355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Поль Гаден » Силоам » Текст книги (страница 1)
Силоам
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:22

Текст книги "Силоам"


Автор книги: Поль Гаден



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 35 страниц)

Симоне Жугла



Я пошел, умылся и прозрел

Святой Иоанн

ПРОЛОГ

Настоящей жизни нет

А. Рембо

I

Симон Деламбр никогда не ждал. До сих пор ему удавалось избегать того паралича, что время от времени поражает мужчин во цвете лет, заставляя их застыть в грустной неподвижности на углу улицы, у входа в бюро, у парапета набережной. Ни одно из тех обстоятельств, которые замедляют походку мужчин старше двадцати и превращают их жизнь в унылую череду потерянных часов, еще не нависло над его существованием. Он не был знаком с приемными министерств, кабинетами консультаций, холлами отелей, окошечками банков. Автобус, на котором он каждый день ездил из квартала Гренель в Сорбонну, никогда не заставал его среди обеспокоенных группок, топчущихся возле фонарей. Он предпочитал смело идти вперед и, заслышав, как грузный механический зверь выбегает, прищелкивая языком, из глубины улицы, приостанавливался, а затем хватал его сзади и вскарабкивался ему на спину на ходу. Три прыжка, толчок – и готово.

В автобусе в этот час он встречал знакомые лица. Он охотно заговаривал с рабочим в голубой робе, маленьким бухгалтером с худыми плечами, служащим банка с грустными глазами; избегая взгляда чересчур белокурой машинистки, с недоверием разглядывал дородного серьезного господина, увешанного наградами и впечатлявшего своим достоинством.

Но в этот день – была ли в том повинна легкая усталость? была ли это грусть от бега по кругу, характерная для начала недели? – все лица показались ему увядшими. На них были те следы поношенности, те морщины, которые вызывает у людей привычка, по мере того как они притираются к своей работе, и которых появляется еще больше на следующий день после выходного. Мысль о том, что он видит одних и тех же людей каждый день в один и тот же час захватила Симона неожиданно сильно, как истина, открывшаяся впервые. Да, наверное, это усталость!.. Он обнаружил, с гнетущей ясностью, что заранее знает, на какой остановке выйдет каждый из них. Он мысленно следовал за ними в их конторы, где они каждый день принимались за одну и ту же работу, которую каждый день надо было начинать с начала, как покрывало Пенелопы, распускавшееся ночью. Это удручало. Мир предстал перед ним в виде движения взад-вперед, где в поступках людей было заложено не больше мысли, чем в движении лихорадочно снующего челнока, повинующегося неведомой ему воле. Подошел кондуктор, Симон машинально протянул ему свой билет. Кондуктор крутнул ручку коробочки, висевшей у него на животе, та издала скрип трещотки, раздражающий и визгливый. «Дни этого человека! – подумал Симон. – Дни, поглощаемые движениями, о которых он не думает – о которых он, к счастью, не думает!..» Ну и что, сегодня большинство профессий оставляют человека равнодушным к движениям, которые от него требуются.

И Симон, намеренно отвернувшись к окну, принялся смотреть на бегущую мимо улицу с высокими фасадами. Улица!.. Она была живой и не переставала удивлять. Труд человека создавал здесь светлые и разнообразные пятна, складывающиеся в заманчивые перспективы. Симону особенно нравилось ощущение безразличия и силы, которое придавало ему движение, увлекавшее автобус в постоянно возрождающуюся путаницу дороги. Опершись спиной, сдвинув ноги, крепко упираясь ими в ребристый пол, он смотрел, как улица словно рождается за каждым поворотом дороги, появляется из боков и внутренностей автобуса, как будто тот был всего лишь машиной, предназначенной для того, чтобы с шумом высвобождать эти две параллельные линии фасадов, эту мостовую и это небо. Движение по иным законам меняло облик окружающего мира; оно создавало для пассажиров автобуса особый мир, отличный от того, куда они скоро вступят, мир, перед которым у них не было серьезных обязательств и по которому они путешествовали как простые зрители. Ах, каким все становилось тогда чудесным! Как интересно было смотреть на все с расстояния, создаваемого скоростью, с превосходством безразличия человека, у которого нет дел!.. С каким удовольствием молодой человек глядел на проплывающие мимо прилавки с мясом и фруктами, книжные лавки, цветочные магазины, маленькие бело-голубые молочные, и снова тележки, заставленные пирамидками фруктов! Въехали на улицу Лекурб; она являла собой разноцветное зрелище, занятное, как коллекция картинок, пикантная своим беспорядком и свободой. Ничего не требовалось осмысливать, для ума не было никаких затруднений, сложностей, проблем. Симон вдруг рассмеялся, подумав о философах, серьезно задающихся вопросом о том, существует ли внешний мир. Черт возьми, господа, спросите об этом у хозяйки, перебирающей салат и столь чуждой вашего претенциозного беспокойства! Улица вам ответит, улица, которая с утра до вечера беспрерывно провозглашает с веселой красочностью единственные основные потребности человеческой жизни: есть и одеваться!.. Ведь были еще и те магазины, о которых объявляла огромная вывеска: жестяной зонт или красная шляпа. Были светлые витрины с аккуратно разложенными всевозможными рубашками вперемежку с пижамами или халатами, где едва можно было успеть разглядеть на ходу сияющую вспышку набора галстуков, привносящих ярко окрашенную ноту в хор белых манишек. Там представала картина жизни настолько честной, похвальной и изящной, что сразу же чувствовалось благородство человеческого рода.

Симон знал, что ближе к середине улицы, не доезжая до бульвара, он сможет дважды узнать, который час. Поскольку сначала появлялись часы, встроенные в фасад банка, затем, неподалеку, – второй циферблат, висящий на двух железных прутах над тротуаром и служащий вывеской для лавки часовщика. Симон издалека высматривает часы на банке. Без десяти девять. Он нахмурился. Снова он опоздает; решительно, в последнее время что-то разладилось. Но его беспокойство сразу же развеялось при виде огромных оловянных коробок молочника и бакалейщика, раскладывающего на ящиках сияющие диски сыров, которые он прижимал к себе, как солнца, и, наконец, великолепной груды птицы, где царил на ковре из листьев папоротника ряд тщательно ощипанных цыплят, подвернувших голову под живот и выставивших роскошные гузки. Однако противоположный тротуар еще больше привлекал взгляд, так как, помимо целого косяка скумбрии с переливающейся всеми цветами радуги чешуей, можно было полюбоваться у входа в мясную лавку подвешенными за ноги над мраморным столом огромными быками с разверстым брюхом, которые, выставляя окровавленную плоть с бледными сухожилиями под лавровыми листьями, скрывающими их бока, казалось, олицетворяли апофеоз воина-победителя и облагораживали эту часть улицы некоей пронзительной красотой.

Без пяти девять. Это вердикт вторых часов. У Симона неприятно кольнуло сердце. Он опаздывал второй раз за три дня. Он устал, это так; ему сегодня было довольно трудно подняться. Почему?.. Но он не привык искать оправданий в своем теле и отругал себя. «Мой отец был бы доволен», – подумал он.

К несчастью, шоссе кишело людьми, было запружено велосипедистами, мотороллерами, хозяйками с корзинами, мальчишками с обручами. Через каждые двадцать метров с прилегающих улиц с железным грохотом выезжали грузовики, в то время как трамваи наполняли воздух пронзительным провинциальным звоном.

Наконец автобус выехал на строгий бульвар, засаженный деревьями, где под землю уходило метро, а из земли вырастали стены лицея. Из автобуса можно было разглядеть сквозь решетки окон большие унылые классы, где поколения школьников пережили ту неизбывную безнадежную тоску, какую можно изведать только в этом возрасте; в углу каждого класса возвышалась кафедра преподавателя – как мрачный остров, как граница двух миров, каждый из которых таит в себе, в глазах другого, равную часть неизвестного и враждебного… «О учителя! – думал Симон. – Я слышу ваш голос, едва доносящийся до глубины этих безукоризненных классов, в то время как там, в углу, ученик, о котором вы позабыли, старается разглядеть сквозь запотевшее стекло единственную вещь, которая может вызвать у него сочувствие: первое расцветшее дерево, распускающееся каждый год, на том же месте, напротив черного остова метро, стрелой пронзающее весну!»

Автобус наконец-то подъехал к улице Вожирар и покатил по ней. Маленький бухгалтер вышел в том же месте, где выходил на глазах у Симона несколько лет подряд; вместо него вошла кассирша из «Кожгалантереи», которая выйдет на третьей остановке. Симон бросил этой даме внушительных размеров укоризненный взгляд. Жизнь людей была унылой, скрупулезно размеренной и ограниченной, до абсурда лишенной фантазии. Мир поизносился, на всех лицах был отпечаток рутины. Детектив, который кассирша доставала из сумки, – снова рутина! А он сам, сам он, Симон Деламбр, по большому счету, тоже только и делал, что повторялся, тянул свою нить, как челнок, собирал карточки за карточками. «Что с того, что мы интеллигенция, – подумал он, – мы захламляем мозги, как мещане квартиру!..» Этим утром все представало ему в том же свете безысходности. Что это с ним? Что это за головокружение? Но он знал, что через несколько минут снова станет Симоном Деламбром, то есть одним из самых сильных диссертантов этого года, человеком, чья сила внушала нечто вроде ужаса тем, кто собирался одновременно с ним преодолеть знаменитый экзамен на степень агреже[1]1
  Агреже – ученая степень во Франции, дающая право преподавать в лицеях и на естественнонаучных и гуманитарных факультетах университетов.


[Закрыть]
филологии, который уже несколько лет маячил перед ними, подобно горе, растущей по мере приближения к ней… Когда автобус въезжал в тупик Астролябии, молодой человек вдруг почувствовал возбуждение, отвлекшее его внимание от гаражей, антикварных магазинчиков, небольших четырехэтажных гостиниц с зелеными или фиолетовыми фасадами, первый этаж которых занимают кафе под названием «Вандейская кружка» или «Встреча бретонцев»… Ему нередко случалось во время утренних путешествий в автобусе вести самому с собой долгие дискуссии, которых не могли прервать остановки и толчки. Разве не были эти маленькие путешествия его единственным временем для отдыха, умственных каникул, его единственным соприкосновением с обычной жизнью, восхитительной повседневностью? Здесь к нему приходили мысли, которые не могли бы возникнуть в другом месте, они опьяняли его. Все его планы работ, все его идеи, все его жизненные теории, все внутренние революции, превращающие подростка в зрелого человека, родились в этом движении, уносящем его от улицы к улице, в легком облаке бензина и пыли, которое автобус оставлял за собой, среди толпы зеленщиков с тележками, в нетерпеливом гаме такси, перед витринами с фруктами, безделушками, хозтоварами, пеленками, ситцами и всяким хламом. Ему казалось, что он никогда не знал подобного освобождения, у него было ощущение, что им завладела благотворная сила и легко несет его через чудесную страну, где жизнь предстает зеленой долиной с небольшими оврагами, овеваемой теплым и нежным ветром, где всегда чувствуешь себя в центре мироздания. Но такие моменты были краткими, и Симон с опаской относился к этому забвению, которое не одобрили бы его учителя.

Вдруг откуда-то с небес слетел ветер, пронесся играючи вдоль боков автобуса, затем вновь взметнулся кверху. Показалась площадь Монпарнас, ясная, с букетами деревьев, кафе, островками безопасности, на которых ждешь, как на случайных утесах, когда хлынут волны дорожных потоков. Отсюда начиналась новая зона. Здесь автобус всегда устраивал небольшую передышку, освобождался от части своих пассажиров, которых тотчас заменяли другие. Увы, всегда находились старички и старушки, поднимавшиеся целую вечность и забавно спотыкавшиеся на подножке. Симон не мог удержаться, чтобы не клясть стариков. К чему прилагать столько усилий, чтобы удержаться на краю существования, приносящего им теперь одни разочарования? Неужели они не понимают, что задерживают ход общества, стесняя его движение и одновременно заставляя заботиться о себе? Печальное зрелище для тех, кто взрослеет, чувствует себя сильным и ненасытным, – видеть эти немощные тела, неспособные держаться прямо, чьи неуверенные движения не позволяют им залезть на подножку автобуса, не споткнувшись!.. Так рассуждал он в своей гордыне, торопясь жить. Он-то был горд своими подвижными мускулами, большими руками, которыми удобно хватать. Он был ловок и мог продраться сквозь толпу, дерзко вскочить в трамвай, когда кондуктор кричал: «Мест нет!», поспеть всюду раньше своей очереди и получить всегда больше, чем ему причиталось. Его восхищала эта маленькая борьба, которую парижская жизнь навязывает каждый миг. Он закалил свое тело. Его иногда видели, в свободные дни, бегающим по стадиону или поднимающим гантели в спортзале. Однако в этом году у него были другие заботы. Ту энергию, с которой он бегал по вымеренным маршрутам вокруг Парижа, он теперь употребил на свою учебную работу, засиживаясь порой до полуночи. Он был из семьи, где с долгом не шутили. «Работай, сын, работай, – неустанно повторял ему отец. – После будешь наслаждаться жизнью!..» Но, хотя молодой человек так и делал, иногда у него зарождались сомнения. Наслаждаться жизнью! Было ли в жизни для этого время? Тайный инстинкт подсказывал ему, что нельзя выделить время для труда и время для наслаждений, они нужны лишь молодым, у которых есть для них силы. Что с ним станется, когда он будет преподавателем? Сразу же по назначении – маленький провинциальный городок, жизнь в домашних тапочках, сплетни, школьная рутина… Он в испуге посмотрел на лица своих спутников: эти взгляды, привыкшие к узким горизонтам, черты лица, обезображенные привычкой…

Теперь автобус покатился по склону улицы Ренн. Легкий путь. Флажок универмага, взвившийся в чистом небе, спешащие прохожие, сверкающие аккуратные витрины, здания, вырисовывающиеся на двух концах улицы в нежном утреннем свете, удаляющийся вокзал Монпарнас с треугольными крышами, приближающаяся церковь Сен-Жермен-де-Пре со старой башней, – все эти видения, легкие и нежные, и создавали чувство некоторой уверенности в жизни.

Именно в этот момент, когда проходил контролер, проверяя билеты, Симон, сунув руку в карман, достал оттуда смятую бумажку. «Ах, да!» – вспомнил он. Это был конверт продолговатой формы, надписанный явно женским почерком – один из тех конвертов, которые каждый раз, приходя к нему домой, вызывали у его отца восклицания, соответствующие стоимости марок и затраченному на писание времени. Это было письмо Элен Парни; в спешке он ушел, не прочитав его. Каждый раз, когда Симон видел этот вытянутый опрокинутый почерк, он представлял себе молодую блондинку в белой вязаной кофточке в голубую полоску, облегающей грудь, которую он встретил в Сорбонне в прошлом году. Она тогда писала какой-то непонятный диплом о Мариво, и той дождливой весной он привык приходить к ней, между ливнями, в замечательную комнатку на улице Эстрапад, такую странную, обветшалую, и такую милую, когда наступал вечер… Сколько прогулок они совершили по четвергам по чудесным окрестностям Парижа! Но в этот год Симон был непреклонен: он встречался с Элен лишь на ходу; он слишком хорошо сознавал, сколько сил обязан отдавать своей работе, своей семье, а в общем, и самому себе. Можно было пересчитать по пальцам, сколько раз он выезжал вместе с девушкой в первые дни весны в пронизывающую свежесть пригорода. Но прежде всего он старался избежать старенькой комнатки, ароматной и предательской, где у стульев было только три ножки, а диван был пропастью, из которой нельзя восстать. Да и любил ли он Элен? Она была одной из редких фантазий его существования, и поэтому мысль о ней вызывала у него некоторую грусть. Но скучал ли он по ней? Как давно он ее не видел? Месяц, наверное. Месяц, за который он проделал громадную работу. И теперь у него не будет много времени для встреч с нею: один или, может быть, два раза. Только Элен вот уже несколько дней не отступала, посылая письмо за письмом. Симон посмотрел со слегка грустной улыбкой, как на прелестную вещь, которую нельзя воспринимать всерьез, на десять строчек письма, набросанных ее крупным почерком. «В четверг, – умоляла она. – Мы поедем в Мери-сюр-Уаз или в Эрблэ…» Почему бы и нет? Она заставляла сверкать и переливаться эти полевые названия, требуя на этот раз четкого ответа. «Но она же прекрасно знает, что я не могу», – пробормотал Симон. Нет, нет, Эрблэ, Мери, улица Эстрапад – все это очаровательно, но жизнь не терпит долго очаровательных вещей. Жизнь – штука серьезная. А он – серьезный молодой человек, вот кто он такой, Симон Деламбр. Вот кто такие все Деламбры, от отца к сыну, от дяди к кузену: серьезные люди. Никаких фантазий, отклонений, излишеств. Кино – один-два раза в год; и то туда шли, как в загул. Это и есть жизнь. Этот автобус каждое утро; лекции в Сорбонне; семья, полки отцовского магазина – «Торговый дом Деламбр, оптовая галантерея», – суп и молитва по вечерам. В такой жизни нет места всяким Элен. Симон усмехнулся, засунул листок в карман. На этом крест! Хотя… «Да так ли уж это серьезно?..» Но его нерешительность принимала вид невозможной альтернативы. Элен или Сорбонна? Согласиться – потерять день, день, необходимый для подготовки доклада, который ему предстоит сделать у Иснара; день, который не вернуть… А! Он ответит позже. Не горит! «Позже! Позже!» Это ему всегда повторял отец, говоря об удовольствиях жизни.

Наконец приехали. Автобус выехал с улицы Ренн на последний участок улицы Вожирар, которая вдруг превратилась в узкий лаз, откуда машины вырывались лишь поодиночке, а молодые побеги из Люксембургского сада цеплялись за медленно ехавший автобус. Но, по мере того, как он приближался к Сорбонне, Симон переставал интересоваться улицей и все сильнее чувствовал, как к нему возвращается серьезность жизни, чувство дисциплины, – все эти добродетели, словно проникшие в его существо с кровью предков. Итак, как только появились знакомые аркады Одеона, не дожидаясь длительного визга тормозов, он выскочил из автобуса с портфелем под мышкой и побежал к бульвару Сен-Мишель. За занавесом из светлых листьев виднелся округлый черный купол Сорбоннской часовни, увенчанный золоченым крестом. Но Симон больше уж не заглядывался на очаровательную грацию высоких деревьев. Эти строгие стены были способны пробудить его ответственность, его жажду трудиться, его ум, полный решений и планов. Теперь он, опьяненный, мчался по этой жизни, где все проблемы решаются при помощи словарей и тетрадей. Никаких проблем! Воздух, которым он дышал, делал его другим человеком, способным отогнать всякую фривольную мысль и допускающим в свой мозг только плодотворные идеи. Бросив быстрый взгляд на циферблат на часовне, он убедился, что опоздал. Он пошел по улице Сорбонны, свернул под арку, взбежал по лестнице и, увидев нужную дверь, открыл ее.

II

Тридцать или сорок юных голов склонились в тишине над конспектами в маленькой и настолько тесной аудитории, что локти на столах соприкасались. Занятия профессора Лареско были, бесспорно, одними из самых посещаемых. Знания, авторитет, престиж завоевали ему аудиторию, где все умы были ему подвластны. О других профессорах спорили; этот был мэтром. Ясность его комментариев, уверенность его объяснений, авторитетность его суждений в области анализа текстов воспринимались его учениками с неким восторженным трепетом как свидетельство его неоспоримой компетенции и широчайшей эрудиции. Эти же самые качества слегка отдаляли от него скромных студентов, обескураженных такой ученостью, которые, несмотря на неоднократные приглашения, почти не решались позориться, прося дополнительных разъяснений. Все сходились в том, что необходима определенная смелость, чтобы согласиться подготовить у Лареско публичный «анализ текста» или «доклад». Комментарии профессора после таких выступлений произносились со свойственным ему властным и язвительным пылом, который наносил смертельный удар по самолюбию. Но, по правде говоря, авторитет мэтра был так высок и подавляющ, что надо было быть особенно самонадеянным, чтобы вздумать обидеться на его уколы. Впрочем, профессор Лареско всегда был очень вежлив, очень утончен и никогда никого не оскорблял. Но когда он говорил кому-нибудь, даже со всевозможной деликатностью: «Месье или мадемуазель, я думаю, что доклад, который вы только что сделали, надлежит продумать заново», никто не питал иллюзий; это было хуже, чем если бы он сказал: «Да вы же круглый дурак».

Маленький класс греческого языка, затерянный в глубине коридора четвертого этажа, был убежищем, совершенно непроницаемым для всего неприятного, что могло происходить на земном шаре. Симон всегда испытывал, проникая туда, сложное ощущение потерянности и безопасности. В этом месте больше не существовало ни семьи, ни родины; или, скорее, была лишь родина печатных текстов и семья их издателей – семья бесчисленная и космополитичная. Лишь изредка скрипу повозки молочника, спускающегося по улице Сорбонны, или рожку плетельщика стульев удавалось донести сюда проявления жизни, чье воздействие на вас становилось все слабее и которая, из-за постоянного присутствия великих древних и Титанов, населявших «Теогонию», в конечном итоге теряла всякое правдоподобие.

Запоздалое прибытие Симона было встречено приглушенными «ха», волной прокатившимися по классу. Он был среди лучших учеников Лареско, и ему было неловко прочесть на лице учителя выражение неодобрительного удивления. Задыхаясь от жары, он рухнул на половинку стула, предоставленную ему кем-то, кого он не узнал. Наверное, это был Шартье. Почему же он не узнал Шартье? Но, как только он сел, класс, казалось, качнулся и исчез из его поля зрения. На секунду он испугался. «Спокойно! Что со мной?» Но все тотчас встало на свои места, и он забыл о случившемся.

Однако, против обыкновения, ему с трудом удавалось следить за объяснениями Лареско, и он принялся рассеянно наблюдать зрелище, которое являл собой класс: можно подумать, верующие склонились пред своим богом. Эта картина вызвала у него что-то вроде жестокого удовлетворения. Было видно, что большинство его товарищей почти не интересовало, зачем конкретно нужны все эти слепо накапливаемые ими записи о синтаксисе, лексике, метрике и стиле старика Гесиода, о котором в данный момент шла речь. Они принимали этот набор грамматических явлений, метатез и вставок как огромный мир, ключи от которого принадлежали другим, но знание коего требовалось в связи с таинственным событием, именующимся «Экзамен на степень агреже». Однажды им придется суметь распутать весь этот клубок перед комиссией, сообщить, что в таком-то месте, возможно, лакуна, или что такой-то стих был гипотезой одного из тех монахов IX или XI века, об изобретательности или глупости которых так охотно говорил Лареско… Многие из них мало-помалу, под давлением экзаменов и как бы в силу обстоятельств, потеряли представление о том, что настоящая жизнь могла протекать и в другой области, кроме классической филологии. Склонившись над столами, они писали с какой-то одержимостью. Было жарко; кровь приливала к их лицам. Объяснение шло так быстро, что они едва успевали заглядывать в текст; надо было записывать, бешено записывать, в то время как Лареско сыпал ссылками, сравнениями, аналогиями, анализировал, критиковал, насмехался, обличал пробелы, ошибки, нелепости переводчиков, комментаторов и комментаторов переводчиков, и все это на одном дыхании, будто жонглировал!.. «Все-таки нужно ответить что-нибудь Элен», – говорил себе время от времени Симон. Потом он перестал об этом думать. Впервые он позволил себе роскошь рассматривать класс. И впервые все предстало перед ним в таком свете. У него было такое чувство, будто все, что здесь происходит, его не касается. «Решительно, я очень устал», – подумал он.

Он попытался заставить себя начать конспектировать, так как собственное поведение начинало его пугать. Но, подняв голову, вдруг увидел перед собой, через несколько рядов, выпуклый затылок и сутулую спину Эльстера. Вид его был ему неприятен. Не только потому, что Эльстер был самым опасным из его соперников, но он вообще не любил думать о нем, и в его присутствии ему всегда становилось не по себе. Этот юноша внушал ему беспокойство. Он был силой, но силой, оскорбительно уверенной в себе. Он был из тех, чье торжество тяжело, унизительно, ненавистно. Симон отметил не без досады, что, вместо того, чтобы яростно записывать, как все, Эльстер, удобно опершись на спинку стула, не шевелясь, созерцал класс с безмятежным видом. Там, где другие захлебывались в потоке бесполезных бумажек, Эльстер, предвидевший примечания, которые непременно сделает Лареско, высокомерно, все так же опершись на спинку стула, делал небольшие пометки карандашом на полях своей книги. В то время как его товарищи напрягали слух, говоря сами себе: «Ну и силен же все-таки этот Лареско…», Эльстер почти на равных сопоставлял собственные наблюдения с наблюдениями учителя. Деламбр, Эльстер – два этих имени возглавляли все списки, каждый раз оспаривая первенство. Это были «звезды», чьи остававшиеся в тени партнеры следили издалека за их игрищами с ревностным и к тому же пристрастным вниманием; но сами они судили друг друга, не очень заботясь о справедливости. «По сути, – говорил себе Эльстер, – ему все дается лишь трудом…» – «По сути, – говорил себе Симон, – Эльстер – всего лишь позер…» Правда была в том, что в сравнении с легкими победами Эльстера, громадный труд, который он заставлял себя проделать, становился еще тяжелее. Шумные успехи этого еврея, который был моложе их всех, его волшебная способность к усвоению информации, разнообразие его познаний, уважение к нему всех учителей, – все это действовало на нервы, делало Эльстера невыносимым. Не было ни одного занятия, где бы он не отличился каким-либо замечанием, каким-либо сенсационным ответом. Все, что он говорил, все, что он делал, свидетельствовало о зрелости, точности и силе критического ума, невообразимых у юноши двадцати одного года. Если кто-нибудь делал добротную письменную работу – это был Эльстер. Если не было желающих сделать сообщение или комментарий, записывался Эльстер. Если по изучаемым теме или автору имелась дельная книга, Эльстер уже прочитал ее раньше всех и теперь пересказывал в простых сжатых резюме. Можно было одинаково доверять сведениям, полученным от него и от самого профессора. Его критическое высказывание с большей точностью задевало репутацию преподавателя, нежели любое порицание, любой порочащий слух. Именно он решал, какие курсы были «необходимыми», какие «полезными», а какие «никчемными»… «Разье? Добантон? Гиньяр? Фразеры! Талант есть, но поверхностный. Гейнрих – да Ланьер – да. Но Иснар – уровень десятого класса. Лареско? А! Лареско…» По поводу Лареско он не высказывался. Он отвечал: «А! Лареско…» и предоставлял своим собеседникам докапываться до смысла его недомолвок. Этот ответ стал в Сорбонне знаменитым. Когда в компании произносилось имя Лареско, всегда находился шутник, восклицавший с глубокомысленным видом, втягивая голову в плечи и подражая чрезмерно серьезному и немного гнусавому голосу Эльстера: «Лареско? А! Лареско…»

Симон был вынужден сделать усилие, чтобы переключиться на урок. В классе стало очень душно, в ушах у него шумело. Головы подрагивали у него перед глазами, дальнюю стену застилала дымка. «Не из-за Эльстера же мне нехорошо, – подумал он. – Что же со мной?..»

Тем временем Лареско подошел к концу своего комментария. С обычным достоинством он объявлял тему следующих занятий: «Мы достаточно изучили, – говорил он, – сложный вопрос о вставках в „Теогонии“, и я не считаю необходимым возвращаться к этой теме после прекрасной лекции, которую вам в прошлый вторник прочитал г-н Эльстер. (Эльстер принял комплимент с серьезностью и равнодушием человека, знающего себе цену.) Теперь следовало бы остановиться на философском духе этого произведения, если только слово „философия“ не слишком громко для произведения, принадлежащего к столь далекой литературной эпохе. Такова тема, которую я вам предлагаю на следующий урок: „Возможно ли выделить в „Теогонии“ философский смысл?“ Я не могу попросить первого попавшегося взяться за эту тему, требующую крайне тонкой разработки. До экзамена месяц, не забывайте об этом, господа! Я могу попросить сделать эту работу лишь учащегося, который считает себя достаточно подготовленным, чтобы посвятить ей немного времени».

Он подождал эффекта от последней фразы, затем, откинув прядь, гордо подняв бороду, спросил: «Кто хочет?..» Но поостывшие студенты переглядывались, не поднимая рук. Никто, даже Эльстер, не испытывал желания взвалить на себя за месяц до экзамена подобную тему. Кое-кто все же поворачивался в сторону Эльстера и шептал его имя с ободряющим видом: «Эльстер!.. Эльстер!..» Но вдруг в глубине класса отодвинулся стул, кто-то встал, и голос с ноткой вызова, взвившись в загустевшем воздухе над головами, горячечными от работы, уронил имя:

– Деламбр.

III

В этот вечер и в следующие вечера жизнь протекала у Деламбров, как обычно. В этой семье чудо не принималось в расчет. Считалось нормальным, что чередующиеся дни похожи друг на друга. Г-ну Деламбру случалось жаловаться на это однообразие, но без мысли о том, что какой-либо случай может изменить его в хорошую или плохую сторону. После смерти г-жи Деламбр, случившейся несколько лет назад, отец почувствовал, что деятельность его на какое-то время ослабела, но он взял себя в руки, как умеют это делать сильные люди, и с тех пор полностью отдался своему труду. Теперь, когда он добился прочного положения, защищавшего его дела от неожиданностей, ему казалось, что ни одно событие не в силах изменить однообразный, но хорошо отрегулированный ход жизни его семьи. И только из-за периодических колебаний на Бирже у него на лбу появлялась продольная складка. Хотя он разумно выбирал акции и получал доход с нескольких сдаваемых квартир, в этом он видел единственную угрозу спокойствию своего существования, которое он тщательно оберегал ото всех отвлеченных забот, докучающих миру. Привыкший иметь дело с цифрами и как нельзя более конкретными товарами, составлявшими основу его магазина оптовой галантереи, он был не из тех, кто считает нужным внести свою судьбу на один учетный лист с идеями. Он считал вредной любую беседу, темой которой не был вопрос материального порядка, а потому не смог доказательно отсоветовать Симону продолжать учение. Только спустя несколько лет он осознал скромный блеск и что-то вроде интеллектуального освящения – ибо, имея лишь небольшой опыт в духовной сфере, он испытывал к ней особое пристрастие, – которые семья Деламбр могла придать этому славному имени, известному в парижских торговых кругах: карьера преподавателя. И все же он бы не утешился от этого своего рода проигрыша, если бы его второй, еще совсем юный, сын Жюльен, который предпочел обойтись без степени бакалавра, не дал ему возможности вовсе об этом не вспоминать. Несмотря на свои восемнадцать лет и ломающийся голос, Жюльен становился для своего отца идеальным помощником. Клиенты фирмы, пораженные его хваткой, силой убеждения, исходившей от его слов и самой его молодости, настойчивостью его предложений, перед которой капитулировало самое решительное сопротивление, поздравляли г-на Деламбра с тем, что он обрел в собственной семье сокровище, столь ценное для хода его дел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю