Текст книги "Силоам"
Автор книги: Поль Гаден
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 35 страниц)
Спускался вечер, фасады кинотеатров, грубо пересеченные фиолетовыми лучами, принялись толковать ему об Африке и тиграх и заявили горящими буквами, что любовь – всему госпожа. Симон поспешил домой.
Эти последние дни свободы немного походили на последнюю прогулку приговоренного к смерти. Все в мире принимало вид необычайной важности, и Симону казалось, что малейшие его поступки привлекают внимание. Он провел спокойную ночь и позабыл о своих неприятностях. Он чувствовал, что превращается в какого-то героя. У героя нет слабостей.
У солнца их тоже не было. Следующий день до самого полудня проходил на фоне голубого великолепия, которое делало заметными самые неказистые тротуары перед зелеными и красными барами с настоящими деревьями в кадках; и хотя небо к вечеру затянуло, солнце под этим предлогом расписало его красными красками. Но над грязными крышами и покрытыми пятнами стенами, которые Симон разглядывал из своей комнаты, эти краски наводили на мысль о язвах, и он закрыл окно перед больным небом, выставлявшим ему напоказ лишь кровоточащие раны.
Затем настала ночь. Плохая ночь. Снова, сев на кровати, Симон принялся вопрошать каждый из окружавших его разрозненных предметов в надежде, что они окажутся виновниками маленького коварного шума, мешавшего ему быть героем. Но напрасно он вставал и ходил, чтобы разрушить чары: шум преследовал его и перемещался вместе с ним. И еще одна ночь прошла, как эта, а потом еще одна. Отныне все ночи были заполнены этими влажными шумами, этим шелестом слез, падающих на мягкую землю, этой темной жалобой, которая ни становилась громче, ни прекращалась полностью, смирившись, наверное, с тем, что ее никогда не услышат, но не желая замолчать.
Элен должна была уехать в Мери в следующую субботу. Симон обещал, что будет на вокзале. Он решил пройтись пешком. Перешел через Сену, пошел по бульварам, замедляя шаг перед кафе, с террас которых выплескивались на тротуары маленькие людские волны, бурлящие и разноцветные, растекавшиеся перед ним с ровным и глухим рокотом, похожим на рокот океана. Там, в этих кафе, бился пульс большого города. В одних решали дела, в других болтали, в третьих встречались с женщинами. Некоторые собирали в своих стенах, покрытых зеркалами, на своих кожаных банкетках, разнородную и космополитичную толпу. Симон любил затеряться в этой безликости, зарядиться электричеством, исходящим от праздных толп. С наступлением вечера здесь появлялось вдвое больше соблазнов. Бульвары были охвачены буйным вихрем света. Сияющие огнями витрины будто обрызгивали ими небо, вывески по очереди зажигались и гасли, посылая друг другу с одного тротуара на другой заговорщические знаки. Маленький красный огонек загорался внизу здания, медленно поднимался по его этажам, повисал наверху, затем вдруг стрелой падал вниз. Симон останавливался, чтобы посмотреть, как он поднимается потихоньку, тщательно следуя по очертаниям дома, обвивая углубления, выступы, скользя по краю балконов. Весь бульвар мерцал и перемигивался. Светящиеся тумбы мигали у самой земли, будто предлагая вам какое-то запретное удовольствие. Время от времени проходили троицы, где двое юношей обнимали одну девушку. Симон представлял себя рядом с Элен, видел ее смеющейся за витриной кафе, позволяющей надеть на себя пальто, завязать пояс, коснуться волос. В этих удовольствиях было что-то незавершенное, пьянящее и горькое.
Молодой человек наконец вышел к вокзалу Сен-Лазар, так непохожему на тот, каким он был в вечер его прогулки с Эльстером, и принял Элен в свои объятия, когда она уже собиралась вскочить в поезд. Она решила поехать на следующем. В те несколько минут, которые у них были, они прошлись, разглядывая сверкающие галереи, открытые на первом этаже вокзала, где всегда можно найти себе развлечение. Они вышли, и при виде пива, пенящегося на стойке кафе, им захотелось выпить. Затем он проводил ее на перрон, где уже шла посадка. Он поцеловал девушку в губы и смотрел, как скользит по рельсу, словно кровяное пятно, отблеск заднего фонаря увозившего ее поезда.
Спускаясь по лестнице, он вдруг почувствовал странное ощущение в горле. Ему пришлось опереться о стену и поднести платок к губам; когда он отнял его, платок был красным…
IX
Голос доктора донесся до него из-за широкого письменного стола, поддерживающего между ними расстояние, необходимое для уважения.
– Надо будет сделать рентгеноскопию, – сказал он.
Доктор Лазар был маленьким, толстым невысоким человеком с красным, серьезным лицом и сдержанными движениями. Рентгеноскопию… Ладно. Почему бы нет? Симон нисколько не был поражен. Человечек сказал ему одно это слово. Рентгеноскопия часть воистину научного метода, это очень хорошо; после можно быть уверенным; станет ясно, что ничего нет. Доктор добавил:
– Приходите завтра утром ко мне в клинику. Вот адрес; вы меня найдете.
Завтра утром… Тон спокойный, но категоричный; спорить не приходится. Симон задумался о том, что придавало столько власти этому человеку. Его слова сводились к самому необходимому, речь была быстрой, голос глуховатым, взгляд из-за пенсне – тусклым. Все в нем производило впечатление округлости и честности. Он поднялся и отпустил своего пациента, не говоря больше ни слова.
На следующее утро Симон вновь встретился с человечком, сопровождаемым другим врачом в белом халате – рентгенологом. Они втолкнули его в совершенно темную комнату, где он послушно разделся; затем его принялись поворачивать невидимые руки. Это был неприятный момент. Симон был словно инертной материей во власти невидимой силы. Его без церемоний засунули между двумя деревянными рамами и зажали там. Он вдохнул и кашлянул, повинуясь приказам, как загипнотизированный. Он не очень понимал, что с ним будут делать, не различал предметов и не мог составить ни о чем представления. Он начинал задыхаться и, не будь экранов, прижатых к его спине и груди, он бы упал от усталости. Но ему приказали не двигаться и глубоко дышать. Он вскользь увидел свет от вспышки, и все. Тиски разжались, его взяли за руку, как ребенка; затем ему велели одеться и ждать. Симон рухнул на стул. Никогда в жизни он не переживал такой унизительной минуты. Он предпочел бы настоящую болезнь такому оскорбительному для его человеческого достоинства лечению.
Ждал он долго. Его глаза стали различать предметы в темноте, и он попытался сосредоточиться на них. У этих предметов был малоуспокаивающий вид. В середине комнаты находилось что-то вроде гильотины, к которой подходили провода. Все было холодным, металлическим. Горела только красная лампочка где-то под потолком, отбрасывая кровавый свет.
Оба же врача вошли в малюсенький черный кабинет, закрыв за собой дверь. Вскоре Симону показалось, что два его палача принялись разговаривать между собой. Сначала это было несколько слов, произнесенных шепотом с большими паузами; слов, которые, очевидно, никто не должен был расслышать. Затем разговор стал на тон выше, и у Симона сложилось впечатление, что два сообщника не могли прийти к общему мнению о том, какой именно пытке его подвергнуть. До него доносились всплески голосов, он выхватывал незнакомые слова, разбухшие во весь объем мрака, царившего вокруг. Может быть, речь шла о ком-то другом?..
Вдруг маленькая дверь открылась, и Симон обнаружил, что включили свет. Ему предложили подойти. У него был вид человека, совершенно безразличного к тому, что творится вокруг; ему не верилось, что он собственной персоной участвует в этой ужасной ночной церемонии, и он начинал жалеть о поступке, приведшем к такому нелепому положению. Он застал обоих врачей склоненными над снимком. Поскольку они молчали, Симон подумал, что вежливость требует от него задать вопрос:
– Ничего серьезного? – спросил он улыбаясь.
Но доктор Лазар не ответил на его улыбку.
– Что-то с левой стороны, – сказал он. – Подойдите, взгляните.
Снимок еще не просох, но рассмотреть его было можно. Лампа подсвечивала его сзади. Симон разглядывал свой скелет с удивлением: это были его позвонки, его ребра, такие, какими природа создала их для него. Это была не одна из тех безликих схем в школьных учебниках, а что-то, что ему принадлежало, в общем, что-то вроде портрета. Два серых пятна, на которых вырисовывались очертания костей, – это были его легкие! Пучки маленьких черных линий пресекали их в некоторых местах, образовывали узлы, расходились, затем пропадали из виду. Симон, крайне заинтересованный, рассматривал снимок, словно карту королевства, о котором знаешь, что ты его владелец, но не господин, и допущен созерцать его негативное изображение, сделанное прозрачным благодаря магическим приготовлениям, – такое же необычное на вид, как фотография Луны.
– Взгляните, – сказал доктор.
Он ткнул пальцем в правую часть снимка, в более темное пятно, которого Симон не заметил и где изображение затеняла как бы легкая дымка.
– Вижу, – сказал Симон тоном любителя, которому указывают на особенности картины. – И что это значит?..
Доктор Лазар, несмотря на маленький рост, обладал импозантностью весьма престижного врача. Он принимал лишь по предварительной записи, обходился без таблички на дверях и завышал цены. На вопрос Симона он обратил к своему молодому пациенту взгляд, в котором чувство превосходства смешивалось – вероятно, без его ведома – с неуловимым оттенком иронии. Дело в том, что, хотел он того или нет, настал момент его торжества, тот момент, когда – он это знал – одно его слово перевернет всю жизнь человека. И тщетно он силился как можно лучше спрятать чувство этой неизбежности под научной маской, чтобы придать себе, по возможности, вид печального смирения и бессилия ученого перед роком, не зависящим от него, – все равно в его глазах, вокруг губ сохранялся оттенок тайного самолюбования.
Он молчал с минуту, будто не решаясь произнести роковое слово или будто ожидая более ясного вопроса. Но Симон ни о чем не подозревал. Он никогда не видел рентгеновских снимков. Красоты медицины были ему чужды. У него только было очень тягостное ощущение, будто он сдавал экзамен, к которому не был готов. Эта ситуация унижала его, казалась необъяснимой. Он вспоминал о своем еще совсем недавнем успехе в Сорбонне, при объяснении Гесиода; он представлял себя в маленькой компании своих товарищей у Минюсса, где его всегда слушали с такой восторженной симпатией; он еще слышал теплый голос Брюкерса, которым он сам так восхищался, говорящий ему однажды вечером, после его сообщения о Паскале: «Хорошо, Деламбр; очень хорошо!.. Ты мужчина…» В его памяти было еще совсем свежо воспоминание о том разговоре с Эльстером, когда впервые, сквозь туман речей, ему предстала мысль о его «призвании», пьянящая, как открытие… А теперь он стоял между этими двумя людьми, как подозреваемый, как обвиняемый: хуже, он был для них не человеком, а телом! Обвиняемый может призвать на свою защиту всю свою жизнь; к нему бы непременно старались относиться с интересом, снисходительностью; но эти два человека стояли перед ним, как судьи, гордые своей ученостью, которые не хотят отступить от предмета преступления и для которых не имеет ни малейшего значения неведение того, кем был человек, коего они хотят покарать; и суровый взгляд доктора Лазара, казалось, говорил: «Я обычно имею дело с более умными больными…»
– Что это значит? – сказал он, наконец, с этим неуловимым выражением, раздражавшим его собеседника. – Я думаю, несколько месяцев отдыха.
Симон был оглушен. Он начинал подумывать, не разыгрывает ли его случаем доктор Лазар.
– Признаться, я не очень понимаю, – сказал он, силясь придать голосу безразличный тон.
– Но позвольте, дитя мое, – сказал доктор Лазар с тем же двусмысленным выражением, – ваше левое легкое поражено… Там… Там микроб!
Микроб… Правда наконец проникла в сознание молодого человека с этим невинным словом, обозначающим столько хороших вещей. Микроб: он понимал, что у этого микроба было имя, что у него было даже совершенно особое, очень почетное место в семье микробов! Есть полезные микробы, есть вредные; все дело случая. Есть микробы более или менее известные; этот был очень знаменит: из-за него имя Коха облетело весь мир… Кох! Одно из тех варварских имен, которые Симон хранил в дальних уголках своей памяти. Как и множество других фамилий, встреченных им в книгах и до сих пор ему не пригодившихся, эта могла быть безобидным именем одного из бесчисленных немецких комментаторов, любовно упомянутых в конце хрестоматий с древними текстами. Но необычное слово, рядом с которым оно стояло, увенчивало его чем-то вроде мрачноватой славы, наделяло дурным престижем. Из-за неприятного соседства имя Коха в этом сочетании становилось символом злодеяния: казалось, это оно придает всю ядовитость слову, с которым употребляется в родительном падеже. Эти два слова, до сих пор столь безразличные Симону, которые еще накануне он выслушал бы с полным равнодушием, как слушают разговоры о стране, где отравлены источники, зная, что не рискуют там оказаться, – эти слова теперь обретали жизнь, оборачивались против него, вдохновлялись злою волей. Пусть они вызывали из его памяти довольно смутные понятия; обстоятельства, при которых эти слова проникли в его сознание, придали им жестокую ясность: конечно, ни одно объяснение, ни один комментарий не выразил бы их точнее, чем рассеянный и тошнотворный свет под тонкой пленкой еще влажного рентгеновского снимка…
Симон подумал, что это нежданное приобретение, этот свет, павший на него врасплох, это избыточное знание, на которое он не рассчитывал, составляли достаточную прибыль за день. До экзамена оставалась всего неделя, но какое значение имело то, что только и принималось в расчет до сего дня? Откровение, предметом которого он только что стал, вдруг покачнуло сооружения, воздвигнутые его кропотливым трудом. Из всего, чему его обучили за столько лет занятий, ничто никогда не дало его жизни этой глубины, не сделало ее такой ценной, такой мучительной. Все еще находясь во мраке этой колдовской комнаты, где за несколько минут его непрозрачное тело, его тело из плоти и крови сделали прозрачным, он, казалось, незаметно шагнул туда, где исчезает все внешнее и появляется действительность. И словно уже из другого мира он услышал, как доктор дает ему обычные рекомендации. Он видел, как тот забрал свой чемоданчик и вышел из комнаты твердым шагом, – настолько чужой, как будто никогда с ним не говорил. Возможно ли, что тайна его жизни в мозгу этого человека?.. Симон остался один, стоя неподвижно, ожидая неизвестно чего, словно хотел убедиться, что спектакль действительно окончен и не продолжится без него. Но рядом с ним раздался коварный голос:
– Простите, месье, комната нужна для следующего пациента.
Симон увидел санитара в белом халате, открывавшего ему дверь. Он испытал странное чувство разочарования. Ему еще не приходила в голову мысль, среди всех тех, что набросились на него, что он мог для кого-то быть пациентом. Он был бы не более удивлен и отрезвлен, если бы это слово было произнесено не в клинике, а прозвучало в церкви или будуаре. Он услышал еще один голос, кричавший на лестнице: «Принесите желудок наверх», спустился по ступенькам и очутился на улице. Тщетно пытался он с минуту думать о своей последней встрече с Элен. Образ девушки, как и все остальные, стирался перед огромностью происшедшего. Он знал, что больше не увидит ее, – ни ее, никого. Мысль о смерти только что расцвела где-то, в одной точке на небе, как красное и мрачное солнце, к которому он старался повернуться спиной, но оно опускалось на землю перед ним и подставляло его умоляющему взгляду тонкую тень от его тела…
Проходя вдоль сада, он увидел, как посверкивают листья на солнце, а птицы с криками гоняются друг за другом. Он пустился бегом до самого дома.
X
Доктор велел Симону мерить температуру несколько раз в день. Термометр – капризное существо, у него своя собственная жизнь, и он не подчиняется желаниям. До сих пор Симон пользовался небольшим количеством приборов: ручки, весьма скромной на вид, найденной на улице, было до сегодняшнего дня достаточно, чтобы обеспечить ему необходимую связь с жизнью. Он с недоверием относился к этому новому прибору, который ему навязывали и который с первого же дня проявил враждебность, так как столбик живого серебра, находившийся в нем, остановился над цифрой 38, у второй отметки. Симон растерялся. Это был крах всех надежд. На следующий день температура только росла, поднялась до 39, будто то, что он знал о ней, лишь подстегивало ее, будто достаточно было перестать жить, чтобы сразу же разбудить злые силы.
Неделя закончилась в каком-то отупении. Затем заря понедельника занялась на нагом, очищенном небе, возвещавшем чистый и жаркий день. Это был первый день экзаменов; но доктор приговорил Симона к спальне: молодой человек должен был отступиться и унять бешенство; и речи быть не могло о том, чтобы восстать против воли человека, разбиравшегося в болезнях… Но он не мог не думать о всех своих друзьях, которые в этот самый день должны были встретиться и без него вступить в бой под сенью той Сорбонны, что весь год довлела над их мечтами; представляя себе, какое выражение сейчас на их лицах, воображая, как выглядит в это утро жизнь на тротуарах улицы Сен-Жак, Симон почувствовал, будто невидимая рука внезапно вырвала его из мира, и с нынешнего дня жизнь потечет без него. Он понимал, что отныне не должен относиться с полным доверием к действительности своего прежнего существования, равно как и бытия окружавших его людей. Он понимал, что все, что представляло для него ценность, покидало его, как если бы он поклонялся идолам, а те рассыпались в прах.
Он пытался понемногу приспособиться к новоприобретенному им представлению о себе самом. Но обнаружил, что ничего не знает о своем теле. От него всегда скрывали, что в теле столько красот и бед, и что жизнь постоянно кокетничает со смертью. Он спешил обложиться трудами по медицине, говорящими популярным языком о его болезни. Он был в восторге, будто сам открыл это, от пластичности легких, способных поочередно расширяться и сжиматься внутри своей двойной оболочки. Совершенство работы этого органа восхищало его, ведь, не говоря о необычном обмене, который в нем происходил, механизм двух чередующихся движений являл собою чудо, от которого он не мог опомниться; эта игра равновесия, постоянно теряемого и обретаемого, которой все тело предавалось ежеминутно и которая повторялась в самой ходьбе, была таким же захватывающим явлением для ума, как и самые продуманные перипетии древнего и современного театра.
Но он узнавал и еще более удивительные вещи: он словно читал приключенческий рассказ; эти книги сообщали ему о таких переделках, что ему случалось забывать о собственной. Ведь на их страницах было изложено гораздо больше, чем его история: это была история всего человечества. Действительно, он узнавал, как в теле почти всех людей живет глухой и скрытой жизнью то, что доктор Лазар назвал таким осторожным словом «микроб». Он узнавал, с какой быстротой, какой мощью размножаются, однажды пробужденные, эти частицы смерти: благотворные зародыши жизни не столь быстро развиваются в материнском лоне. Наступал момент, когда, обороняясь, организм окружал врага своими лучшими защитниками – плотным кольцом клеток, которые, постепенно затвердевая, силились замуровать зло; но и середина этого ядра, разъедаемая осажденным врагом, вскоре растворялась и рушилась, создавая одну из тех опасных полостей, где больше не слышно никакого шума, потому что ничто в ней больше не дышит.
Книги также чрезвычайно подробно рассказывали о долгой беспомощности человечества перед этим злом, так хорошо описанным Гиппократом – одним из редких греческих авторов, которых Симон не переводил и со времен которого медицина, похоже, недалеко продвинулась в способности лечить. В книгах этих говорилось, что сама эластичность легочной ткани способствовала сохранению пораженных участков, и Симон хотел воздержаться от дыхания. В них говорилось, что все лекарства, придуманные до настоящего времени, бесполезны, что соли, уколы, микстуры, золото и известь – всего лишь забавы для обмана жажды выздоровления, от которой надлежит прежде всего излечить множество больных. Впрочем, против зла было кое-что сделано. Мы научились строить. Появилась идея о строительстве больших домов с балконами, где пациентов обучали новому образу жизни – горизонтальному… Надо было лежать без движения на спине в одной из кубических коробочек, изображенных на фотографиях, и испытывать к жизни лишь умеренную любовь, сдерживать всякую страсть, погасить всяческий пыл в ожидании покоя, воздуха и благоприятного расположения звезд для усыпления зла, которое не всегда было выздоровлением. Симон сопоставлял схемы и статистические данные, истолковывал процентные соотношения в свою пользу, применял к себе все успокаивающие фразы о положительных случаях, когда выздоровление происходит автоматически, и читал всегда с осторожностью слова «смерть» и «летальный исход», говоря себе, что медицинские писатели, совсем как романисты, несколько преувеличивали патетику своих выводов, чтобы их больше читали.
Эти книги не пугали Симона, потому что они обуздывали его воображение и сообщали его уму точные данные. Эти авторы были смелыми людьми, действительно преданными служению обществу, и чувствовалось, что, несмотря на их отрезвляющую статистику, они делали все, что могли, чтобы заронить зерно надежды. Становилось гораздо хуже, когда, по истечении дня, закрыв глаза, Симон принимался спускаться по череде объятых мраком ступеней сна. Сквозь веки, подобно Балтазару, узревшему, как рука ангела начертала на стенах его дворца таинственные слова, он видел, как на стенах комнат, открывавшихся перед ним сами собой, в темноте, рисуется длинное, странное и нежное слово, с ласковым и слащавым окончанием… Но слово это было неприятным, и Симону не хотелось верить, что оно относится к нему. Он вспоминал, как довольно неохотно отдал в начале года десять франков за альбомчик марок, на которых было написано то же самое ужасное слово, а на виньетке изображен ребенок, протягивающий руки к свету. Он вспоминал, что со скукой прочел это слово несколько раз на страницах газеты, которая, должно быть, писала об этом лишь по долгу службы. Он даже припоминал маленького очень начитанного приятеля, с которым он был в классе философии и которому пришлось однажды покинуть Париж по причине, о которой не говорилось. Но Симон никогда не задумывался о том, что же такое «туберкулез»… Он, как и все, думал, что это случается только с бледными людьми с худыми лицами, на которых изначально лежит печать преждевременной смерти… И вот теперь ему преподносят изящно завернутую в роскошную обертку с красивой тесемочкой из серого шелка, словно семейный портрет из ателье светского фотографа, большую фотографию, где он может не спеша разглядеть и с волнением сопоставить свое красивое белое и чистое легкое со своим пораженным легким, пересеченным черными нитями и сероватыми пятнами.
Доктор Лазар регулярно навещал его. Этот простой, круглый, серьезный, слегка насупленный человечек казался наделенным сверхъестественной властью. Симон никогда никого не слушал, даже Лареско, внимая ему всей душой. Свои сдержанные и ясные слова доктор, наверное, черпал из вечной реальности, частью которой они являлись – столько в них было силы и подлинности, настолько они выглядели выше всякого возражения. Обезоруженный перед новым для себя явлением, к которому он не был подготовлен, молодой человек полагался на эту чужую волю, взявшую на себя заботу о его жизни, на этот спокойный и ясный ум, различавший невидимое и даже предвидевший будущее. Он следовал предписаниям доктора с усердием новообращенного, нешуточным пылом мученика. Он не осмелился бы сделать шаг в сторону от пути, который ему указали. Ему казалось, что каждая минута, прошедшая в послушании, несла шанс на спасение. Он рассортировал читаемые книги по степени сложности, чтобы привести их в соответствие со своей трудоспособностью, менявшейся в течение дня. Он пододвинул кровать к окну и силился отделить наичистейшие частицы воздуха, чтобы поглощать только их; но, с тех пор как ему сказали, что воздух Парижа нехорош, и поговаривали о том, чтобы отправить его в деревню, он дышал только очень осторожно, и вид пыли вызывал у него болезненное отвращение.
Иногда он терял мужество и проводил целые дни, ни о чем не думая, прислушиваясь, сквозь горячку, лишь к тяжелому рокоту крови. Надежда покидала его, он засыпал, боясь умереть, и говорил себе, что его существование присоединится к существованию стольких людей, жизни которых мир не замечает. Но приходил доктор со своим чемоданчиком, точными движениями, красным серьезным лицом, убеждался, что программе лечения по-прежнему тщательно следуют, и оживлял своим присутствием слабнущую веру больного. Лазару пришла в голову мысль, очень понравившаяся г-ну Деламбру, несмотря на то, что ее ругали во многих книгах: делать Симону инъекции солей золота; это, по его мнению, должно было помочь больному бороться. Г-н Деламбр видел в этом методе лечения нечто положительное, что его успокаивало. Короткая мизансцена, связанная с этим лечением, давала его уму, алчущему материальных подтверждений, конкретную картину медицинской деятельности. Она была одновременно успокаивающей, ретной и запоминающейся, как иллюстрация на странице словаря. Дважды в неделю, по утрам, он доставлял себе удовольствие смотреть, как Симон закатывал рукав и подставлял игле доктора обнаженную руку со вздувшимися венами. Он с сожалением провожал этого умелого человека, который и на него производил впечатление силы; и почти печалился о том, что известность доктора Лазара и несколько особый характер его посещений не позволяют пригласить его от души разделить с ним жаркое.
Случалось, что, сквозь оцепенение, Симон вспоминал лицо Элен: его удивляло, что ему так трудно восстановить ее образ. Может быть, он мог бы вызвать ее?.. Но, помимо того, что она не пользовалась в его доме хорошей репутацией и была предлогом для нескольких бурных сцен с его отцом, он не хотел выставлять напоказ свою боль перед этой слишком веселой девушкой. Его боль была вокруг него, с ним, как чье-то присутствие; это присутствие требовало уважения к себе. Симон начинал сомневаться в том, что Элен действительно существовала: он с меланхолией открывал, что тела живут в настоящем и не наделены ни верностью, ни памятью.
Однажды к нему вошел отец, молча, разминая сигару между пальцами. Г-н Деламбр, обычно четко излагавший свои мысли, этим утром подбирал слова с несколько неловким, трогательным видом:
– Послушай, сынок… Ты… Ты, должно быть, скучаешь тут весь день… Если ты кого-нибудь… хочешь видеть… так не стесняйся…
Г-н Деламбр крутил пальцами сигару. Он говорил, глядя на сигару. Он говорил так тихо, с таким странным, таким незнакомым оттенком в голосе:
– Тебе надо только написать… Записка – минутное дело… Если нужно, твой брат может отнести…
В этот день Симон счел себя очень больным. Когда ушел отец, он подумал: ему, должно быть, сказали…
Но он не написал. Он помнил, что сказал Элен в своей гордыне: «Ты же знаешь, я никогда не пишу женщинам…» Он не написал. Элен не приехала. Она никогда не приедет. Больше никогда. У Симона было впечатление, будто он движется по темному сводчатому коридору, ночной галерее, по которой можно передвигаться лишь ползком. Плоть умерла в нем, внезапно увянув, как сад, захваченный морозом. Земля вокруг была сухой, и все частицы его души стонали от суровости этой интеллектуальной зимы. Но время от времени его мрачное лицо овевал теплый ветерок, и тогда ему казалось, будто что-то, невидимое его закрытым глазам, надвигается с неожиданной стороны…