребята знают правила, Говард, и если кого-то ловят на нарушении правил, то обязательно наказывают. С другой стороны, они все потратили столько времени и усилий на подготовку к концерту… Так что если кто-то вдруг решает испортить всем праздник, то я не удивляюсь тому, что они злятся на него, И я прекрасно понимаю, что им необходимо как-то излить свою злость.

– Да, но…

– Никто в одиночку не одолеет эту школу, Говард. – Плоский чемоданчик Автоматора захлопывается, будто челюсти крокодила. – Ван Дорену рано или поздно придется в этом убедиться. И я надеюсь – ради его же блага, – что это произойдет скорее рано, чем поздно.

И потому Говард просто наблюдает, как день ото дня клейкое шарообразное лицо Ван Дорена становится все круглее, все бледнее, напоминая уже пустую белую обеденную тарелку, и желанию отвести его в сторону – как-то утешить его, просто поговорить – мешает не менее мучительное ощущение собственной вины. Потому что разве не будет самой отъявленной ложью все, что сможет сказать ему Говард? И даже если бы он мог сказать ему правду – разве это помогло бы мальчику?

Поэтому он ничего и не говорит, а вместо этого движется в противоположном направлении, зарываясь с головой в исторические книжки – точно так же, как Ван Дорен прячется в кокон из гидрогенизированных жиров. Он механически отрабатывает уроки, нисколько не заботясь о том, слушают его ученики или нет, тихо ненавидя их за то, что они, как и можно было предсказать, таковы, каковы есть: молоды, поглощены самими собой, бесчувственны; он не меньше их ждет звонка, чтобы наконец снова окунуться в окопы прошлого, в бесконечные рассказы людей, которых десятками тысяч посылали на смерть, будто множество башенок из цветных фишек, сгребаемых жирными пальцами на зеленом сукне стола в казино, – рассказы о регламентированных массовых потерях, о беспощадном, бессмысленном истреблении, которые, как сейчас Говарду кажется особенно ясно, складываются в картину, представляют некий архетип, по отношению к которому обычный школьный день с его суровостью и скукой выглядит тусклой, одурманенной тенью. Это миры, лишенные женщин.

Тем временем за окном свирепствует зима, и всякий раз, когда он ступает за порог, в лицо ему хлещет колючий холодный дождь; каждое утро он просыпается с ощущением, будто у него рот забит гравием, как будто он отходит после трехдневной попойки. Он вспоминает о волшебной камере Хэлли, которая способна все превращать в Калифорнию. Каждый вечер он надеется, что она позвонит, но она не звонит.

И вот однажды на его имя в школу приходит посылка. Внутри – письмо, написанное очень аккуратным, курчавым почерком. Оно от матери Дэниела Джастера.

Муж рассказал мне, что вы проходите с одноклассниками Дэниела Первую мировую войну, и я подумала, что ребятам может показаться это интересным. Это принадлежало моему деду, его звали Уильям Генри Моллой. Окончив Сибрук, он отправился в Галлиполи и сражался там в полку Королевских Дублинских стрелков. Он никогда не рассказывал родным о том, что пережил на войне, и форму он хранил в коробке, на верхней полке шкафа, чтобы никто из нас ее не нашел. Дэниел не помнил своего прадеда, но он очень обрадовался, когда узнал о его участии в войне, и он с удовольствием поделился бы этим со своим классом.

Внутри аккуратного бумажного свертка – военная форма цвета хаки. Говард подходит к окну учительской, чтобы рассмотреть форму на свету. Грубая ткань безупречно чиста, только чуть пахнет плесенью; он перебирает ее пальцами, словно это ткань самого времени.

– Что это у вас там, Говард? – спрашивает его Финиан О’Далайг.

– Ничего, ничего… – Говард улыбается ему, складывает форму и быстро прячет ее в свой шкаф.

Позже, когда в учительской нет лишних свидетелей, он показывает форму Джиму Слэттери. Его старший коллега внимательно рассматривает грубую ткань, как будто там, в переплетении нитей, записана история военной кампании.

– Седьмой батальон, – говорит он. – Это целая история. Вы об этом не знали? Группа “Д”? Галлиполи? Залив Сувла?

Говард смутно припоминает, что Галлиполи – это место бесславной катастрофы, где погибли тысячи австралийцев, но больше ничего вспомнить не может.

