355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Поль Гаден » Силоам » Текст книги (страница 4)
Силоам
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:22

Текст книги "Силоам"


Автор книги: Поль Гаден



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 35 страниц)

Эльстер и бровью не повел. Он медленно спросил своим низким голосом, разделяя слова:

– К чему можно сегодня применить то, что ты называешь духовным рвением?..

«То, что ты называешь» было излюбленным выражением Эльстера, и напрасно тот старался сгладить его бесцеремонность – Симон почувствовал себя задетым за живое. Он был в том возрасте, когда не отступают ни перед какой темой. Он воскликнул:

– Где его можно применить? Везде. Рвение применимо везде. Достаточно избегать методов, убивающих его.

– Сегодня мы обязаны, – сказал Эльстер несколько спесиво, – смотреть на вещи с более близкого расстояния. Микроскоп стал необходимостью во всех исследованиях. Мы можем достичь того, что ты называешь высоким словом «суть вещей», лишь после целой серии приготовлений, предварительных исследований, для которых нам нужны точные инструменты, а не орудия рвения. Рвение здесь ни к чему. Это чувство бесполезное.

– Но ваши приготовления, ваши предварительные работы таковы, – возразил злобно Симон, – что вы никогда не считаете момент подходящим для изучения «сути вещей», не так ли? Вы тратите силы на карточки, исследования. Вы без конца анализируете. Вы мыслите лишь сквозь призму истории. То, что писали люди всех времен, напрягая свой мозг, свою плоть, – для вас лишь предлог для филологии, «разработок», вы читаете авторов, только лишь чтобы выявить отклонения в их синтаксисе. Вы вечно топчетесь в прихожей, в людской, посреди вашей шелухи. Вы за ней не можете разглядеть даже двери, через которую надо войти!

Эльстер сохранял полное спокойствие.

– Пока не расчистишь себе путь, не будешь знать, куда ставить ногу, – сказал он. – Разум советует нам ждать.

– Но жизнь приказывает нам идти вперед!

– Взгляни, – продолжил Эльстер, не обратив внимания на то, что его прервали, – взгляни на все достижения, которых мы добились благодаря этим методам, например, в анализе текстов. Подумай о всем том времени, которое потребовалось, чтобы вернуть Гомеру его подлинное лицо. Поверхностный энтузиазм ваших предшественников и средневековые диспуты XVII века по этому поводу нам сегодня кажутся смехотворными. Вот уж рвение, потраченное впустую!..

– Хорошо, – сказал Симон, – но, если ты не против, оставим седую древность. Ваши методы анализа, которыми вы так горды, к чему они приводят? К тому, что перестаешь понимать то, что находится рядом с нами, видишь в Ламартине лишь несколько стихов, позаимствованных у Парни или списанных у Шендолле!.. Сегодня побоятся представить нам творчество поэта, не воздвигнув его на пьедестал комментариев, на вершине которого статуи уже не видно! У наших писателей, похоже, лишь столько дарования, сколько нужно, чтобы пережевывать то, что было сказано до них. Если так пойдет дальше, мы в конце концов станем сомневаться в том, что у наших поэтов были любовницы и что они могли иногда почерпнуть идею в ночи любви!

– Какое большое удовлетворение, – сказал Эльстер, – понять. Понять, из чего сделана вещь, – это…

– Это удовлетворение не дает нам причины жить большим, – прервал Симон, начинавший раздражаться. – Я бы даже сказал…

– Жить! – прервал его, в свою очередь, Эльстер с надменной твердостью. – Интересно, что ты называешь жизнью. Это слово!.. Слово, – добавил он, – без которого обходятся умные люди.

В голосе Эльстера было столько уверенности, что Симон, потрясенный, на мгновение задумался, не ошибается ли он.

– Однако, – сказал он, – когда я вижу многих из тех, кто нас окружает, – и лучших, – когда я вижу, в какой умственной скудости произрастают порой эти ученые умы и чем они удовлетворяются, я склоняюсь к мысли, что жизненный смысл в нас разложился, что источники жизни перекрыты и иссякают. Вот что я хотел сказать. Наша жизнь нуждается в надстройке, в духовной пище, которой не дают все эти анализы.

– Я не верю в ценность отдельной жизни, такой, как ты, вероятно, ее себе представляешь, – лаконично сказал Эльстер. – Переживает ли каждый из нас интересные минуты или нет, испытывает или нет средние или сильные переживания, живет на вершине или нет, – неважно! Мир движется вперед иначе.

– Ты думаешь? – вступил Симон. – Ты правда думаешь, что мир движется иначе, чем в нашем сознании? Ты так говоришь, Эльстер, будто смиренность, терпение и покорность – высшие человеческие добродетели! Как если бы человеку было запрещено оторваться на мгновение от своей деятельности высшего термита, чтобы бросить на жизнь хотя бы один взгляд, освобождающий его, взгляд, которому его не научили!.. – бросил он в горьком порыве.

Эльстер посмотрел на Симона сквозь очки с оттенком жалости:

– Мне кажется, у тебя не все ладно в жизни в этот вечер…

Симон не понял иронии. Он неясно чувствовал, как в нем кипит мир, которому не удается вырваться наружу. Что он хотел сказать? Не говорил ли он о переделке мира? Он понял, что Эльстер, должно быть, считал его мальчишкой. Как г-н Деламбр, снова как его отец!.. Однако его товарищ по-прежнему не спускал с него взгляда, привыкшего учитывать каждую запятую. Он настаивал, почти с нажимом:

– Ты что, ищешь свою судьбу? Это было бы смешно. Разве судьбу выбирают? Почему не поступать, как другие, для которых смысл существования в том, чтобы продолжать свое дело и дело их отцов?.. А ты утомляешь мозги вопросом, как в песенке: «Может, мельником мне стать? Может, адвокатом?»…

– Дорогой мой, – отрезал Симон, – тут ты путаешь: может быть, я и ищу судьбу, как ты говоришь, но не социальную роль.

Эльстер принял его ответ насмешливо.

– Это куда прекраснее, не спорю!..

– Это не прекрасно, это ясно, – продолжил Симон с жаром. – То, чего я ищу, то, что предстает мне прежде всего как долг, это… не знаю, как сказать… Да вот! Как раз слово, которое я недавно произносил: жить, понимаешь – жить! Быть живым! Не мертвецом.

«Жить» – слово было простым, глубоким, но как его можно было истолковать? Только сам молодой человек знал, что он хотел в него вложить, и был в отчаянии от своего неумения это объяснить.

– Ну, вернулись, откуда пришли, – отметил Эльстер с высокомерием. – Я же сказал тебе: я не знаю, что ты называешь жизнью.

– Узнаю тебя, – язвительно сказал Симон. – Университетские методы нельзя применить ко всему. Объяснить тебе… Нет, у нас на это уйдут часы. И я еще не знаю, смогу ли… Может быть, через год…

– Почему через год?

– Потому что я постарею… поумнею, надеюсь. В нашем возрасте стареть значит все еще идти вперед.

Разговор помог ему осознать тысячу вещей в нем самом, о которых он не догадывался: он познавал себя; он хотел бы, чтобы этот вечер никогда не кончился. Никогда, с тех пор как он начал учиться, у него не было времени обратить взгляд в глубь себя самого, он жил, как и все, не зная себя. Никогда ни один из разговоров не приносил ему слова, одновременно светлого и темного, из тех, что цепляются к вам и из которых рождается новое представление о жизни, иногда новая жизнь. Намеки Шартье порой смущали его, но они были настолько смутными, что производили на него такое же впечатление, какое его собственные слова, вероятно, производили сейчас на Эльстера. И вот этот разговор с Эльстером – грамматиком Эльстером! – вдруг предоставил Симону этим вечером в конце учебного года сколь необычную, столь и неожиданную возможность обрести себя и, за дебрями слов, открыл пред ним широкую дорогу к самопознанию. Он вдруг почувствовал себя почти готовым к самовыражению. Туман терминов, которыми он пользовался, лишь скрывал подлинную напряженность внутренней жизни, точные очертания чувств, которые нельзя было выразить словами. Философ, наверное, лучше различил бы контуры этой невыразимой истины; но что нового сообщил бы он ему? Что дал бы он еще, кроме письменного шифрованного выражения подлинного чувства? В Симоне теперь зажегся некий свет; он с жаром попирал асфальт, чувствуя, как нарастает в нем таинственная веселость; ему казалось, что эта ночь вокруг него не похожа на другие, что он был рожден, чтобы выполнить воистину личное призвание, его собственное, а не только «социальную роль», как считал Эльстер. Он должен сохранить воспоминание об этой минуте, как о мгновении подлинного счастья.

– Как ни жаль, но я пришел, – сказал Эльстер, указывая на улицу, поднимающуюся вдоль вокзала Сен-Лазар, – огромного силуэта, выросшего в свете кафе, магазинчиков и фонарей, среди суеты прохожих и автобусов, белые крыши которых возвышались над морем сигналящих такси. – Я поднимусь по этой улице с косящими глазами, – продолжал Эльстер, – у меня там лекция по палеографии. Палеография, мой дорогой, вот что внушает уважение! Ах, поэзия палимпсестов! Как подумаю об этих чертовых монахах, писавших церковные гимны поверх рукописей Цицерона! А? Что скажешь?.. Осторожней, старик, ты что, такси не видишь…

– Далеко же мы ушли, – сказал Симон, вдруг заметив вокзал, будто пробудившись от пожатия Эльстера, схватившего его за руку и переводившего через дорогу, как слепого.

– Думаю, нам предстоит еще долгий путь, мой дорогой Деламбр, – отозвался Эльстер, посмотрев на него пронизывающим взглядом.

– Думаю, да, – ответил Симон.

Затем он подумал, с внезапной печалью, что они, может быть, никогда больше не встретятся. Он пожал поданную ему руку и сказал: «До скорого!», не веря в это.

– До скорого!

Шум улицы заглушил голос Эльстера. Симон видел, как его спутник пересек площадь, пошел по причудливо освещенной улице и смешался с толпой. После ухода Эльстера улица оглушила его. Он стоял у края островка безопасности, более не находя веских оснований, чтобы решиться выйти на шоссе. Перед ним кружили автобусы, вопили клаксоны. Но он ничего не замечал. Впервые, выйдя из Сорбонны, он подошел к вокзалу. Он явился Симону в конце этого длинного спора как неожиданная развязка – странная развязка, которая могла бы быть исходной точкой пути к той «иной» жизни, которую он с удовольствием только что воображал себе. К жизни, о которой никто не говорит, – жизни, похожей на красивую женщину, которая рядом, но которую нельзя увидеть…

Взглянув на часы, Симон увидел, что с момента ухода Эльстера прошло уже полчаса. Холод пробрал его. Он почувствовал в пояснице и во всей спине ломоту от сильной усталости. Его вера в жизнь ослабла. Он увидел, как менее чем за секунду рушатся сверкающие стены и роскошные лестницы вокзала его мечты, с которого он хотел уехать к более желанному миру… Этот мир был не для него! И ни для кого. Симон счел себя глупцом. Что за чушь он наговорил Эльстеру! «Что он обо мне подумал?» – сказал он себе, чувствуя, что краснеет.

Симон повернулся спиной к часам, вокзалу, сияющим кафе, опьяневшим от шума перекресткам. Продавец, выкрикивающий «Интран» у входа в метро, видел, как сгорбившийся молодой человек с напряженным лицом спускался по ступенькам неловким шагом. Прежде чем войти в вагон, Симон встретился взглядом с молодой женщиной, шедшей по перрону, и вспомнил об Элен. Он увидел ее вдруг такой, как в последний раз, сидящей в баре на улице Суффло, между молодыми людьми с широкими галстуками и прилизанными волосами. Нет, нет, нет, решительно, в этом не было ничего общего с тем, что он называл «жизнью»!

Он снова принялся работать, как каторжный. Неделю летал, как мячик, между улицей Ришелье и улицей Сорбонны; благоговейно приглушал шаги под сводами Национальной библиотеки и в аудиториях факультета, день за днем слышал, как отбивались часы, – тембр звона менялся в зависимости от залов, где он раздавался. Запахи бензина, бакалеи, гнилых фруктов носились в раскаленном и шумном воздухе узких улочек или разбивались о стены, сменяя собой пыльный аромат книг и сухой запах библиотек. Битум приставал к подошвам; можно было увязнуть, переходя через мосты Солнце стало ложиться поздно, изукрасив небо броскими красками, которые Симон презирал за напыщенность: солнце занималось краснобайством!.. В аудиториях, где стали открываться окна и появились пустые места, голос преподавателей все слабее боролся с голосом состоявшейся весны, и амфитеатр Декарта понемногу позабыл имена врагов Буало, так как, кроме нескольких тихих бродяг и немногих безобидных маньяков, их некому было выслушать. В заброшенном дворе Сорбонны вскоре остались лишь Виктор Гюго и Пастер, которые, не имея возможности смотреть друг на друга, принимали все более задумчивый вид. Студенты пробегали по Люксембургскому саду с озабоченными физиономиями, держа перед глазами открытые тетради, в который раз повторяя курсы литературы, истории, эпиграфики, общей терапии, сопоставительной грамматики. Вскоре число их уменьшилось. Молодые матери воспользовались этим, чтобы выйти за границы своих владений, и плач грудничков послышался оттуда, где едва закончили спорить о случайных совпадениях законов природы или о синтезе аммиака. При вдохе глотали вперемешку пыль и общие идеи. Для преподавателей это была победа. Через несколько дней орды молодых людей должны были ринуться в экзаменационные залы и выплеснуть на розовую и желтую бумагу различных факультетов потоки чернил и море синтаксических ошибок, ложных мнений, неудачных гипотез, смутных суждений, абстрактных терминов, всяческой ереси. При мысли о всевозможных ошибках, которые он мог допустить, – более или менее постыдных, – у Симона сердце кровью обливалось. Ночью ему на ум приходили фразы из книг, лишенные смысла отрывки, иногда простые слова, поразившие его при чтении лишь потому, что он их прежде не знал, и теперь являвшиеся ему, взъерошенные и искаженные гримасой; так что в конце концов он просыпался и часами полулежал на кровати, в темноте, с раскрытыми глазами, тщетно призывая сон. Иногда, также ночью, у него были моменты необычайного просветления. Он видел себя отвечающим перед комиссией, положив руки на знаменитый стол под зеленым сукном. Его фразы строились сами собой и прекрасно связывались друг с другом; пусть он не очень хорошо знал тему, о которой говорил, – он находил, что сказать, не останавливаясь и с таким совершенством, что ему хотелось записать эти удачные импровизации. Но, хотя мозг его работал, ему не удавалось пошевельнуться; он не мог вытянуть руку, взять лежащий рядом карандаш. Затем его ум снова натыкался на одно из тех враждебных слов, смысл которых, безнадежно от него ускользая, мучил его бесконечно. Или же он повторял про себя двадцать раз подряд имена собственные, имена героев, богов, городов, которые ему теперь не удавалось – о ужас! – отличить друг от друга. Это был парад тревожащих лиц, от которого можно было сойти с ума: Ифезибаал… Протей Египтянин… Августанус Нонацензис… Ватиканус Барберини… – имена грамматиков: Аристарх, Апикан, Зенодот… Затем шли – кошмар! – серии ссылок, простых номеров, обрывки незаконченных фраз, принимавшихся водить хоровод: «Как и в „Георгиках“, от самых сельских эпизодов „Одиссеи“ не пахнет деревней или хлевом…» Где он это вычитал?.. Что тот хотел сказать своей деревней и хлевом? Странные слова, смысл которых погребен под годами!.. Затем он снова видел спину Эльстера, усы своего отца, лицо Элен… Элен!.. Почему у нее была эта раздражающая улыбка, этот насмешливый взгляд?.. «Оксиринхус Папири 448… Зенодот…» Элен в конце концов смешивалась с этими варварскими словами, этими цифрами, которые ни о чем не говорили, с самой пустотой перевозбужденного мозга, она становилась самим Ифезибаалом или Гомососо, этими странными, неизвестными богами, существование которых до сих пор было Симону абсолютно безразлично, но под чьими масками Элен, с новым, игривым взглядом, являлась его мучить… Тогда Симон резко вставал, ему было вдруг нужно встретиться с Элен, сейчас же встретиться, поговорить с ней; это было срочно, это было мучительно, он чувствовал, что вся его жизнь не удастся, если он немедленно не увидит ее. Утром он уже ничего не помнил, но был без сил… В конце концов он стал искать спасения в снотворных, без которых долгое время предпочитал обходиться. Все лучше, чем эти бессонные ночи, эти галлюцинации… Он добился непробудного сна, сквозь который уже не пробивались ни Элен, ни Гомососо, ни Оксиринхус 448, который, кажется, был не именем зверя из Апокалипсиса, а названием, данным заботливыми эрудитами одному из манускриптов Гомера.

VII

Элен не опоздала на свидание. Симон видел, как она вышла, как и раньше, из маленького сквера Лувуа, чья калитка всегда сильно хлопала за нею. Значит, ничто не изменилось. Но в этот день у нее была холодная и притягивающая красота, поразившая его. Ее недалекость, ее равнодушие к литературе, ее звериная походка оказали на него неожиданное действие: он вдруг понял, что значит быть женщиной. Его обволокла, лишив возможности сопротивляться, эта неясная атмосфера, окружавшая девушку, – он почувствовал ее несколькими днями раньше, когда увидел Элен через стекло бара, и вид ее утвердил его в мысли, которую ему всегда внушали: что женщина – источник всякого греха, само его воплощение. С невероятным удовольствием, которого он ни в коей мере не ожидал, он прислушивался к шагам девушки, раздающимся рядом с его собственными на узком тротуаре улицы Ришелье; обняв ее за талию, он чувствовал, как вдоль его позвоночника пробегает волна от каждого ее шага. Он подумал, что мог бы долго бродить так рядом с ней, молча, как раньше, и вдруг испугался завершения этой прогулки. Однако девушка принялась расспрашивать его о жизни, работе, товарищах. В то время некоторые из них, перед заключительным рывком, отправились в деревню дать отдых мозгам, как бы набраться сил, проверить состояние мускулов и нервов; они испытывали необходимость погрузиться в речную воду, чтобы отмыться ото всех чернильных пятен, полученных за год. Так, Брюкерс и Минюсс уже уехали, один к Северу, другой к Югу. Между двумя этими возможными направлениями Симон вдруг обнаружил третье: Элен. Она была в хорошем настроении, приветлива, весела, и Симон говорил себе, что, в конечном счете, женское тело – не менее освежающая стихия для ума, чем речные воды округа Сен-и-Уаз, где в это время купался Брюкерс.

Они вышли на бульвары, где их хрупкая беседа на время разбилась о густой шум толпы, затем, по капризу прогулки, очутились возле Биржи, и, когда они проходили мимо маленького бара на углу площади, Симон не смог устоять перед удовольствием распахнуть его дверь перед Элен. Именно сделав этот жест, в лучах солнца, затопивших всю улицу, Симон впервые почувствовал слабую боль в боку. «Мне надо быть поосторожнее», – подумал он. Но, когда он поднимался по лестнице впереди Элен, это неприятное ощущение тотчас растворилось в чувстве бурной нежности.

Обстановка Симону нравилась: банкетки из зеленой кожи, черные столики с медными ножками, чистенькие, услужливые, почта хорошенькие официантки в зеленых юбках и белых фартуках, завязанных широким бантом на поясе. Но Элен уже повела атаку: она настаивала, чтобы Симон зашел к ней «отдохнуть» как-нибудь в воскресенье – все равно ведь он уже не сможет сделать ничего полезного, как она считала, – и Симон знал, что, ввязавшись в бой, с трудом сможет выйти из него победителем. Напрасно он вспоминал чувства, испытанные несколькими днями ранее на углу улицы Суффло, он видел в них лишь пустые «идеи»: возможно, он тоже был пленен атмосферой, вне которой мог рассуждать столь здраво. Внутри него шла серьезная борьба. Он на мгновение пожалел, что находится здесь не с Эльстером – человеком, от которого ему не приходилось ждать, да и желать, ничего, кроме беседы, его присутствия, как чего-то законченного, вне которого нечего искать. Но присутствие Элен было совсем другим. Оно было мягким, хрупким, его надо было вкушать иначе, чем через слова, и от этого жизнь вокруг становилась несовершенной; оно создавало поле беспокойства и желания, выставляя требование, которое, сколь мало бы о нем ни думали, оказывалось, тем не менее, почти тягостным. В присутствии Элен было тайное, невидимое содержание, оно несло удовлетворение, которое не исчерпывалось самим собой. Смутное волнение овладевало Симоном, но он сделал усилие, чтобы отбросить его.

– Ну нет, нет, это невозможно, – сказал он вдруг, помолчав.

Они сидели одни в маленьком зале, возвышавшемся над шумом площади, и через широкие окна с цветущими бегониями видели снующие автобусы и слышали рокот города, приближавшийся к своему апогею, который создавал для их беседы некий глухой аккомпанемент, прорезаемый пронзительными воплями.

– Невозможно, – повторил он более мягко.

– Хорошо, – сказала она, – но вы знаете, что через неделю я отправляюсь жить в Мери.

– В этом случае, – сказал он, – надеюсь, что вы найдете меня на вокзале, куда я доставлю себе удовольствие прийти попрощаться с вами.

– Поздравляю, – произнесла она насмешливо. – В общем, вы по-прежнему герой.

– Как видите… Рядом с вами это непросто.

Она слегка пожала плечами.

– Нет, нет, уверяю вас, – серьезно настаивал он. – В вас есть…

– Да?

Симон смотрел, как она рядом с ним пьет чай, грызя сахар острыми зубками, как она любила, укутывая жизнь в покров воздушных жестов, придававших ей некое обманчивое благородство, и тщетно повторял себе, что все это ложь, пытался представить себе Элен посреди ее компании праздных юнцов – это воспоминание более не возмущало его. Как, вот это и есть женщина? Ну да: вещь для удовольствий!.. Ничего таинственного!.. Поскольку она повторила вопрос, он ответил:

– В вас есть… что-то, что волнует меня… призыв… Раньше, когда я чувствовал это в женщине, я думал, что это исходит из ее души. Но нет…

Он не приучил ее к такой откровенности. Его удивляла собственная дерзость. Он позволил захватить себя немного горькому чувству, которое ему хотелось принимать за жестокую трезвость ума.

– Душа женщин, – сказал он, – это их тело. Именно через него они видят то, что мужчинам известно лишь через абстрактные слова: универсальность, бессмертие. Вы не принадлежите к другому полу, вы относитесь к другому виду… Что меня в тебе восхищает, – добавил он преувеличенно безразличным тоном, – так это то, что ты ничья. С тобой не возникает ощущения, будто прикасаешься к замкнутому миру, к границе. Ты ни для кого не ограничена. У тебя нет привязанностей. Ты не являешься пленницей ни одного мужчины. Любя тебя, я объединяюсь со всеми моими неведомыми братьями, я участвую в радости всех тех, кто любил тебя и еще полюбит, я вхожу в целое человечество…

– За кого ты меня принимаешь? – возмутилась Элен. – Ты что, пьян? Ты говоришь так, будто у меня были сотни любовников!..

– Да-да, я знаю, у тебя было всего лишь два или три. Допустим, три-четыре… Но видишь ли, главное в том, – продолжил он крайне серьезно, – что у тебя может быть их больше. Главное в том, что рядом с тобой я могу мечтать. Понимаешь, я не ощущаю тебя моей; мы не связаны; и все очень просто… Ты простая женщина, да, вот что мне нравится…

Какими бы несдержанными ни показались ей его рассуждения, Элен все же наслаждалась ими. Симон не был похож на многих других, чьи желания были устремлены на то, чтобы приковать, привязать ее к себе; каждое его слово придавало ей больше независимости, и, чем свободнее она себя чувствовала, тем желаннее для нее становился Симон.

– Ты мне тоже очень нравишься, – сказала Элен.

– Простота, – сказал Симон, – это ничем не дорожить.

Она сидела напротив него, и он видел, как под тканью узкого костюма, пеленавшего ее, вырисовываются ее крутые упругие бедра.

– Нужно предаваться лишь тому, чем не слишком дорожишь, – добавил он еще. – Ты так не думаешь? Главное – ничто не делать своей собственностью. Вообще-то…

– Что?

Он подарил ей долгий поцелуй.

– Видишь ли, сейчас у меня можно отнять все, и я от этого не стану неполноценным.

– Это ты сегодня такой, – сказала Элен, – а завтра, послезавтра… Видала я тебя, когда ты серьезный; не самое веселое зрелище.

– Ты меня бодришь, – сказал Симон. – Каникулы проведу с тобой. Ты моя деревня… Разрешаешь?

Она рассмеялась, потом снова повторила:

– Ты мне нравишься… Тебе бы надо поехать на каникулы со мной.

– Это было бы неразумно, – сказал он, – но не невозможно.

– Ты мне хотя бы напишешь?

Он предложил ей сигарету, затем сказал:

– Я никогда не пишу, ты же знаешь.

VIII

Симон проснулся первый раз около полуночи, из-за страшного сна. Он сидел в экзаменационном зале за огромным унылым столом, с другого конца которого Элен важно спрашивала его о стихах малоизвестного поэта, Симонида из Аморгоса. Симон, прекрасно знавший эту тему, чувствовал, однако, что не может найти нужных слов и даже был готов трусливо намекнуть, что такого вопроса нет в программе, когда пробуждение спасло его от этого ужасного положения. Но этот сон открыл череду книжных воспоминаний, и он снова пережил один из тягостных часов, когда, в смятении полудремы, заставал Аякса в костюме библиотечного сторожа, бившим в барабан, объявляя о закрытии; или же входил в гостиную в компании прочих гостей и, узнав, что почтенная дама, сидящая подле камина, была никто иная, как кумская Сивилла, шел совершенно естественно приветствовать старуху, которую, как он припоминал, посещал более-менее часто… Затем он провалился, со всеми своими воспоминаниями, вопросами о греческой поэзии и анахроническими снами, в обитель, населенную исчезающими образами, похожую на ту, где Эней печально вопрошал тень своей погибшей возлюбленной.

Было, наверное, два часа ночи, когда он понял, что снова проснулся. На этот раз он не помнил, снилось ли ему что-нибудь. Но происходило что-то гораздо более тревожное. Он словно слышал шум в комнате, шум ничтожный, далекий и вместе с тем, казалось, совсем близкий, шум медленный и ритмичный, странный шум, немного пугающий, – шум, какого он ранее никогда не слышал.

Возможно ли это?.. Симон сел: шум прекратился. Он зажег свет, осмотрел комнату, встряхнул подушку: нигде не было ничего, что могло бы вызвать малейший шумок. Свет изгонял всякую возможность ошибки или тайны, воссоздавал стены в безупречной чистоте; вид привычных предметов, с четкими углами, честной и искренней физиономией, успокоил его.

Симон лег снова, не гася свет. Он вытянулся на боку, замер, прислушался… Шум тотчас послышался вновь… Это был словно очень слабый шум клапана, который равномерно открывали и закрывали. Никакого сомнения. На этот раз Симон окончательно проснулся, голова его работала четко. Это не шло ни от окна, ни от пола, ни от кровати! Это не происходило из видимого места. Молодой человек испробовал все возможные положения, но едва он ложился, как шум тотчас возобновлялся, занимал свое место напротив него – такой же слабый, упорный, с тем же неисчерпаемым порывом, неизбывный и мягкий.

Надо было признать очевидное: это исходило от него… Это был живой шум; он жил его дыханием; его можно было прекратить, лишь перестав дышать. Иногда казалось, что он разбивается на несколько маленьких шумков. Это исходило изнутри его самого, из его груди, из определенного места, до которого можно было дотронуться. Симон обнажил грудь и прикоснулся пальцем к коже. Она была красивой, тонкой, безупречной. В расцвете молодости. Нечего было сказать. То, что там постанывало, наверняка не было опасным… А оно все продолжало слабо постанывать, с упрямой мягкостью, как что-то безобидное, почти знакомое, как жалоба, которая не надеется быть услышанной и звучит сама для себя…

Теперь Симону стало страшно. Этот робкий сигнал, посланный ему телом, заставил его вдруг обратить внимание на мир, недоступный его познаниям. Тем-то и пугал его этот шум: он подчинял его неизвестному. Маленький шумок внезапно вмешался в его мысли, планы, любовь. Симон слышал, как он пульсирует в них, словно чужое сердце со своим ритмом и своей собственной волей.

Тогда он постарался больше не слышать его. Он повернулся на бок, ища положение, в котором мог бы избежать этой жалобы, похожей временами на звук капли, падающей на пол. Но его чувства, обостренные бессонницей, обученные воспринимать малейшею трещинку в тишине, вновь, после краткой передышки, представили ему отчет, от которого он тщетно пытался укрыться. Он заснул в этом текучем рокоте, в этом прерывистом и коротком ропоте, превратившемся понемногу, сквозь сон, в шум настоящего дождя. Каждая капля, казалось, колебалась, прежде чем упасть, он надеялся, что она не упадет, но она разбивалась о землю, мягко, с приглушенным шумом. Этот шум был таким негромким, слабым, затихающим, что Симон каждый раз принимал его за знак конца своим мукам. Но каждый раз за ним следовал другой, как если бы где-нибудь, в неизвестном уголке неба, был таинственный запас дождей, который не мог ни извергнуться, ни иссякнуть…

Проснувшись, Симон не сразу вспомнил о ночном происшествии. Солнце с веселым неистовством освещало стену перед его окном, и он подумал об Элен, о том часе, который он провел рядом с ней в маленьком баре, об их будущей встрече. Этот день естественно продолжал собой другие. Он поднялся, встал перед зеркалом; и тогда только вспомнил, что не очень хорошо спал… Но его тело об этом не вспоминало. Дважды прерванного сна хватило для восстановления сил; он был готов снова их тратить. Ему захотелось идти, топтать землю. Он минуту колебался на краю этого неизвестного дня, зная, что все, что он сделает в этот день и в следующие дни, будет важно. Эти дни перед экзаменом были сделаны из ценного и хрупкого материала, обращаться с которым надо было бережно. Симон перечитал тексты, написал несколько фраз, записал соображения, набросал несколько планов. В полдень, за обедом, он слушал, как отец читает газету. Только что было раскрыто мошенничество в крупных размерах, главный виновник пустился в бега, но в деле замешано столько высокопоставленных лиц, столько государственных чиновников, что, возможно, всей правды никогда нельзя будет узнать, а тем более сказать. Писали о состояниях, сколоченных или спущенных за один день, о приобретенных и потерянных миллионах, подложных векселях, подделанных подписях, наградах, присужденных за деньги, постыдных сделках с совестью. Страна переживала полное падение нравов.

Симон дождался свежести вечера, чтобы выйти из дому. Он побродил по людным скверам, обогнул песочницы, где доживали свой век детские игрушки, потерпевшие крушение паровозики, целая ребячья жестяная лавка наивной расцветки, и пересек края, где воздух дрожал от боевых кличей и подстрекательств к резне. Напрасно широкие перепончатые лапы каштанов в угасающем свете отбрасывали на землю тень от своих растопыренных пальцев: он ничего не видел. Он шел по пустыне, среди абстрактных силуэтов своих мыслей, грузно сидящих в позе сфинкса на благородной и нематериальной субстанции, покрывающей землю. Время от времени всходила бледная туманность, не успевавшая разрешиться звездами… Он заходил в книжные лавки, листал книги. Но современная литература была для него чужой, почти так же, как для его отца. Это был ключ, проворачивавшийся впустую. Впрочем, он, сам того не подозревая, разделял недоверие Сорбонны к людям, пишущим книги, не зная греческого и не задаваясь вопросами о вставках в Гомере. «Надо начинать с начала», – говорил в нем голос. «Но так будешь постоянно начинать», – возражал другой. Он не мог сделать выбор между преждевременными завершениями и тянущимися без конца начинаниями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю