Текст книги "Силоам"
Автор книги: Поль Гаден
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 35 страниц)
Нависая головой над доской, он жевал что-то вроде резинки и говорил, перекосив рот, с тягостным воодушевлением.
– А что есть, по-вашему?
Но Массюб не ответил. Он снова принялся за игру.
– Делаю рокировку, – сказал он.
Симон чуть было не возмутился его ответом, но лишь пожал плечами. Не в первый раз Массюб оскорблял его своими словами. Но он всегда запрещал себе поддаваться, как другие, движениям страсти, которые ему случалось испытать, – всякое страдание должно было прежде умудрить, а уж потом возмутить его. Он особенно запрещал себе повиноваться порывам этой столь распространенной и столь почитаемой людьми страсти, которую он считал самой вульгарной и презренной из всех: самолюбию, которое иногда называют гордостью, наряжая в это слово самое убогое и самое бесплодное из всех чувств, поскольку на самом деле оно основано лишь на себялюбии и питается исключительно нашими претензиями. Если он считал себя оскорбленным, то не позволял себе уступить чувству оскорбления и дать волю гневу. Дело в том, что гнев нас сковывает, замыкает в себе, оставляя наедине с собой, ведь он разрушает мосты с миром, лишает нас знания. Дело в том, что Массюб, несмотря на свою посредственность, мог, как все люди, дать ему что-то гораздо более ценное, чем гнев…
– Вы ставите себя под удар, – сказал Симон с расстановкой, когда Массюб снова двинул вперед коня.
Но тот словно не обратил на это внимания и принялся рассказывать ему сплетни тоном, который пытался сделать циничным. Кажется, в «женском лагере», по его грубому выражению, была «компашка девчонок», которые, по его словам, «старались сочетать романтику с зимним спортом». Они находили «изысканным», говорил Массюб, в погожие ночи кататься на санках при луне, по дороге в Бланпраз (плато, расположенное довольно высоко на востоке от Обрыва Арменаз)… Он старался сообщить по этому поводу подробности, казавшиеся ему смешными. Симон, которого раздражал этот разговор, решил положить ему конец.
– Вашей истории, к несчастью, не хватает правдоподобия, – заявил он вдруг, несколько принужденно смеясь.
– Не так, как вы думаете! – сказал Массюб, довольный, что наконец добился реакции. – Иногда зря критикуют здешнюю организацию, – добавил он. – Ночи здесь очень хорошо организованы!..
Тон, голос Массюба, сам его намек были отвратительны. Все это начинало действовать на Симона, как зуд.
– Малыш Кру этим занимается, не так ли?.. Он все покрывает!.. Девиц приглашают, понимаете?
– Приглашают… Приглашают для чего?
Массюб выдержал паузу, снова продвинул коня.
– Ну, в общем, кататься на санках… Ведь и вправду дорога в Бланпраз – хорошая горка – ага! можно даже сказать, наклонная плоскость, – захихикал он, радуясь этой ужасной игре слов.
Симон, не моргнув глазом, выдержал холодный взгляд, направленный в этот момент на него его противником.
– Веселый парень, этот малыш Кру! – продолжал Массюб, выбивая трубку. – К тому же любитель музыки и красивых девушек… Кстати, о красивых девушках, в компании есть одна… Что вы делаете?
– Ем вашу ладью, – сказал Симон. – Вы не захотели ее прикрыть. Тысяча извинений.
Он надеялся отвлечь Массюба от его рассказа, но тот хотел довести его до конца.
– Есть особенно одна… Хотя Шейлюс, должно быть, говорил вам о ней?
– Не знаю, что вы имеете в виду, – процедил Симон, чувствуя, что спокойствие покидает его.
– Э! Да блондиночка, черт побери!
Блондиночка… Симон припомнил одну беседу, когда кто-то назвал Минни «блондиночкой»… Он не смог удержаться, чтобы не спросить:
– Минни?
– Да нет, не Минни! Другая! Да вы знаете, та, что на нее похожа, еще волосы носит вот так, на затылке… с лентой поперек…
Симон словно не слышал. Он чувствовал, что покраснел; кровь стучала у него в висках. Массюб плотно сидел в кресле напротив, пристально глядел на него тусклыми глазками и говорил своим липким голосом, проглатывая слова, говорил… Возможно ли это?.. Ах, это ужасно! Он не только называл ее «блондиночкой», но, будто бы для того, чтобы помочь Симону ее вспомнить, с готовностью принялся подробно ее описывать, как невесть какую женщину; вот он говорит о ее лентах, ее волосах, ее шее, ее… Но он не смог закончить. Симон встал так резко, что на качнувшемся столике заплясала доска, и слоны, короли, кони свалились набок в кучу-малу.
– Партия окончена, – спокойно констатировал Массюб.
– Довольно! – крикнул Симон прямо ему в лицо.
Он дрожал всем телом. На этот раз Массюб испугался. Оба замолчали. Массюб притворился, что извиняется сладеньким тоном:
– О! Простите… Простите, дорогой мой. Я… Я не знал!.. Я не… Я не хотел вас обидеть… Я… Я…
Он запинался. Симон удержался, чтобы не дать ему пощечины. Но развернулся и ушел, не говоря ни слова.
Дверь с треском закрылась за ним.
VII
Впрочем, нужно было найти Минни. Минни обедала в маленькой столовой для вспомогательного персонала и секретарей, которая находилась между двумя большими: столовой для мужчин и столовой для женщин. Часто через приоткрытую дверь можно было видеть ее со спины – ее изящный удлиненный затылок, украшенный красивыми и всегда тщательно причесанными волосами; случалось даже, что она, идя на свое место, входила в столовую для мужчин через среднюю дверь и своей быстрой походкой, сильно сдерживаемой узкими юбками на пуговицах, шла по проходу между столами, где сразу же стихал шум, словно все задерживали дыхание. Она шла, держась очень прямо, подрагивая ноздрями, глядя вдаль, один ее глаз струил зеленый свет, а другой – голубой. Она словно не замечала обращенного на нее всеобщего внимания, прекрасно зная, однако, какое восхищение вызывала.
Даже после того, как она исчезала, ее присутствие продолжало витать в воздухе, словно легкая пьянящая эссенция, и сестре Сен-Гилэр не очень нравились эти опасные вторжения враждебного пола в лагерь ее подзащитных.
Симон считал, что, будучи посланцем такого щепетильного человека, как Великий Бастард, он должен постараться выполнить поручение с минимальной оглаской. Это условие было трудно соблюсти с женщиной, привлекавшей столько внимания. Тогда ему пришла мысль рассчитать маршрут, по которому она ежедневно шла через Дом, выходя из-за стола, и подождать ее в самом отдаленном его пункте. Этот пункт находился в конце довольно темного коридора; туда спускались по маленькой винтовой лестнице и выходили по нему через подвал прямо на луг, на тропинку в снегу, которую расчищали лопатой. Именно по этой тропинке, после обеда, Минни уходила на прогулку.
Составив такой план боевых действий, Симон решил, что сможет незаметно подойти к молодой женщине. Жером был несколько заинтригован, когда однажды вечером его друг отказался от одной из тех партий в шахматы, которыми так дорожил, и скрылся в противоположном обычному для него направлении. Массюб какое-то время следил за ним своими серенькими глазками, скрытыми за плохо протертыми стеклами очков.
В тот момент, когда Минни подходила к маленькой двери, выходившей на луг, Симон, бросившись по ее следам, ее и настиг. Коридор был едва освещен, и молодая женщина сначала отскочила назад, увидев, как из темноты вышел мужчина и подошел к ней в маленьком квадрате лунного света, вычерченном на земле полуоткрытой дверью. Он сам с мгновение колебался, пораженный необычным видом, который принимала эта встреча. Он не рассчитывал на такое впечатление; Симон вдруг понял, что в своих многочисленных расчетах, на которые его подвигла симпатия к Крамеру, упустил только одно: то, что его поступок, возможно, выглядел не очень естественно; и мысль об этом досадно смутила его посреди объяснений, которые уже сами по себе были достаточно сбивчивыми. Его прервал внезапный смех Минни, признавшейся ему, что она испугалась. Теперь, когда она успокоилась, ее сильно забавляла неожиданность положения. Она не слишком много поняла из путаных объяснений Симона, но было ясно, что этот молодой человек не хотел причинить ей зла, и его вежливость, его церемонный вид веселили ее. Любая более или менее легкомысленная женщина, к которой в лунную ночь, в безлюдном месте подходит более или менее любезный молодой человек, всегда готова его понять. Итак, Минни поняла все, когда Симон с отчаяния вытащил из кармана письмо и передал ей, не говоря больше ни слова. Она взяла письмо быстрым движением, и Симон услышал клацание закрывшейся сумочки. Ее лица он не видел.
Теперь он уже плохо помнил, о чем говорил, но заметил, что если довольно трудно было встретить Минни в одиночестве, то еще труднее было откланяться, если вам посчастливилось ей понравиться. Ее общество было, по правде говоря, довольно приятной пыткой, так как она была умна, и Симон не удивлялся, что «малыш Кру», как говорил Массюб, не устоял перед ее чарами. Он сделал вид, что хочет проститься с ней, но она принялась говорить ему о небольшом спектакле, который ее попросили организовать в честь «праздника» Обрыва Арменаз. К несчастью, ей не хватало актеров. Не хотел бы Симон вступить в ее маленькую труппу?
– Праздник? Но по какому поводу? – спросил Симон, не думавший, что подобные слова могут быть в ходу в Обрыве Арменаз.
– Повод вовсе не обязателен, но здесь есть и повод: день рождения доктора Марша. Это будет великий день, представьте себе! Доктор хочет, чтобы было очень весело.
– Боже мой, какую ошибку вы бы совершили, приняв меня за веселого человека! – со смехом воскликнул Симон.
– Ну тогда мы поставим мрачный спектакль, так будет еще смешнее!
– Признаюсь вам, – сказал Симон, которого все это начинало забавлять, – что я не ожидал, встретив вас в этом коридоре, нарваться на распорядителя празднеств!
– Ах, вот как вы меня обозвали! – запротестовала Минни. – Не знаю, веселый вы или нет, но вы точно злой.
– Не знаю, злая вы или нет, но вы точно хорошенькая, – ответил он, поддерживая игру.
Комплимент у него вырвался; он в этом раскаялся; но было поздно.
– Так мы договорились?
На этот раз Симон был в замешательстве.
– Право, я знаю, как некрасиво с моей стороны отказываться, но…
– Не возражайте, – сказала она. – Я уверена, что вы тот человек, который мне нужен. Видите ли, до сих пор я не нашла никого, с кем можно договориться, чтобы играть то, что я хочу. Если б вы знали, как мне надоело ставить пьесы Лабиша[12]12
Эжен Лабиш (1815–1888) – французский драматург, автор водевилей «Соломенная шляпка», «Путешествие месье Перришона» (Прим. пер.)
[Закрыть] или балаганные представления!
– А что бы вы хотели играть?
– А что бы хотела сыграть женщина, если не Мюссэ[13]13
Альфред де Мюссэ (1810–1857) – французский поэт-романтик, бывший также прозаиком (роман «Исповедь сына века») и драматургом (трагедия «Лоренцаччо») (Прим. пер.)
[Закрыть]? – увлеченно сказала Минни.
– Действительно. А не слишком ли вы замахнулись? Вы уже выбрали что-нибудь?
– О! Ничего особо претенциозного, просто небольшая пьеса в одном акте, с двумя действующими лицами.
– «Нужно, чтобы дверь?..
– …была открыта или закрыта», именно, – договорила Минни. – Впрочем, – добавила она лукаво, принимаясь декламировать, указывая на маленький лунный квадратик, вырисовывавшийся на земле перед полуоткрытой дверью, – эта уже три четверти часа по вашей милости ни открыта, ни закрыта, и комнату совершенно выстудило. Следовательно, вы подадите мне руку и пойдете ужинать к моей маме…
Симон немного испугался оборота, который принимали события. Не вполне понимая, что делает, он взял предложенную ему руку, подрагивающую от смеха Минни. Воздушные слова молодой женщины сыпались на него одно за другим, оплетая легкой сетью. Она говорила скороговоркой, смешивая собственные рассуждения с репликами остроумной маркизы де Мюссэ, чью роль знала наизусть. Это было так далеко, но текст Мюссэ все еще был перед его глазами, в его памяти, и не только текст, но и сама «маркиза», совсем юная маркиза, словно вышедшая из изящных декораций, куда ее поместило воображение поэта.
– Да что с вами? – спросила она вдруг, поскольку он молчал. – Что с вами? Вы мне кажетесь…
– Каким? – спросил Симон.
– Славы своей ради, не хочу вам этого сказать.
– Честное слово, признаюсь вам, прежде, чем войти сюда, я был немного…
– Каким? Спрошу и я в свою очередь.
– Вы не рассердитесь, если я скажу?
– У меня сегодня вечером бал, где я хочу быть красивой, я не буду сердиться целый день.
– Ну хорошо! Я был немного раздосадован. Не знаю, что со мной… Не знаю, что делать, я глуп, как научная статья.
– Вы, по крайней мере, решили?
– Что решил?
– Вы и впрямь глупы! Принимаете вы мое предложение или нет, дорогой граф? Будете ли вы играть со мной?
Она все так же стояла рядом с ним, и Симон, в то время, как его обволакивали ее духи, видел, как колышутся тени от ее глаз и губ на ее утонченном лице, побледневшем от луны, выплывшей, как романтическая декорация, над их импровизированным диалогом. Рабочий сцены знал свое дело…
– Мне нужно подумать, мадам, – ответил он. – Не сердитесь на меня, у меня немного хрупкое здоровье…
– Зато голова крепкая, – возразила она. – Но скажите мне, раз вы обладаете здравым смыслом, знаете ли вы, что значит ухаживать за женщиной?
– Это значит…
Он вовремя остановился, чтобы не усугублять недоразумения. Конечно, он хорошо помнил реплику: «Это значит, что эта женщина вам нравится и вам приятно ей об этом сказать…» Но он запнулся, слова более не выговаривались, и слегка изменившимся, немного сдавленным голосом Симон сказал только:
– Мадам, прошу вас, не злитесь на меня, я очень тепло к вам отношусь, но я не могу… вам лучше не рассчитывать на меня, не спрашивайте почему…
Он поклонился, чтобы проститься. Она была в замешательстве, но догадалась снять перчатку и подать ему руку для поцелуя. У нее была маленькая, очень холодная рука, входившая в вашу, как нож.
Симон обошел вдоль стены вокруг Дома и оказался перед противоположным фасадом, где его внимание привлек маленький огонек на крыльце. Он с минуту неподвижно стоял внизу у ступеней. Ночь была тихая, не очень холодная; он испытывал состояние человека, который привык запивать еду водой, а ему неожиданно подали обильную порцию шампанского. У него кружилась голова, и жизнь являлась ему сквозь пелену смутного опьянения. Он вдруг понял с взволновавшей его отчетливостью, что ему достаточно было сделать один шаг, чтобы вступить в жизнь, совершенно отличную от той, которую он до сих пор вел в Обрыве Арменаз, и заставить расцвесть под своей рукой совершенно новый мир, наполненный неизведанными удовольствиями… Он мог дотянуться до этого мира, видел, как он открывается на другом краю ночи, и кто-то был там, кто-то хотел прийти, чтобы показать ему дорогу туда… И были еще люди, находившие Обрыв Арменаз скучным!.. Ах! Дураки!..
Ему послышалось мягкое поскрипывание снега. Кто бы это мог быть?.. Да нет, никого не было; ночь была совершенно неподвижна под чистым небом, праздничным небом, припудренным мелкими звездочками… Симон вдруг почувствовал глубокую грусть; на сердце у него лежал камень, похожий на угрызения совести…
Тем временем от стены отделилась тень и направилась к нему… Это был Массюб. Какое-то бешенство вскипело в Симоне. Массюб выследил его! Массюб знал!.. Он знал все, с самого начала. Симон, должно быть, в приливе гнева, открыл ему свое самое дорогое сокровище, свой самый потаенный секрет, открыл ему то, что не открывал никому – свою любовь!.. Он вспоминал эту жгучую муку, само появление и сила которой удивили его. К нему вновь вернулось негодование. Разве сам факт, что кто-то другой мог с такой точностью, пусть даже хвалебно, описывать красоту Ариадны, не был недопустимым оскорблением! Все в нем восставало против ужасного существа, снова только что появившегося рядом с ним. Но Массюб подкрадывался к людям тайком, как бандит, не оставляя им времени скрыться. Вот уже ужасный, ломкий голос со взвизгивающими нотками и слащавыми переливами заговорил рядом с Симоном в вечерней тишине:
– Слушайте!.. Не надо на меня злиться за то, что я вам давеча сказал, а?.. Знаете, я ж это не по злобе…
Тон был смиренным, старательным, благочестивым. Симон немного растерялся. Угрызения?.. Ему захотелось взглянуть на Массюба: но тот стоял против света, перед маленьким фонарем, раскачивавшимся над крыльцом, лоб и глаза скрывались под надвинутым козырьком кепки, и черт его нельзя было разглядеть.
– Не будем больше об этом, – сказал Симон, стараясь сохранять спокойствие, – оставьте меня.
Засунув обе руки в карманы, сильно сгорбившись, Массюб снова заговорил жалобным тоном, словно ничего не слышал:
– Правда?.. Откуда ж мне было знать!..
Он подошел, и вдруг его профиль показался на свету. Он тронул Симона локтем, добавив потише, заговорщическим тоном, полуприкрыв глаза, с мерзкой улыбкой:
– А вообще-то, между нами, что вам было за дело, а?.. Думаю, теперь-то вы свой выбор сделали?
– Выбор?
– Черт! – Массюб вонзил в Симона маленький серый глаз. – Когда позволяют себе роскошь гоняться за двумя зайцами!..
Пощечина Симона не достигла своей цели. Массюб вернулся в тень, и Симон услышал, как он уходит, посмеиваясь… Ах! Он мог поздравить себя с удачей! Ужасное существо! Ужасные слова! Вокруг этого отвратительно-угодливого существа витал душок подлости. Теперь он мог посмеиваться от удовольствия, поднимаясь по тропинке… И Симону ничего больше не оставалось, как подняться по той же тропинке и вернуться домой. Но он сделал крюк, не желая идти по следам Массюба, обогнул часовенку – тень в тени – и углубился в лес. Меж еловых верхушек все так же молча горело небо, с неумолимой чистотой, делавшей его недостижимым для людей…
VIII
Наутро пошел снег, но, начиная со следующего дня, снова распогодилось, солнце сияло на снегу и слепило глаза. Настал вечер, и Симон отправился в столовую, думая поговорить с Жеромом. Но Жерома, вот уже несколько дней не показывавшегося в Доме, не было там и в этот вечер, так что Симон дождался конца ужина и пошел к себе. Пока он поднимался по тропинке, ему не давала покоя одна фраза Массюба: «Шейлюс, должно быть, говорил вам о ней…» Почему Шейлюс?.. Симону казалось, что Жером в последнее время вел себя с ним довольно сдержанно. Что это значило? Нужно разузнать. Вот почему он ушел сразу после ужина… Но он остановился на дороге, под высокими неподвижными елями с побелевшими ветвями, чтобы в темноте лучше почувствовать жестокий вкус тишины.
В этой тишине было что-то надменное, обескураживающее, причинявшее боль. Лес вздымался в рассеянном сиянии, поднимавшемся от земли, и растворялся в ночи. Верхушку каждой ели венчал венок из звезд, в изобилии высыпавших ночью. Утратить их было невозможно. Их постоянство была постоянством земли. Своей безмятежностью, спокойствием и решительностью, с которыми они устремлялись ввысь, они словно отрицали важность забот, одолевавших людей. У Симона возникло впечатление, что небо тихо взяло на себя заботу о его любви. Он увидел, как перед ним, между двумя звездами, проплыло любимое лицо, и встретил взгляд чудесно раскрытых глаз. Он чуть не пошатнулся. Его беспокойство превратилось в боль; его любовь походила на эту звездную бездну, всасывающую в себя мир.
Он вошел к Жерому, дрожа всем телом. Его друг сидел, спиной к нему, перед маленьким станком, поглощенный рисованием, словно ничего из того, что происходило снаружи, не могло коснуться его.
– Симон? – спросил он не оборачиваясь.
– Да, это я…
Жером был спокоен. Его трубка лежала здесь, на столе, как ночник, сквозь черный табак пробегали маленькие алые змейки. В этой комнате было столько спокойствия, что Симон, оробев, счел нужным объяснить, зачем зашел.
– Я подумал, что ты заболел, – сказал он.
Его еще удивляла краткость слов при обращении на «ты», на которое они недавно перешли. Но Жером не повернул головы: у него была манера не отрываться от своих дел, когда к нему приходили, дававшая вам понять, что, вовсе не мешая ему, вы, так сказать, включаетесь в его занятия. Его прием, так же, как и его прощания, не вводил ограничений во времени, не обозначал никаких рамок. К нему всегда приходили, словно из соседней комнаты.
– Ты работаешь? – спросил Симон.
Жером ответил не сразу.
– Можешь заглянуть в эту папку, пока я заканчиваю этюд, – сказал он наконец.
Он указал на папку, лежавшую на стуле, Симон машинально открыл ее. Почему Жером никогда не говорил ему, что он художник?.. Но он тотчас же был поражен рисунком, попавшимся ему на глаза. Это был портрет… Выступающие кости лица, глубоко запавшие глаза, жесткое выражение, асимметричные черты – все это было более, чем похоже: это была суть Пондоржа, и Симон подумал, что тот, кто это создал, наверное, многое знал о своей модели. Следом шла серия небольших картин, изображавших весь Большой Массив, таким, каким он был виден из Обрыва Арменаз: возвышающимся на краю плато, от которого он словно потихоньку отделялся, будто бы и не существовало отрезавшей его долины. Но хотя эти разные картины изображали один и тот же лик, выражение его менялось. Жером воспроизвел на каждой из них самое тонкое и самое неосязаемое: час. Так что картины действительно вели рассказ, и это был самый прекрасный рассказ в мире, ибо в нем воссоздавалась история Земли. Симону особенно нравилась одна из картин, на которой солнце охватывало всю гряду по всей ее протяженности и вытачивало вдоль каждого хребта темные пропасти. В этих местах гора принимала необычный рельеф: ее формы, выступая, увеличивались, повторяясь в поднимающихся тенях. Ибо свет долетал к ней, длинными шлейфами, издалека, из одной точки, расположенной внизу неба; это было его последнее послание перед приходом ночи, он струил ввысь последний, уже похолодевший луч, и чувствовалось, как скоро он исчезнет, так что было невозможно не испытывать из-за этого тоски.
– Как ты хорошо показал, что свет здесь не бездушен, – сказал вдруг Симон, приходя в восхищение. – Как ты здорово показал, что он живой, что он дает знак, связан с жизнью – с жизнью звезды, движения которой создают и разрушают природу и распоряжаются нашими чувствами… И сколько движения в рисунке этой гряды! Какой порыв!.. А ты мне однажды сказал, что не пишешь горы!
– Я боялся их, как всего, что любишь. Я особенно опасался живописности, понимаешь, легкости…
Он подошел к Симону.
– Чем зима красива, – продолжал он, перелистывая свои этюды, – так это всеми своими оттенками белого и серого. И странная вещь: я из-за этого даже больше люблю часы самой большой простоты, самого большого покоя, самое неяркое освещение, самое сдержанное, почти несуществующее… Знаешь, когда солнце село, и белая, немного кремовая гора прислонилась к белому, немного сиреневому небу, когда все погасло, нигде больше почти нет никакого цвета, а только оттенки, – ничего, кроме оттенков, бесконечная гамма оттенков!
– К несчастью, на этой стадии написать это уже невозможно, – осторожно заметил Симон.
– Я попробовал, – сказал Жером с улыбкой.
И он повернул картину, стоявшую на полу за стеклом, прислоненную к шкафу.
Казалось, что лист едва тронут несколькими мазками, и все же на нем что-то проглядывалось: там была гора, отличавшаяся, благодаря чрезвычайно тонкой разнице в тоне, от довольно яркой белизны первого плана, где барашки снега на лугу были переданы с восхитительным изяществом. Крайняя утонченность оттенков сочеталась со стремлением к простоте, волнующим уже само по себе, и маленький прямоугольник бумаги, на котором будто бы было всего несколько мазков, покорял впечатлением необъятности, к которому таинственным образом примешивалось ощущение завершенности, окончательности.
– Если эта картина остановила мгновение, – задумчиво пробормотал Симон, – то по крайней мере как раз то мгновение, когда к нам приходит уверенность, когда, именно из-за того, что мы все принимаем очень близко к сердцу, мы понимаем, что существуем, ведь так?
Он думал, что говорит про себя, но Жером вдруг взглянул на него, как громом пораженный.
– Что ты хочешь сказать?
– Я подумал об одном ощущении, которое у меня однажды возникло, – ответил Симон уклончиво.
– Ну и?
– Ну и вот, у меня было все это перед глазами, именно это, – он указал на картину, – я поднимался вон там, со стороны Орсьера, Боронов, и вдруг, во время восхождения, я остановился, я почувствовал, как что-то новое вошло в мою жизнь, это было что-то вроде откровения, и я подумал…
Он запнулся, словно не мог этого сказать, словно это ему не принадлежало, но увидел, что Жером не сводит с него глаз.
– Что ты подумал?..
Теперь на лице Жерома была почти незаметная улыбка, легкий намек на иронию. Или эта ирония постоянно пряталась в складке его рта, словно застывшая гримаса?.. Симон вдруг вспомнил фразу Массюба, и это помешало ему продолжать.
– Господи, не знаю, с чего это я рассказываю тебе эту историю, – сказал он неловко. – Главное – что картина твоя удалась.
Жером не настаивал.
– Вообще-то, ничего нет лучше работы, – сказал он просто.
Был ли это совет? Симон посмотрел на него удивленно. Но очарование исчезло. Теперь люстра напрасно освещала живописный беспорядок и яркие краски нескольких эстампов, висевших на стенах. Жером потушил ее, и осталась лишь маленькая лампа у изголовья, чей розовый абажур, изогнувшийся над ней, как купол, принялся озарять комнату…
Симон подумал, что сделал глупость. Почему он не закончил свою фразу?.. Жером, казалось, жил такой полной, возвышенной жизнью, такой далекой от него, далекой от всего, что его тревожило! Но действительно, очарование исчезло. Теперь оставалось только уйти…
Он вышел. Но, ставя ногу на первую ступеньку лестницы, почувствовал, будто взгляд Жерома все еще следит за ним… И не только взгляд, но и его улыбка, эта слегка насмешливая, немного тревожащая улыбка!.. Ощущение было настолько сильным, что он обернулся.
Но никого не было. Площадка была совершенно пуста.
Вернувшись к себе, Симон лег на кровать, потом, разнервничавшись, вышел на балкон. Едва он открыл дверь, как его охватил холод. Но небом было хорошо дышать. Оно вдруг спустилось совсем близко к земле, усыпав ее тысячей отчетливых, блестящих, переливающихся знаков. Симон узнал почти отчаянный зов, который часом раньше заставил его остановиться на тропинке. Четыре сверкающие грани Ориона отделяли на небе манящую, темно-синюю даль, перечеркнутую коротким штрихом из трех звезд. Вокруг этого молчаливого пространства небо кипело деятельностью. Только в нем и была жизнь и движение, ибо земля словно перестала дышать, а поток, наполовину застыв, лишь едва слышно журчал в глубине ночи. Природа была спокойна, безжалостна, чужда всему. Но по ее поверхности разливался необычный свет. Луна – желтая, огромная, полная – царила над всею чистотой ночи и отражала в своем матовом свете белизну, исходившую от земли. Со стороны Орсьера большая гряда на неожиданной высоте отгораживалась от ночи своими сияющими склонами, на которые тайком опиралась луна… Второй раз за день Симон почувствовал, что над ним довлеет мир, непреодолимо влекущий его ввысь, обязывая покинуть землю и отринуть все излишне человеческое в его чувствах.
Он провел беспокойную ночь… Около полуночи ему приснился первый сон, ввергнувший его в сильное смятение. Он видел себя на лестнице Жерома, в тот момент, когда, собираясь спуститься, он обернулся, чувствуя, что кто-то следит за ним взглядом. И действительно, там кто-то был. Это был Жером со своей загадочной улыбкой. Он снова открыл дверь и перегнулся через перила, держа в руке кое-какие из портретов, которые Симон рассматривал в его комнате. Он показывал их Симону и говорил ему шепотом, с этой раздражающей улыбкой:
– Если хочешь, я нарисую тебе ее портрет… Для тебя!.. Ну да, ее портрет! Минни!..
Немного спустя ему приснился другой сон.
Все происходило в непонятном месте, о котором Симон знал только, что это не Обрыв Арменаз: это было место без названия, может быть, находящееся вне жизни.
Была ночь; Симон шел по дороге, к тени, стоявшей на снегу и будто подававшей ему знаки, подзывая его. Он не различал черт этой тени; только одно позволяло узнать ее: некий золотой ореол волос, сиявший на ней, как знак, и словно вобравший в себя все желания, рассеянные по темному пейзажу, по лесу, посреди которого белой, неясной бороздой проходила дорога. На лице лежал отпечаток слабой и чарующей улыбки, но Симон не видел губ, ее образовывавших: он видел лишь ее отсвет на лбу и щеках, как отражение духовного света.
– Я шла к тебе, – говорила тень, – но видишь, я не могу идти дальше, между нами преграда из снега, мешающая мне продвигаться вперед…
И эта преграда из снега что-то означала – что-то, в тот момент совершенно ясное для обоих, но, естественно, невыразимое. И Симон, в свою очередь, говорил в каком-то восторге:
– Так ты догадалась?..
– Дорогой!.. Да, я догадалась… Но только не надо волноваться, и главное, не надо говорить, что ты любишь меня и почему. Иначе я больше не смогу прийти.
– И не надо целовать тебя? – спросил Симон.
Но едва он произнес эти слова, как почувствовал на своей щеке жар поцелуя, и вдруг расплакался… Подняв голову, он обнаружил, что рядом с ним не Ариадна, как он думал, а Минни, хохочущая во все горло.
Он закричал: «Так это вы?» и проснулся от этого крика.
Сначала он не мог разогнать тоски, вызванной этим жестоким и двусмысленным сном. Что-то давило на него, мешая двигаться. Но когда он понял, что проснулся, он тотчас испытал облегчение при мысли, что Ариадна существовала на самом деле, и не в призрачном мире, где ее появление подчинялось таинственным законам и где она могла внезапно ускользнуть от него, так что никакая сила не властна была ее вернуть, но в мире стабильном и реальном, где препятствия, так же, как и благоприятные возможности, были четкими и осязаемыми, и где мало что уходило безвозвратно. Эта огромная, благодатная уверенность, восхитительная убежденность накрыла Симона, как волной. Ариадна существовала, в этом не было никаких сомнений: когда наступит день, он увидит ее, это точно, ибо даже если довести трудности до крайней точки, они не сравнятся по ужасу с малейшей из тех, что были во сне. Ариадна существует – о чем же еще беспокоиться? Она настоящая, она занимает определенное место в том самом мире, на который Симон смотрел теперь широко открытыми глазами. Почему же никогда раньше он не думал радоваться этой детской убежденности, этой почти ребяческой уверенности? Просто до этой ночи он никогда не жил в мире, где в любую минуту у него могли бы отнять Ариадну. Но к счастью, мир этот оказался ненастоящим: Ариадна не была всего лишь сном, добычей, которую одним махом может поглотить мрак! Симону казалось, что она только что избежала смерти.
IX
Дорога изменила свой ставший за долгое время привычным вид. Теперь она расстилала под ноги идущим роскошный чистый гобелен. Если первый снег растаял очень быстро, то теперь землю покрывал глубокий и упругий слой, скрипящий под ногами и словно оставшийся навсегда. Дом, вокруг которого снег все нарастал, доходя до самых окон и покрывая нижние ступеньки крыльца, стал похож на большой корабль, затертый в антарктических льдах. Далеко позади, в другой стране, о которой с каждым днем забывали все больше, остались зеленые луга, кусты шиповника, листва буков. Зима была такой же заманчивой, как путешествие, как приключение; самая короткая прогулка становилась похожа на полярную экспедицию; шезлонг, в котором укутывались в одеяла, согласно ритуалу, поддерживаемому сестрами, превратился в некий островок: к нему вплотную подступали снежные валы, росшие под крышами, и сосульки, свисавшие с окон хрустальным кружевом, и было тревожно-отрадно наслаждаться в нем безопасностью, постоянно подвергавшейся угрозе, похожей на ту, которой радуются дети, построившие маленькую песочную крепость и, стоя посредине своего убежища, поджидающие волну.