Текст книги "Силоам"
Автор книги: Поль Гаден
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 35 страниц)
– Да, – сказал Жером, словно прочитав мысли своего спутника, – часовня окружит их своей поэзией, своей музыкой, свечами, полутьмой и заклинаниями и обратит этих мужчин и женщин из плоти и крови в мужчин и женщин на витражах…
– Она очень сильна, эта манера церкви притуплять чувственность.
– Но она не притупляет ее!
– Допустим, она ее приручает…
– Вовсе нет! Напротив, она ее углубляет, обращая ее; то есть подчиняя, как и все в человеке, высшей сути, чувству божественного пресуществления в нас, создающего в нас порядок, иерархию; так что, в конечном счете, церковь подчиняет чувственность себе и использует, не подавляя, в духовных целях: она преображает в мистическую, но пламенную мечту грезу, полную бурления крови, как у святой Терезии из Бернена – знаете?..
Симон внимательно слушал Жерома. Он удивлялся, как тому удается примирять вещи, которые всегда преподносились ему как непримиримые. Он не мог решить, насколько эти речи были правоверными, но был покорен их красотой, так как они объединяли вселенную. Они не уничтожали борьбы, но лишали ее своего средоточия и позволяли увидеть в человеке возможность гармоничного использования способностей и плодотворного их синтеза, вместо того, чтобы показывать его в непримиримом разладе с самим собой.
– Впрочем, сколько чувственности в самой церкви! – продолжал Жером. – Эти огни, ароматы, блики, золото…
– Роскошь, спокойствие!..
– Ну да, в церкви, как и в природе, «перекликаются цвета, запахи и звуки»!.. Для церкви это даже более верно: между ней и природой та же разница, что между жизнью и трагедией Расина, где все ценности возведены в крайнюю степень. Не удивительно, что театр зародился из католических обрядов: они уже сами по себе спектакль. Нужно привлечь души, чтобы явить им Бога. Ведь не каждому дано обрести Бога в самом себе. Есть столько людей, которые без церкви никогда бы не сумели поклоняться!..
Симон был поражен. Вот что он был должен ответить Массюбу в вечер, когда тот расспрашивал его о молитве. Уроки поклонения – вот что она давала, маленькая часовня, презираемая Массюбом. Слова Жерома лишь усилили в душе Симона уже испытанное им ощущение существования аналогий, которые во всякой вещи являются для человека источником очарования и позволяют ему идти все дальше в исследовании самого себя и вселенной. В церкви, как и в природе… Симон вдруг подумал о луге… Да, это было как раз чувство присутствия, возникавшее у него, когда он один, молча, стоял посреди луга; волнение, которое он обретал там, наверное, было сродни тому, что будет даровано людям, поднимавшимся сейчас к часовне. Он бросил взгляд на маленькое строение, которое своими толстыми стенами, узкими окнами и широким навесом немного напоминало риги савойских крестьян. Он почувствовал, что часовня стала для него другой, она оживала; он смотрел на нее глазами своего детства, когда он задумывался перед дрожащим пламенем свечей, зачем столько огней, а голос священника, которого он не видел, словно падал с небес и тревожил его. Он вспомнил, как в первые дни его смущал здесь голос невидимого потока… «Божественное пресуществление», сказал Жером. Так вот что несла церковь тем, для кого мир был нем. Она овладевала душами и растолковывала им бесконечность…
Симон вдруг увидел, как на верх тропинки, в редкой цепочке мужчин, шедших к часовне, выплыла куртка майора цвета хаки, за которой маячил редингот маленького нотариуса… Но он говорил себе, что среди женщин, неспешно поднимавшихся по противоположному склону, по дорожке, ведшей к тому же месту, наверняка было существо совсем иного склада, и что под сводами той же самой часовни вскоре окажутся, среди стольких людей, майор Ломбардо и Ариадна… Церковь обращалась к ним всем, принимала их всех; это было единственное место в мире, где не бывает ни неравенства, ни презрения…
Жером увлек Симона к самой дороге и бросил его со знакомой внезапностью, которая обходилась без лишних слов и лишала прощания их способности причинять боль. Жером жил в мире, купающемся в ярком свете, мудро устроенном и мудро управляемом, и Симон всегда задавался вопросом о том, что придавало ему эту уравновешенность и эту силу. Оставшись один, молодой человек вернулся обратно и, минуя «Монкабю», поднялся к рощице, по краю которой проходила дорожка в тени буков, – туда, куда, он это знал, придет к нему завтра Ариадна. Обернувшись, чтобы взглянуть на дорогу, он заметил вдали Минни, узнаваемую по своему красному платью, которая вышла из Дома и направлялась к долине. Немного погодя, он увидел, как маленький доктор Кру вышел в свою очередь и пошел по той же дороге. Тогда Симон подумал о Крамере и покачал головой с немного грустной улыбкой…
На следующий день, после полудня, раньше часа, отведенного для прогулки, – этому счастливые обитатели «Монкабю» и других корпусов, едва вырвавшись из-под надзора сестры Сен-Гилэр, обучались довольно быстро – он снова направился к рощице и занял позицию под укрытием буков, подле заборчика, обозначавшего вход в усадьбу. Хотя он пришел заранее ради удовольствия ожидания, ему не пришлось долго оставаться одному, и он вскоре увидел из своего зеленого укрытия, как по этой дороге, на которой он столько раз подстерегал ее появление тогда, когда не был ей знаком, шла к нему Ариадна своим легким шагом, с развевающимися под солнцем волосами. Вскоре она уже была рядом с ним, и они вместе пошли по дорожке, которая, выходя из усадьбы, огибала рощицу и поднималась к гряде. После утреннего дождя мокрая земля была усеяна опавшими листьями, растрескавшимися стручками; молодые люди давили их ногами. Широкие заполненные водой колеи хранили следы повозок, уехавших несколько недель назад, нагрузившись травами, увозя с собой роскошные украшения луга. Слева от дорожки возвышался склон с несколькими пучками дрока, а перед рощей виднелся крестьянский дом: сидя на земле, как большая мрачная птица, полурасправив крылья, он пристально смотрел на вас грустным глазом с половинкой пыльного стекла. Перед дверью, под виноградом, обвивавшим стену, сидел старик.
– У этих людей есть очень странная способность к одинокой жизни, – сказал Симон.
– Мне даже кажется, – подхватила Ариадна, – что Обрыв Арменаз скорее мешает их существованию, чем скрашивает его. Впрочем, осознают ли они свое одиночество?
– Маловероятно.
– В природе ты никогда не одинок, – продолжала она, – ты окружен движущимися силами: молнией, лавинами. Да вот, – сказала она оживляясь, показывая на просеку посреди леса, – в прошлом году тут прошла лавина…
Симон улыбался ее возбуждению. Он повернулся к ней и любовался восхитительными тонкими чертами под колышущимися на ветру волосами. Она рассматривала гору. Взгляд Симона смутил ее.
– Послушайте, – сказала она, коснувшись его руки, – не на меня нужно смотреть…
– Почему не на вас?..
Она показала ему рукой на две неравные вершины за завесой листвы, возвышающиеся над грядой Арменаз и мирно горящие в голубом просторе.
– Наоборот, нужно любить то, чего никогда не увидишь дважды, – сказал Симон в ответ на ее жест.
Она снова указала пальцем на гору.
– Видите эти большие зеленые пятна – там и вон там, все выше и выше?.. Это продолжается луг!
Она действительно нашла то, что нужно было сказать. Симон поднял голову. Странная, почти бешеная радость охватывала его при мысли, что, карабкаясь вдоль этих золотисто-коричневых, почти голых стен, еще можно было, на определенных уровнях, встретить на маленьких террасах, образованных складками скал, преображенные, более скудные, чахлые кусочки того луга, что он любил. Он смотрел, как над ним вычерчивались эти зубцы, между которыми открывались голубые бездны.
– Видите, – сказала Ариадна, – видите, не меня вы любите больше…
– Возможно… – пробормотал он, словно был поражен этой мыслью.
Он все смотрел ввысь на утесы Арменаз, этих огромных спящих зверей, поддерживающих своими взъерошенными спинами и непробиваемыми лбами всю небесную твердь.
– Вид этих утесов меня опьяняет, – признался он. – Но вообще я не могу отличить то, что испытываю к ним, от того, что испытываю к вам, – может быть, только они пьянят меня сильнее.
– Я знаю, – сказала она. – Я это чувствую… Эти утесы заставляют нас принимать все всерьез…
Он восхищался тем, как верно она говорила, как она умела слушать. Да, эти скалы придавали их мыслям, в кратчайшие моменты их жизни, дополнительную глубину и значимость. Ему казалось, что все, что в нем могло родиться хорошего или плохого, усиливалось их присутствием, словно связанное с их рождением, их судьбой… Он взял руку Ариадны и пылко сжал ее.
Она вдруг оживилась и сказала ему:
– Я хотела бы подняться туда с вами…
Она показывала на одну из маленьких травянистых площадок, видневшуюся довольно высоко в складке утеса.
– Но ведь туда не влезешь!
– Вовсе нет. Есть тропинка…
– Вы ее знаете?
Она засмеялась.
– Вы же знаете, я много гуляю.
Да, он знал, ей нравились прогулки в одиночку в горах, и это его немного путало: он боялся смутных опасностей, подстерегавших ее. Однако он согласился. Тропинка сначала поднималась довольно плавно, делала большой крюк, огибая основание скал, уходила в рощу, затем резко разворачивалась и устремлялась в небольшое шероховатое ущелье, где кругом были одни лишь коричневые стены и приходилось идти по россыпи камней. Этот коридор выходил на просторный карниз, над которым нависал лес – видно было, как буки вытягивали промеж елей свои лохматые рыжие головы. Оттуда тропинка продолжала подъем среди редких рядов елей, которые время от времени расступались, предоставляя место маленьким, поросшим травой террасам. После получасового подъема Ариадна, шедшая впереди, остановилась на одной из этих террасок, откуда, как на ладони, был виден Обрыв Арменаз с черепичными и шиферными крышами, окруженными путаницей дорог, похожих на готовые развязаться узлы. Все это выглядело так тепло, так искренне, что приятно было смотреть. Луг был ясно виден, но словно сжался теперь, когда обнаружились его границы, и казалось странным, что он затерялся между двумя черными руками леса и основанием скалистого цирка, на котором раскинулся. Наконец, виден был блестящий на солнце след дороги, пересекающий усадьбу посередине, – выходя из леса, она делала круг вокруг Дома, а потом, со своими рябинами по бокам, шла прямо к Нанклэру, появляясь гораздо ниже, перерезанная тенями, разматывая свою длинную светлую ленту к долине.
Симон остановился рядом с Ариадной и, в свою очередь, тоже с волнением увидел, словно более широкую и выступающую вперед террасу, весь этот луг, на который ложилась тень от Дома и который сиял у подножия гряды таким ясным и знакомым блеском. Там была материя жизни честной, жизни замкнутой и вместе с тем открытой, жизни бесконечной; и, понимая это, молодой человек почувствовал себя полным любви к маленькой зеленой площадке перед его глазами и подумал, что ему следует спешить насладиться всеми теми благами, которых его могут однажды лишить.
Симон посмотрел на свою спутницу. Вдоль тропинки тянулась завеса елей с редкими ветвями, сухими и шероховатыми стволами, и она в упоении слушала легкое поскрипывание их ветвей. Внезапно молодой человек понял, что в этот самый момент что-то неожиданное вошло в его жизнь – что-то, во что он долгое время отказывался верить и что царило в немного тревожном спокойствии этого часа, скользя вдоль залитых солнцем склонов, на которых выделялась одна тень рядом с его собственной, возвышаясь над всем миром. Он мягко положил руку на плечо своей подруги и, приблизив ее к себе этим жестом, вдруг почувствовал биение своего сердца. Они были одни перед сияющим днем, перед бескрайним голубым пространством неба, изборожденного тонкими ветвями, в тишине, искусно унизанной птичьим разноголосьем… И тогда Симон подумал, что такая чудесная минута никогда больше не повторится. В нем расцвело совершенно новое, волнующе сильное чувство: само то, что он жил, был здесь, в этом мире, внезапно опьянило его. Он повторял про себя эти невероятные слова: мы здесь… Он подумал с любовью о всех людях, которых знал.
И поскольку Ариадна молчала, слегка склонившись головой на его плечо, и этому ставшему полным молчанию словно требовалось придать смысл, Симон услышал собственный голос, говоривший:
– Мы здесь…
Это был самый краткий комментарий, который он когда-либо делал. Но эти слова сами собой прояснили жизнь, ему никогда ранее не удавалось добиваться подобной ясности. Потому что эта ясность не передавалась, не присуждалась, как присуждают степень или диплом, не преподавалась. Жизнь, радость, само счастье – все эти загадочные, непостижимые вещи открылись перед ним; и они выразились в этих двух словах: быть здесь… К чему теперь идти дальше, к чему искать чего-то еще, если он приобрел уверенность в том, что он здесь, уверенность, которую ни одна другая форма жизни, ни в какое другое время, не смогла бы ему дать в большей степени?.. Эта уверенность, это ощущение присутствия его собственного существа, не это ли и было жизнью? – жизнью, которую он считал конченной в тот день, когда доктор Лазар сказал ему с таким загадочным, таким раздражающим видом: «Там микроб…» Ах, действительно, какой микроб!.. Он еще слышал педантичный голос Эльстера, донимавший его в тени Севастопольского бульвара: «Жить… Жить… Что ты понимаешь под этим расплывчатым словом?..» Жить, расплывчатое слово!.. Он повернулся к Ариадне и понял, что она с ним, она на его стороне, ему не нужно давать ей объяснений, он просто вступил в ту реальность, где она была всегда.
– Да, – сказала она просто. – Это так…
Она говорила с той спокойной уверенностью, которой Симон всегда завидовал. Да, то, что он только что понял, всегда было для нее истиной, она изначально, инстинктивно обладала тем, что он открывал за годы. Симон подумал, что это тело, стоявшее рядом с ним, которое он обнимал своей рукой, было подтверждением его мыслей – именно через это тело, через эту душу к нему приходила жизнь. Он преодолел этап – тот этап, на котором думал, что всегда останется за порогом счастья, изведает его только со временем, когда оно превратится лишь в отблеск, отброшенный на его жизнь прошедшими событиями, в аромат, оставшийся от срезанного цветка. Он испытывал чувство воскрешения.
Продолжив свой путь, они вдруг оказались на обрывистых склонах чахлой рощицы, где тропинка исчезла из виду… Они подумали, что заблудились. Но рощица почти тут же кончилась, и они вышли на пожухлый край луга, словно подвешенного к краю неба. В отдалении, прижавшись к скале, находилось маленькое деревянное сооружение сурового вида, спрятавшееся там, словно желая напугать. Оно тоже было похоже на большую птицу с опущенными крыльями, со стеклянным глазом, горевшим странным огнем и придававшим диковатую одухотворенность этому жилищу. В центре двери была проделана черная дыра в форме сердца, на гвозде висел огромный ключ. Дерево, в котором отчетливо различалось каждое волокно, стало почти черным, но хижина была еще крепкой. Ветер ласково гудел вокруг, но она впускала его лишь через это зияющее сердце, рядом с которым висел полузаржавевший ключ. Симон заглянул в отверстие.
– Что вы видите? – спросила Ариадна.
– О! Все, что нужно для жизни, – весело воскликнул он. – Соломенный матрац, одеяла, кувшин с водой!..
– Я знаю, – сказала Ариадна. – Это дом Боронов. Это приют. Здесь останавливаются на ночь, когда идут в Пустыню…
– Не много, должно быть, желающих, – заметил Симон.
Она улыбнулась.
– О, на этот год все кончено. Впрочем, Пустыня никогда не привлекала много народу. Она так сурова… Хотя…
– Хотя?
Она посерьезнела. У нее был тот решительный вид, который она с готовностью принимала, чтобы высказать некоторые желания, важности которых не могли постичь другие.
– Я когда-нибудь пойду, – сказала она странным голосом. – Я дойду до Пустыни!.. По крайней мере, до первых платформ… О, Симон, если б вы только знали, что это такое!..
– Вы там уже были?
– Нет. Но я знаю, – заявила она совершенно серьезно. – Однажды я дошла до первой террасы… Это так сурово, так голо…
– Представляю, – сказал он. – Одно из тех мест, где царит справедливость…
– Да – ужасная справедливость: справедливость солнца и скал… Как жаль, – вздохнула она, – пропустить лето и не дойти туда!
Он не ответил. Но почувствовал, что она не избавится от своего сожаления, а это желание будет преследовать ее всю зиму.
Пора было возвращаться; они пустились в обратный путь. Но когда они начали спускаться, Ариадна вдруг остановилась. Далеко внизу был виден Обрыв Арменаз: маленькая зеленая терраса, зеленый уступ на краю скалы. Корпуса казались придавленными к земле, но рядом с ними, на лугу, видны были огромные тени.
– Наше захолустье, – сказала Ариадна.
– Безграничный мир! – сказал Симон.
Он подумал, что пришло время, когда он здесь, на этой узкой и ненадежной террасе, изведает лучшие дни своей жизни. В атмосфере Обрыва Арменаз ничто не старело, ничто не препятствовало постоянному самообновлению. Конечно, никогда он не чувствовал на себе меньше пут, никогда он не был пленником в меньшей степени.
Они весело устремились на покатую тропинку, вынуждавшую их бежать. Большие и маленькие камни выкатывались из-под ног. Они вернулись в первую рощицу, посмурневшую, скрывшую от них горизонт. Спустившись вниз и ступив на луг, Симон почувствовал себя вернувшимся из долгого путешествия…
Осень уходила с пышностью, и каждый день природа повторяла в те же часы те же сцены, с той же игрой света, так что не создавалось впечатления течения времени, движения, дни не были похожи на складывающиеся единицы. Они – эти дни так мало различались между собой, что казалось, будто это один день, каждый раз повторяющийся сначала. Дни не изнашивались: они возвращались совсем новенькими по окончании ночи. Ночь тоже каждый раз захватывала вас одинаково, так же еле двигалась и открывала вам землю, сведенную к светящемуся тонкому контуру, каждый раз одинаковому. О счете времени больше не могло быть и речи. На каждом этапе своего пути солнце объединяло и выражало собой все часы, в которые оно появлялось на том же месте в небе и от которых у каждого обитателя Обрыва Арменаз оставались в глазах длинные параллельные следы. Солнце!.. Симон чувствовал, что ничто не постарело ни в нем, ни вне его, когда видел первый нерешительный луч, похожий на только что вылупившегося птенца, на ровных верхушках елей, который затем камнем падал на луг и прыгал с травинки на травинку и с цветка на цветок. Вскоре наступал момент, когда солнце разливалось по всему лугу, захватывало его, обладало им всем и согревало собой нежное лоно земли. В полдень оно так освещало лес, охватывая его своим горячим дыханием, что его больше не было видно: каждое дерево сливалось с соседним, образуя большую пылающую массу, дрожащую на фоне утеса, как плавящийся металл. Но по мере того, как проходил день, как опускалось солнце, лес вновь становился самим собой, каждое дерево обретало свое различимое тело, а утес становился четче, показывая свои морщины. Вот тогда-то широкие пласты тени принимались падать с гряды. Тень поначалу откусывала то тут, то там кусочек луга, затем делала большой скачок и пожирала его целиком. Свет карабкался по лесу, быстро, словно за ним гнались. Он еще ненадолго присаживался на все эти верхушки, снова на мгновение превращаясь в птичку, поющую свою песню и улетающую. Было видно, как его широко раскинутые крылья медленно возносились к небу. Все было кончено.
Так прошли последние недели. Мир словно возрождался каждое утро еще более ярким, словно готовясь к посещению молодого бога. Больше нельзя было определиться во времени. Все календари лгали, условившись об этом, и на письмах не проставляли дату. Все надеялись, что такая жизнь не кончится.
Но вдруг на небе задернулись занавески; тучи побежали от одного конца луга к другому, как звери, которых спустили с привязи. Тогда все часы превратились в близнецов, а день – в большое однообразное пространство, размеренное звонками. Каждый день, выглядывая в окно, Симон видел, что большие твари, как и накануне, пустились в безудержную гонку. Они шли с конца луга и в одно мгновение оказывались над вами. Они шли через вас, уходили дальше, но сразу же за ними прибывали другие и плевали вам в лицо. Так прошло неизвестно сколько дней.
Однажды утром, открыв глаза, Симон издал громкий возглас удивления, так как мир на этот раз был совершенно переиначен: он был белым, пушистым, без пятнышка, искрился от края до края горизонта. Луга больше не было: его заменила сверкающая холодная поверхность, почти без единой морщинки, поблескивающая, как стекло. Начиналось новое царствование.
VI
Шел снег. Это началось около полудня. Такой мелкий, упорный снег, пробивающийся сквозь туман. Теперь он шел и ночью. Прежде чем выйти из Дома, Симон, как обычно, остановился у двери. Но почувствовал, что сегодня вечером Ариадна не придет. Ариадна редко выходила из дому, редко откровенничала, словно хотела избежать чар любви, или, по меньшей мере, отсрочить их воздействие – будто любовь была единственной в жизни опасностью, которой она немного боялась… Но может быть, она хотела оградить самого Симона от того головокружительного самозабвения в ней, которое она, должно быть, предчувствовала, видя, как он к этому стремится?..
Молодой человек повернул назад, снова прошел по коридору и направился к игорному залу. Ему не хватало храбрости подняться к себе. Он вдруг подумал о Крамере. Крамер передал ему новое послание, умоляя, с жалобной настойчивостью, на этот раз вручить его Минни в собственные руки. Симон догадывался, что он не получил ответа на свое первое письмо. Так, значит, дела Крамера шли еще хуже, чем он думал! Он взялся выполнить поручение, немного против воли, не найдя обоснованного предлога для отказа. Но как ему встретиться с Минни?.. Хоть она то и дело пробегала каждый день по коридорам Дома, подступиться к этой вечно спешащей молодой женщине, которая к тому же часто была не одна, было все же нелегко. «Что ж! Подожду удобного случая!..» – сказал он себе. Симон дошел до самого конца коридора, открыл дверь и посмотрел на падающий снег. Он падал небольшими хлопьями, не спеша, с неким кротким и грустным упорством, приглушая свет ламп, тускло горевших то тут, то там, над тропинками, как ненадежные спасательные круги, и Симон начинал испытывать ту легкую тревогу, то легкое сомнение, что часто возникают сразу вслед за слишком большим счастьем. Он закрыл дверь и вернулся в игровой зал, где вечер был еще в разгаре. Он принялся рассеянно ходить от стола к столу, между группками игроков, когда вдруг, стоя возле бильярда, узнал Массюба. Повинуясь таинственному инстинкту самозащиты, он тотчас повернулся спиной. Но было поздно: Массюб стоял рядом с ним, сутулый, с опущенными руками, уставившись на него своими пронырливыми глазками, отрезая все пути к отступлению, и уже заговаривал с ним своим тягучим голосом. Тут же мир потерял всю свою чистоту, а суета игроков приняла в глазах Симона непонятный и мрачный вид.
– Сыграете партию?..
Бесспорно, это был голос Массюба. Симон обернулся. Но его там вовсе не было.
– Вы со мной говорите?
– Представьте себе, сподобился!.. Я предлагал вам партию…
– Партию? Партию во что?
– В шахматы, например, – сказал Массюб. – Раз уж Шейлюса здесь сегодня нет, – ввернул он двусмысленным тоном, растягивая слова.
Симона передернуло. Партию в шахматы, с Массюбом? Вместо Жерома?.. Ему стало смешно. Но Массюб был здесь, сгорбленный, со впалой грудью, с несчастным видом, и ждал ответа. Симон вспомнил все разы, когда он чувствовал за собой ту же фигуру в той же неподвижной и словно умоляющей позе, в то время как он, счастливый, сидел за тем же столом, за который собирался сесть сейчас, а напротив него было ясное лицо Жерома. Массюб был здесь же, ничего не говоря, праздно крутясь вокруг них, словно счастья на всех не хватало… Симон снова поднял на него глаза: у Массюба как раз было выражение лица, как в те самые вечера, взгляд человека, который словно упрекает вас в том, что вы счастливы без него.
– Почему бы нет? – сказал он устало.
Он нехотя уселся за маленький столик, который Массюб уже тщательно подготавливал. Массюб решительно атаковал, на мгновение приведя своего противника в замешательство, но слишком зарвался и очень скоро оказался в трудном положении. Симон же едва следил за своими действиями. Ситуация казалась ему невероятной. Он почти боялся, что его увидят. Он жалел, что не улизнул без церемоний.
– Не очень-то вам хотелось подниматься к себе, а, между нами? Особенно в такую погоду!.. Бывают вечера, навроде этого, когда я тоже стою у двери, смотрю в ночь и не могу решиться… Вы такого не испытывали порой?.. Временами?..
Симон слушал с нетерпением. «Я тоже», – сказал Массюб. Почему я тоже? Так, значит, он не случайно встретил Массюба: тот следил за ним, подстерегал!.. Тем не менее он предоставил своему партнеру разматывать мудреную нить своей речи и выдыхать на доску вперемешку клубы дыма из своей огромной трубки и огромные облака меланхолии. У Массюба был чудовищный нюх, позволявший издалека определять в человеке малейший оттенок беспокойства или смятения. Если кто-нибудь случайно терял уверенность в себе или на мгновение испытывал сомнение, выделялся особый флюид, предупреждавший об этом Массюба. Он бросался вперед, то есть подходил своей шаркающей походкой, ставя ноги циркулем, ссутулив плечи, с угреватым носом, с начесанными на уши волосами, волоча свою неизменную цинковую грелку. Массюб улавливал этот оттенок обескураженности и являлся, чтобы усилить его сдержанной, но многозначительной беседой. Впрочем, одного его вида было достаточно. Грязный цвет лица, маленькие серые мутные глазки, бывшие начеку за стеклами очков в никелированной оправе, рыжие усики – этого было бы достаточно, чтобы внушить самым что ни на есть оптимистам отвращение к жизни. Этого было бы достаточно, и Массюб был бы в этом нисколько не виноват. И ничто, в общем-то, не помешало бы ему начать с вами приятный разговор. Ему бы простили за это его неуклюжесть. Но слова, вылетавшие из уст Массюба, как нельзя лучше подходили к его удручающей внешности. Его фразы тоже были серыми и гноящимися. Они были пропитаны изощренным ядом. С виду ничего не было заметно, и не всегда те, кто говорил с ним, вовремя спохватывались, но вернувшись домой, обнаруживали у себя нарыв.
Состояние, в которое этого типа ввергло его уродство, способствовало, с другой стороны, развитию у него, словно в виде компенсации, настоящего инстинкта полицейской ищейки. Благодаря этому инстинкту и худобе своего тела, позволявшей ему протискиваться в полуоткрытую дверь или сливаться со стенами, чтобы лучше видеть, Массюб дополнял свои интуитивные догадки, основанные на природном чутье, самыми верными сведениями о поступках окружавших его людей. Ничто не укрывалось от него. Напрасно Симон никогда не оборачивался, выходя из какой-либо комнаты. Он бы увидел, как стена или дверь раздваивается и выпускает живую, возможно, хихикающую фигуру…
– С вами такого никогда не случалось? – спросил Массюб деланным тоном.
– Чего?..
– Торчать на дороге или на краю тротуара, ничего не делая, размышляя, задаваясь вопросами… А?..
Симон начинал нервничать. Но воздержался от ответа.
– Вы правы, – продолжал Массюб, – одиночества вынести невозможно.
– Разве я так сказал? – запротестовал Симон, не понимая, куда клонит Массюб.
– Конечно, – ответил тот своим хулиганским голосом, неожиданно двигая вперед коня, – конечно, сказали! По поводу молитв, когда я спрашивал вас, зачем они… Вы сказали – чтобы не оставаться одному!
Симон попытался вспомнить. Ему казалось, что он не давал такого объяснения.
– Не думаю, чтобы я вам это сказал, – возразил он. – Я, наверное, сказал: чтобы объединиться… Объединиться с Богом, просить о согласии с тем, что господствует над нами…
– Но если стремятся к единению, – сказал Массюб, – значит – одиноки и хотят с этим покончить…
– Как угодно, – согласился Симон, не желая вступать по этому поводу в дискуссию с Массюбом.
– Все, что мы в жизни делаем, – для того, чтобы больше не быть одному, так? – настаивал Массюб. – Не быть одному – в общем, это и есть счастье!..
Не отвечая, Симон быстро вызволил пешку, бывшую под ударом.
– Счастье! – продолжал Массюб, который словно решил спорить с самим собой. – Не будь этого слова, насколько мы были бы счастливее!..
– Вы думаете?..
– Для того, что есть, слов никогда не находится, но их слишком много для того, чего нет. Вы не согласны?
Симон будто немного поколебался, потом решился.
– Если и есть слова, которые надлежит уважать, – сказал он, – то в особенности те из них, что обозначают вещи, которых мы не видим и которые будто бы не существуют. Есть слова, которые нужны, чтобы хотя бы ссылаться на то, что могло бы быть, – добавил он. – Существование – самая красивая из тайн. Возможно, что в силу своего существования, в силу создания цели для наших мечтаний, наших усилий, слова, в конечном счете, иногда порождают явления…
– Будем надеяться, что так случится с Богом! – бросил Массюб.
И рассмеялся.
– Люди не смогли бы жить без такой надежды, – заметил Симон, не удостоив вниманием шутки. – Все их мечты цепляются за нее. Было бы опасно выбросить из языка слово «Бог», слово «покой», слово «счастье»…
Наступило молчание.
– А если начать, – сказал Массюб, – с самого маленького счастьица, которое можно ухватить за время жизни, у самой земли… А?..
– Счастье нельзя ухватить у самой земли, – сказал Симон. – Оно не для тех, кто ползает.
Массюб поднял голову, разом посерьезнев, словно его собеседник только что сообщил ему важную новость.
– Где ж тогда его ухватить? Скажите-ка? Что же это такое – счастье? Растолкуйте мне!.. Я люблю, когда мне растолковывают! Особенно с умным видом! Ну? Скажите! Ну?..
Симон покачал головой.
– Этого определить нельзя, – сказал он. Он думал о всех тех часах, когда он смотрел, как Ариадна идет по дороге; он думал о той минуте, когда он положил руку ей на плечо, говоря: «Мы здесь», и почувствовал, как снизошел на них этот чудесный покой… – Счастье, – сказал он, – это как время и пространство, о которых один из Отцов Церкви говорил: «Я знаю, что это, если вы меня об этом не спрашиваете, но я не знаю, что это, если вы спрашиваете меня об этом…»
Массюб с минуту подумал, потом, разочарованный, грубо заключил:
– Это все лишь бы ничего не сказать! Болтовня и вздор! Когда я говорю, я говорю о том, что знаю. Я не связываюсь со всякой путаницей! Я говорю о том, что есть!