– Там сражался не только АНЗАК [33]33
  Австралийский и Новозеландский армейский экспедиционный корпус.


[Закрыть]
, – сообщает ему Слэттери. – У меня есть кое-какие книжки на эту тему, могу дать почитать, если интересно.

В тот же вечер (получив специальное разрешение от жены) Слэттери встречается с Говардом в укромном уголке паба “Паром” и принимается рассказывать трагическую историю Группы “Д”, начиная от сбора новобранцев в Дублине в самом начале войны и кончая их почти полным истреблением в горах на Галлипольском полуострове. Говард, сам не зная почему, принес на эту встречу сумку с формой, и по мере того как разворачивается рассказ Джима, он все сильнее ощущает ее присутствие, как будто их разговор слушает блекло-оливковый призрак.

– Это были добровольцы – они в числе первых вызвались идти на фронт из регбийных клубов из разных уголков страны. Большинство из них были профессионалами, окончившими известные школы, в том числе и наш Сибрук, и уже работали в банках, на разных предприятиях, в адвокатских и прочих конторах. Слава о них прокатилась тогда по всей Ирландии еще до того, как они отбыли на войну, потому что при желании они могли бы стать офицерами, однако они предпочли не разлучаться с остальными друзьями. Их называли “Дублинскими приятелями”, и в тот день, когда они отплывали в Англию, целые толпы собрались посмотреть, как они пройдут маршем по городу.

– Так вот, они записывались добровольцами, ожидая, что их пошлют на Западный фронт, и лишь только когда их корабль отчалил, они узнали, что направляются к берегам Турции. У Черчилля был план форсировать проход через Дарданеллы, чтобы проложить новый путь для поставок припасов в Россию и отвлечь немцев от основного фронта. Предыдущая попытка высадиться в Галлиполи обернулась полной катастрофой. Они попытались тогда применить хитрость вроде троянского коня – спрятать дивизию на борту старого углевоза, который должен был пристать прямо к пляжу и застичь турок врасплох. Но турки уже поджидали его – с пулеметами. Рассказывали, будто вода в заливе покраснела от крови. И вот в тот раз командование в припадке паранойи держало весь план в строжайшем секрете: никто, кроме офицерских чинов, не знал, что за операция готовится. Группу “Д” и остальных дублинцев высадили не в том месте, не выдав ни карт, ни приказов. Стояла страшная жара, турки отравили колодцы, сверху ливнем сыпалась шрапнель. Они ждали там, на берегу, пока их генерал силился придумать, как быть…

На этом мрачная история не кончилась. Теперь, когда смотришь на все это с расстояния, кровавая концовка кажется неизбежной, а тяга “Приятелей” к приключениям – ведь они добровольно оставили хорошую работу, безбедную жизнь, жен и детей, погнавшись за каким-то ура-патриотическим миражом чести и славы, – выглядит невыносимо наивной; словно они воображали, будто война – это всего лишь продолжение их привычных стычек на регбийном поле, а повышенная опасность только служит гарантией будущей славы.

– Но хуже всего было то, что случилось потом, – говорит Слэттери, передвигая стакан по столу. – Тех, кто уцелел и вернулся, дома ждало забвение. Их не просто забыли – их вычеркнули из истории. После Восстания, после войны за независимость, они внезапно обнаружили, что их считают предателями. Тяготы и ужасы войны, лишения, которые им довелось вынести, – все это было напрасно. И это, наверное, стало для них настоящим ударом ножа в спину. – Он поднимает глаза на Говарда. – Трудно поверить, что такое крупное событие можно вот так просто похоронить – словно его никогда не было. Но, оказывается, очень даже можно: в этом-то и трагедия. Несмотря на ужасную цену, которая была заплачена.

– Да, – отвечает Говард, чувствуя, что у него пылают щеки.

– Хотя, пожалуй, какие-то перемены все-таки происходят… – Старик снова проводит пальцами по ткани униформы. – Ну, так или иначе, это будет отличный рассказ для ваших ребят.

Говард издает какой-то непонятный звук. Дело в том, что он уже решил не рассказывать ребятам об этой форме. Она ровным счетом ничего не будет для них значить, нет никакого смысла выставлять ее напоказ под их равнодушные взгляды, Слэттери с удивлением – и даже, как показалось Говарду, с некоторой обидой – выслушивает эти соображения.

– Но мне казалось, им нравится изучать эту войну…

Одно время Говарду тоже так казалось; но в свете недавних событий до него дошло, насколько неверные представления он составил о своих учениках. Он каждый день наблюдает, как они вопят друг другу что-то об обновленном концерте, ни о чем не вспоминая, проходят мимо пустого стула посреди класса, демонстрируя, что события трехнедельной (всего-то?) давности давно уже выветрились из их памяти, и постепенно он сознает, что они просто начисто лишены способности как-то сохранять связь с прошлым – не важно, со своим собственным или с чужим. Они живут только в настоящем, где память – работа для компьютера, подобно тому как уборка квартиры стала работой, которую выполняет прислуга родом откуда-нибудь из стран третьего мира. Если война и захватила на короткое время их воображение, то лишь как очередная арена насилия и кровопролития, она ничем не отличалась для них от тех DVD и видеоигр или видеоклипов, где засняты автокатастрофы или драки с нанесением увечий, которыми они обмениваются, будто футбольными наклейками. Говард не винит их – это он сам допустил ошибку.

Старик помешивает лед в стакане.

– Я не стал бы так вот поспешно ставить на них крест, Говард. Я знаю по опыту, что, если показать ребятам что-нибудь осязаемое, образно говоря – вывести их за стены класса, то порой можно добиться поразительного успеха. Даже если речь идет об очень строптивых учениках – они еще могут удивить вас.

– Они меня уже удивили, – бросает Говард, а потом добавляет: – Мне просто кажется, Джим, что это оставит их совершенно равнодушными. Честно говоря, я вообще не понимаю, что способно их увлечь. Ну разве что шанс попасть на телеэкраны?

– Что ж, вы ведь именно этому и должны их учить – не быть равнодушными, – говорит Слэттери. – В этом-то и состоит наша задача.

Говард ничего на это не отвечает – лишь дивится про себя, как это старику удается до сих пор оставаться сентиментальным. Неужели он просто не видит этих мальчишек? Неужели он не слышит, о чем они говорят?

Он уносит с собой книжки Слэттери; дома он кладет фотографию Моллоя в книгу о военной истории рядом с групповым снимком, помещенным в одном из старых школьных ежегодников, которые он просматривал в поисках материала для доклада на концерте. Вот он, улыбающийся, в центральном ряду, с набриолиненными волосами, и это тот же самый человек, что появляется среди портретов “Приятелей”, как будто он просто перепрыгнул из одной книжки в другую, приготовившись атаковать турецкие окопы на Шоколадной горе, в точности как он атаковал Порт-Квентин на Лэнсдаун-роуд. Разве он мог знать о том, что ждет его впереди? Катастрофическое поражение, бессмысленное забвение, вычеркивание из истории… Разве это достойная участь для сибрукского выпускника?

Размышляя об этом, он вдруг возвращается мыслями к Джастеру, к пустому стулу посреди класса – будто из мозаики выпал камешек. Он снова всматривается в фотографию в книжке. Ему только кажется или здесь действительно просматривается фамильное сходство – между Моллоем и его правнуком? За несколько поколений плотно сжатый рот стал более неуверенным, скрытным, голубые глаза сделались оцепенелыми, как будто сами гены так и не оправились от разгрома в заливе Сувла и его последствий, словно какая-то мельчайшая, но тем не менее существенная часть затерялась в водовороте времени. И все-таки возникает ощущение, что Дэниел Джастер – или тот человек, которым он мог бы стать, – присутствует здесь, смотрит из этого солдатского лица, будто отражение в стекле; и в свой черед, глядя ему в глаза здесь, у себя в гостиной, при свете свечей, Говард вдруг чувствует, как встают дыбом волоски у него на руках и шее. Форма висит на вешалке; а на Говарда, сидящего в одиночестве при свечах, накатывает любопытное ощущение – он будто сам оказался звеном какой-то таинственной цепи.

Может быть, Слэттери все-таки прав, вот о чем он думает. Может быть, ребятам именно это и требуется, чтобы пробудиться; может быть, это и правда поможет вернуть Дэниела в класс, заставить их всех увидеть его. Два призрака, ненадолго избавленных от забвения, попытка хоть что-то исправить, шанс искупить вину.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю