355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Поль Гаден » Силоам » Текст книги (страница 17)
Силоам
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:22

Текст книги "Силоам"


Автор книги: Поль Гаден



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 35 страниц)

Потянулась череда дней – ледяных и чистых, уходящих в вышину неба. Теперь между различными моментами дня больше не существовало промежутков, и интерес к жизни беспрестанно возрастал. Часы, даже если они были ничем не заняты, обретали вкус, придававший почти мучительную прелесть течению минут, просачивавшихся капля за каплей, с чудесной медлительностью, в гущу мягкого умственного снега. Но тихие часы стали еще тише. Как минуты, снег капал с крыши, и эти капли падали одна за одной на солнцезащитные шторы с приглушенным плеском, восхитительным на слух. Но солнце все менее высоко поднималось над горизонтом, так, что заполняло всю комнату, загибало страницы, открывало книги, и иногда вы оглядывались в удивлении, словно в комнате кто-то был… Тишина стала такой плотной, что на нее натыкались, как на прочную поверхность, и хотелось напасть на нее и крикнуть, чтобы разорвать ей нутро; но этот крик увяз бы в ней без отклика, как капли, которые, падая с крыши, точили снег. Тогда, посреди этой тишины, под лучами солнца, которое начинало закатываться сразу после полудня, наступали часы неожиданного свойства, когда земля излучала столько же света, что и солнце. Лучи, исходившие из обоих противоположных источников, скрещивались вокруг каждого предмета, и Симон, запрокинув голову на подушки, следил, как на потолке отображались изменения в посверкивании земли. Он словно перемещался в другой мир. Ибо не только предметы, но даже его мысли, отвечая этому требованию ясности, согласно которому каждая тень одновременно должна была быть лучом и которое стирало самые привычные противоречия, строились в ледяной чистоте посреди этой пустыни света, под сопряженными огнями двух солнц; и под защитой этого почти чудесного света Симон неустанно всматривался внутрь себя, ибо видения, рождавшиеся на прозрачных излучинах души, были наделены благородством, сиявшим, должно быть, как нимб, вокруг первых созданий на земле.

Такой ему являлась, как дар, естественным образом входивший в привилегии этого исключительного часа, шедшая по дороге, даже не поворачивая головы, светящаяся фигура Ариадны, каждый шаг которой запечатлевался на снегу со старательной мягкостью, в которой едва чувствовалось напряжение мускулов, – фигура, в которой лучи неба и земли словно встретились с лучами еще более чистого света. Но если лето замыкало ее в ее же красоте, и Симон столько раз видел ее идущей по этой дороге, подобно существу из другой страны, то земля, поощряемая зимой, освобожденная от мелочей и возвысившаяся до простоты, создавала для нее среду, менее чуждую ее сути и умножала вокруг нее спокойную силу и невинную энергию. Едва Симон ее замечал, как она уже исчезала за тонкой завесой елей, скрывавших начало дороги, чтобы появиться мгновение спустя, совсем рядом, в ослепительной белизне земли. В эту минуту сердце Симона принималось биться, словно он видел Ариадну впервые. Напрасно он думал о том, что, может быть, увидит ее вечером, что она заговорит с ним, как обычное земное существо, напрасно он думал об их близкой дружбе – всякая мысль о знакомстве между ним и чудесным созданием, шедшим по дороге, становилась для него невозможной. Напрасно он вспоминал об их последних, таких нежных беседах, разве эта нежность не была простой снисходительностью? Да, наверное, Ариадна могла позволить себе быть простой, как те принцессы, что, остановившись на дороге рядом с крестьянином, беседуют с ним с тем большим самозабвением, чем яснее сознают, что их разделяет высота положения. Поэтому сама простота девушки делала ее еще более недоступной. Он не мог забыть, что лицо, иногда обращавшееся к нему со столь серьезным вниманием, с такой нежной горячностью, принадлежало королевскому созданию, которого зима окружила такой обходительностью и великолепием.

Поэтому каждый раз, когда молодой человек видел удаляющуюся по дороге невесомую фигурку с утонченно-гармоничными пропорциями, он с трудом сдерживал охватывающее его волнение. Все умиляло, потрясало его в этом столь незаурядном создании. Не только ее черты, но ее позы, ее слова были проникнуты ненарушимой свежестью. Ариадна выросла из самой земли, она вышла из нее, как молодое деревце. Кровь, текшая в ее жилах, должно быть, питалась соками земли, и потому, наверное, она так хорошо понимала все проявления природы. Ее твердость не была основана на калечении окружающего; это была твердость существа, в самом котором нет ничего непрочного. Она не знала никаких компромиссов, с помощью которых становятся любезным обществу, а также тех расчетов, к которым с такой естественностью прибегают женщины, давая им безобидное название «кокетства». Ее серьезность, ее радость были похожи на серьезность и радость земли: в них было некое неизбывное и глубокое призвание; это, наверное, и делало ее лицо таким внимательным, а взгляд – обжигающим, потому что она была чистой, цельной, и сердце ее не могло остыть…

После стольких погожих дней небо вновь затянуло, и целую неделю природа по очереди примеряла различные маски пурги. Но самые бесформенные были не самыми страшными. Природе требовалось напрягать голос, чтобы быть услышанной: у нее была своя манера быть мягко жестокой. Случалось, что снег падал мелкими снежинками, с такой легкостью танцевавшими в воздухе, будто они сейчас вернутся на небо, унесенные единым порывом. Но, несмотря на свой легкомысленный вид, в конечном счете они над всем брали верх. Порою ель, отягощенная весом их тающих ласк или отпущенная землей из овражистой насыпи, падала во весь рост через дорогу. Свежие следы засыпало; едва расчищенные тропинки заметало, а на крышах образовывался густой покров, который понемногу скользил к краю и в конце концов отделялся пластами, обрушиваясь вниз с глухим уханьем.

В эти дни, сразу же после полудня, Симоном овладевала грусть, так как он знал, что если дорога не освободится от снега, невозможно будет выйти из дома, и Ариадна не появится. День тогда становился похож на мутное стекло, и молодой человек чувствовал, что задыхается в воздухе, разреженном разлукой. Он жадно призывал к себе воспоминания о последних встречах с Ариадной; но этого ему было мало, ему хотелось говорить о ней, произнести перед кем-нибудь ее имя, надеясь тем самым приблизить ее к себе или удостовериться в том, что она существует. Но он замечал, что его любовь не терпит словоизлияний. Говорить об Ариадне, пусть даже с самим собой, для него было невозможно: даже в глубине своего сердца он не называл ее имени. Любовь, как и гений, создает вокруг себя одиночество, и Симон чувствовал, что заключен в своем одиночестве, как музыкант в своем творчестве, как мистик в своей тьме, как поэт в своей тишине.

Но если на следующий день из привычной бреши вдоль огромных боков Большого Массива появлялось солнце, ему было достаточно взглянуть на мир, увидеть свет, отраженный сияющими склонами скал, получить знак от большого леса, поднимавшегося, покуда хватало глаз, вдоль гряды Арменаз, плотными рядами елей под сверкающими зимними доспехами, каждая из которых была на голову выше соседки; и того меньше – достаточно было тонкой голубой тени, отбрасываемой каждым деревом на сияющую ленту дороги, чтобы, вбирая в себя все эти свидетельства света, образ Ариадны, блистательный и чистый, снова восстал одновременно с солнцем.

Время текло сквозь эти полные страстей чередования, которыми, прежде чем застыть, еще забавлялось переменчивое небо, и счастье Симона вместе с природой проходило через все ее победы и поражения. Его сердце билось в одном ритме с пульсом дней, и он с тем легким беспокойством, что предвещает большую радость, ждал момента, который уже можно было предвидеть, – момента, когда солнце установит свое бесспорное господство над зимой и когда – надеялся он, – покой снизойдет также на землю и на людей.

При каждой встрече ему доводилось провести с Ариадной лишь несколько мгновений, но он послушно мирился с этим режимом, навязанным их счастью. В каждой из этих кратких минут сконцентрировалась такая пылкость мысли, столько радостей, что они, наверное, не променяли бы на другую эту сложную, полную принуждений жизнь, которая некоторым казалась столь стесненной. Как огонь гения вспыхивает еще ярче, испытывая все большие притеснения, так и ограничения, навязанные их встречам, помогали им выявить лучшее в себе, чтобы поделиться этим друг с другом – отведать вина, процеженного любовью через плотные фильтры лишений и разлук, наслаждаясь по капле восторгом, которым всегда сопровождается путь к более возвышенной жизни.

Миновала неделя, потом еще одна, и за это время луна, с каждой ночью все более спадая с лица, исчезала постепенно, похожая на тех молодых женщин, которые ни с того, ни с сего позволяют смотреть на себя не иначе как в щель двери, чтобы затем их появление произвело больший эффект. Она, действительно, вскоре появилась, неся на лбу звезду, как диадему. Она была близка, дружественна, знакома, и Симон завороженно смотрел, как на этом постоянно меняющемся экране, что ночь являла его глазам, движется ее тень, рядом с тенью, отбрасываемой Землей…

И вновь ночи потекли, как месяц назад, с серьезной и ясной мягкостью, являя взору землю в малейших подробностях, ибо их свет озарял, не ослепляя. И наконец, однажды ночью, проснувшись, Симон был поражен тем, насколько эта ночь была похожа на ту, какую он пережил месяцем раньше… Ничего не изменилось, высокая стена Арменаза сияла тем же приглушенным светом в той же части едва затененного неба, и дорога вычерчивала ту же бледную кривую сквозь те же легкие тени. Время словно остановилось: та же ночь, та же земля, та же тишина, и Симон словно почувствовал на губах горький вкус вечности.

Он встал. Бесшумно подошел к балкону, почти сдерживая шаги… Да, все было божественно похоже! Это была не ночь – это был всего лишь уменьшенный день. Свет луны лежал прямо на земле, как покров, неосязаемый из-за своей тонкости, а с вершин струились спокойные синие тени, рассеивающие внизу неба некий молочный свет. Сама луна была спрятана от Симона, но рядом с ним, под окном, маленький частокол любимых им елей с волнующей четкостью рисовал на снегу вытянутые силуэты, чьи верхушки терялись в неровностях земли. В сиянии этого лишенного тепла света была притягивающая и таинственная нежность, и Симон с наслаждением позволил опоясать себя этой перевязью света, которую мир надевал на ночь.

Перегнувшись через балкон, он заметил на некотором расстоянии, ниже дороги, незнакомое здание, будто плавающее на снегу. Это был Дом, который луна разрушила, чтобы восстановить по-своему. Некоторые поверхности, выступавшие днем, теперь были вдавлены в фасад, образуя непрерывный ансамбль, тогда как другие, обычно незаметные, вышли из тени и составили с еще видимыми линиями причудливые комбинации. Но главное – из-за неполного освещения Дом лишился своей прочности и превратился в декорацию: белые панно, в которых то тут, то там были прорезаны ряды черных прямоугольных окон. Свет и тень сталкивались в резком контрасте и наделяли здание новыми острыми углами. Небо вокруг было само таким чистым, таким до ломкости ясным, а звезды – из такого хрупкого хрусталя, что весь мир словно сделался сообщником странной фантазии, принесшей сюда этот невероятный и фееричный дворец, о существовании которого Симон только что случайно узнал и который рассвет непременно разрушит.

Удивление, испытанное Симоном в эту минуту, сочеталось с самым прекрасным волнением, которое ему уже дарила жизнь в Обрыве Арменаз; это было такое необычное состояние, что представлялось довольно сложным втиснуть его в рамки привычных человеческих ощущений. Ни в одном городе небо так не вибрировало; ни одна ночь не могла сравниться для него с этой ночью, в глубине которой он словно ощущал чье-то присутствие, словно время обратилось в божественное создание, и он с восторгом ощущал его прикосновение. Возвысилась ли вдруг жизнь, в виде исключения, над самой собой? Может быть, она именно здесь проявлялась в своей сути? Симон испытывал ощущение нежданной красоты, исключительной удачи, которая до такой степени превосходит обычное существование человека, что хочется назвать ее «волшебной», потому что нельзя поверить, что жизнь по обыкновению чудесна. Он не знал, как назвать это состояние: в том, что он уже испытал, не было ничего, что могло бы дать ему намек, ссылку, название. Он знал только, что это стояло по ту сторону счастья.

Однако на его глазах постепенно возникал образ, который словно отделился от неба, чтобы стать материальным и оказаться рядом с ним. Странная вещь! В этом немом ледяном мире, в котором уже столько дней не наблюдалось никакого признака жизни, в этом мире, в котором оголенные деревья каждое утро расцветали только инеем, нашлось место и для простой человеческой красоты! Было это ледяное небо с бродячими звездами; была эта северная природа, эта затвердевшая земля с отпечатками следов, и была эта грация, эта всесильная слабость, это тонкое лицо девушки… Симон вдруг удивился мысли, что он рисковал никогда не узнать ни этой девушки, ни этого мира. Неужели это было возможно? Неужели он мог ни разу не найти времени, чтобы поднять голову к подобному небу? Неужели Ариадна могла навсегда остаться для него лишь одним из множества лиц, мимо которых мы проходим? Вероятно, так и могло случиться, ибо красота, в конце концов, не виновата в нашей слепоте! Но теперь Симон уже не мог пройти мимо чего бы то ни было. Болезнь, обездвижив его, открыла, наконец, мир его глазам.

Снова, из ночи в ночь, луна позволяла себя подтачивать, и Симон с тревогой видел, как растет тонкая тень, вгрызающаяся ей в щеку. Еще одна-две очень светлые ночи – а затем, хотя небо останется прозрачным, будет видно, как ночи становятся все чернее, а свет звезд все ярче. Но, торопясь еще раз вкусить только что познанной им радости, Симон не стал ждать этого срока и, спустя некоторое время, снова проснувшись посреди ночи, поднялся, накинул что-то и вышел на балкон. На темном паркете, вытянувшись перед окном, как ручной зверь, лежало неподвижное и нежное тело луны. Он какое-то время смотрел, как движется его тень в этом свете, настолько ярком, что он вызывал неприятное ощущение сомнения, будто вдруг ты оказался перед умершим, о котором давно старался больше не думать.

Но, подходя к окну, он вздрогнул от легкого шума. Не ослышался ли он?.. Действительно ли он услышал шум голосов, еле слышный зов, далекий крик? Почти тут же шум приблизился. Раздался взрыв визгливого смеха, посреди которого взвился один голос. Это был вибрирующий, немного хриплый, но горячий женский голос, от которого теплела ночь вокруг. Симон услышал шум потока, очень слабый, будто звук долетал с другого конца света. Затем снова раздался смех, и он различил крик:

– Дальше не пройти! Надо тащить санки!

Свет помутился у него в глазах. Сгорбленная фигура Массюба явилась перед ним из тех закоулков памяти, в которых хранят то, что считают забытым. Он не придал значения словам этого сомнительного типа. Но вот этот обыденный крик, призыв, раздавшийся посреди ночи – «надо тащить санки!» – разбудил в его сознании вероломные картины. Симон удвоил внимание к происходящему. Компания, наверное, была теперь недалеко и шла к елям, спускавшимся направо. Он мог отчетливо различить разные голоса, а вскоре даже разглядел фигуры, двигавшиеся за елями. Там проходила тропинка, связывающая два рукава дороги. Поскольку снег был недостаточно плотным, санки не скользили, и те, кто их тащил, спотыкались на каждом шагу. Симон смутно различил нескольких молодых женщин, которые, напрягаясь, тянули наполовину увязшие санки. При этом они оживленно болтали. Иногда легкий вскрик взвивался из смешения голосов и отражался от неба.

– Да тут лошади нужны!

– Да, или мужчины!

– У нас был один, да мы его потеряли!

– Скорее это он нас потерял!

– Кстати, а где Минни?

– В следующий раз возьмем поменьше санок и побольше мальчиков!

– Вы не видели Минни?

– Я думаю, она тоже потерялась!

– Они оба потерялись!

В этот момент, когда женщины должны были добраться до елей, Симон услышал с тропинки, откуда они ушли, слегка приглушенное «ау», а сразу за ним голос женщины, которой устроили радостную встречу и которая отбивалась от множества вопросов. Симон узнал этот голос. Несколько фраз вылетели одна за другой:

– Да нет, нет же, уверяю вас!.. Да вовсе не то, что вы думаете!.. Вы же видите, что нет, раз я одна!.. У меня лучше есть!.. Ах, нет, не скажу!.. Нет, нет, не скажу! Это секрет… Увидите!.. Это секрет!..

– Тсс!.. Вот они!..

В этот момент остальные голоса смолкли, и Симон услышал голос Ариадны, а сразу же за ним – голос доктора Кру. Он почувствовал, как в нем что-то оборвалось. Поскольку ничего нельзя было различить, он не очень хорошо понимал, что произошло. Действительно ли Ариадна пришла лишь сейчас, после всех, или же она уже была какое-то время вместе с этой небольшой компанией, не говоря ни слова? Но смущал не столько сам звук этого голоса, сколько то, что он перекликался с голосом Минни. Да, одно это!.. Это нежданное сочетание сбивало его с толку, одним махом оно уничтожило очарование ночи. Чудесный дворец, причудливостью которого он любовался несколькими мгновениями раньше, был уже совсем из другой материи: это было строение из гипса, чей фасад мог обрушиться от малейшего толчка. Но главное – перед его глазами возникала новая Ариадна, опасная, живущая неизвестной ему жизнью и заслоняющая образ, который он себе представлял и ставший столь необходимым – образ неизвестного создания, с которым ему еще предстояло познакомиться. Он никогда не предполагал, что Ариадна, казавшаяся ему такой далекой от обычных людей, может находиться в обществе этих женщин, чей разговор он только что слышал. Это ужасно беспокоило его. Вела ли Ариадна за его спиной неизвестную жизнь? Все существа, чье обличье она была способна однажды принять, выступили из этого голоса, раздавшегося из-за елей, – и Симон тайно пожелал, чтобы его жизнь оборвалась прямо сейчас… Но это было безумием. Что это он еще выдумал?.. «Я не буду грустить, – сказал себе Симон, – я не буду печалиться… Невозможно, чтобы Ариадна была виновата… Невозможно, чтобы Ариадна была против меня, чтобы мы с ней однажды перестали быть на одной стороне!..»

Небольшая группка – «компашка», как сказал бы Массюб, – теперь вышла из-за еловой завесы, и Симон увидел гулявших, медленно шедших вперед, одетых в лыжные костюмы, скрывающие фигуру, согнувшихся, тянувших за собой упирающиеся санки. Они возвращались к Дому. Когда поворот дороги снова скрыл их от его глаз, Симон еще раз услышал вдалеке голос Ариадны, взвившийся в ночи…

Тогда, хотя звук этого голоса причинял ему боль, он подождал, уверенный в том, что услышит его еще раз, говоря себе: «Если я снова его услышу, для меня что-то решится…»

Но все погрузилось в тишину.

X

Именно на следующий день доктор Кру, совершая обычный утренний обход, пригласил Симона на свой «вечер».

У доктора Кру была физиономия честного малого. Это был маленький, живой и мягкий человечек, в свое время немного занимавшийся в Париже медициной и много музыкой и сохранивший несколько хороших связей в артистической среде. Среди его знакомых был один молодой пианист, которого Кру некогда лечил и который, не умерев от этого, каждую зиму приезжал на несколько дней в горы. И всегда это служило предлогом для маленькой вечеринки, на которую приглашались местные друзья Кру и некоторые презентабельные больные, приятно смущенные салонной атмосферой.

Симона это приглашение застигло врасплох. Но почему бы его не принять?.. Вечер должен был состояться через несколько дней, в воскресенье. Возможно, там будет доктор Марша с женой. «Может быть, будут танцы», – добавил малыш Кру… Слушая его, Симон наблюдал за лицом своего собеседника. Но оно показалось ему безукоризненным, да и Боже мой! приглашение на концерт – вовсе не злодейский поступок…

Он не виделся с Ариадной до самого воскресенья. Но и само воскресенье ему пришлось провести без нее, и, когда наступили сумерки, он подумал, что, наверное, не увидит ее раньше следующего дня. Когда наступил вечер, он направился к квартире маленького доктора, находившейся на последнем этаже Дома. Сначала он сделал крюк в направлении Нанклэра, до самого белого забора, в надежде увидеть Ариадну; но там не было ни души, все сидели по домам, над Обрывом Арменаз стояла тишина.

Симон поспешил к Дому; но было скользко, что затрудняло ходьбу. Он почти опоздал. В комнате, куда он вошел, было тепло, уютно, пахло сигаретным дымом. После холодного воздуха улицы он почувствовал что-то вроде головокружения. Он не расслышал имена людей, которым его представляли, не разглядел их лиц и буквально упал на стул. Звуки фортепиано настроили его на серьезный лад, тотчас введя в мир, где все казалось непререкаемым. Пианист исполнял пьесу современного композитора, Сюжера, чья сложная техника слишком часто заслоняла собой глубину музыки, и Симон с волнением слушал эти изощренные диссонансы, которые передавали ему легкую тревогу. Слушая «Игры теней», где чистая мелодия беспрестанно вступала в борьбу со смятением, вызванным диссонансами, ломающимся ритмом, капризами какого-то отчаянного стиля, он испытывал ощущение танцора, который, выйдя с бала и уже смешавшись с уличной толпой, старался бы вспомнить, сквозь овладевавшие им разрозненные ощущения, ласкающую нежность некоторых ритмов, некоторых надежд. Да, именно так: это смятение было смятением человека, который посреди поглотившего его хаоса старается вернуть спокойную уверенность первоначального ритма… Симон удивлялся тому, что простое сочетание звуков способно вызывать такие мысли. Но это произведение не давало ему представить себе ничего иного, кроме постоянного обрывания нитей, а потому превращалось в некую вечную катастрофу, в которой главная тема, вдруг воскреснув после того, как ее уже сочли погребенной, начинала звучать песнью надежды, становясь словно прелюдией к восстановлению разрушенного мира. Конец, как почти во всех произведениях Сюжера, оставлял впечатление потрясения: словно бы небо, медленно раскрывшись, вдруг захлопнулось, оставив вас неудовлетворенным, полным желания, которое заведомо никогда не исполнится…

Симон посмотрел на исполнителя. У него был такой вид, будто он творил, переделывал пьесу Сюжера в свое собственное произведение, в этот самый момент извлекая его из небытия. Возможно, где-то он наталкивался на жесткие рамки, на сопротивление уже обработанной формы, чьи очертания следует повторить; но ему так хорошо удалось заставить жить в себе эту форму, вычерченную и вылепленную другим, что он словно сам участвовал в ее создании. Однако разве сам Сюжер не воспринял таким же образом ранее существовавший мир, всего лишь приняв и подчеркнув его контуры? Разве его творчество не было тоже сотрудничеством, и разве он всего лишь не приблизил к себе, к нам, творение, выше которого подняться нельзя?.. И, в свою очередь, Симон тоже изображал и переделывал в себе это произведение любовью, которую оно ему внушало, сознавая, что таким образом принимает участие в этом первородном творчестве.

В этот момент молодой человек обернулся, почувствовав притяжение взгляда, и не поверил своим глазам: Ариадна сидела позади него. Он хотел было улыбнуться ей, но тотчас отвернулся, едва сдержав рыдание. Просто ему вдруг показалось, что его взгляд, не задерживаясь на внешних очертаниях тела, шел сквозь него, как в произведении Сюжера, к некоей предсуществовавшей чудесной двойственности. Он увидел Ариадну, сидевшую позади него, спокойно, вытянув руки вдоль тела, в мягком свечении волос, с худым лицом, озаренным янтарными глазами, и понял, что чувство, которое внушало ему это видение, не слишком отличается от того, которое он испытал несколькими мгновениями ранее, слушая музыку Сюжера, и еще бывшее настолько сильным, что он не мог расслышать нового произведения, начатого пианистом. Да, Ариадна была сестрой этих легких и ритмичных нот, которые только что явились в матовой рассыпающейся ткани отрывка и неоднократно вызвали у него ощущение приоткрывающейся двери. И так же, как Симон в такие моменты чувствовал, что настолько сливается с этими нотами, с их порывом, до такой степени сам становится этой летучей воздушной мелодией, что, в свою очередь, воссоздает ее после артиста, так и теперь его взгляд, случайно брошенный на Ариадну, наполнился такой любовью, что он словно приобщился к первородному порыву – а девушка, как и произведение Сюжера, стала лишь его телесным выражением. Ничто в мире не существовало более по отдельности, все сочеталось между собой; впечатления, получаемые им от самых разнообразных вещей, были соединены братскими узами, как дети одной семьи. Ибо ощущение того, что восхищение или любовь позволяют сорвать с вещей пелену и проникнуть в их сущность, он уже испытал – глядя на поток, созерцая сияющий луг или шероховатое и ранимое тело земли. Да, именно это, именно это ощущение снова взволновало его, только потому, что его взгляд встретил Ариадну. Значит, то же самое волнение говорило ему каждый раз о присутствии этих братских сущностей; он был среди них подобен раскачиваемому и вибрирующему маятнику; и он снова восхитился красотой рассеянных в мире аналогий.

Но его вдруг озарила одна еще более дерзкая мысль. Он припомнил, что слышал об исполнителях, которые якобы так удалялись от замысла музыкальных произведений, что по гению могли сравняться с самим автором; увлеченный этой мыслью и размышляя о преображении, которому могли подвергнуться вещи в некоторых людях благодаря ими же внушаемому очарованию, он задумался, с дерзкой наивностью и детским чистосердечием, не удивится ли однажды сам Бог, увидя в некоторых из своих созданий столь же яркий образ своих творений… Бог!.. Это имя наделяло смыслом столько разрозненных аналогий. Это был центр всех переживаний, которые были испытаны в различные промежутки времени и пространства, но должны были где-то соединиться в единой плоскости. Это было имя всех восторгов, испытанных Симоном с тех пор, как он жил в горах. Это Бог возложил на мир, на самые невзрачные, самые презренные предметы покров света; и этот покров так сиял, что иногда человеческий взгляд проходил насквозь, даже не замечая его. К этому Богу Симона вдруг повлекло, вознесло внутренним, радостным и облагораживающим притяжением всего его существа: ему вдруг показалось, что он понял смысл слова «радость»… Но тут же в сознании промелькнул образ Массюба. Этот Бог, которого он только что открыл, был, значит, и тем, кто создал ужасный и мрачный мир, о котором Симону напоминал каждый раз, когда он его слышал, глухой, тягучий голос Массюба? Действительно, между этими двумя мирами была странная пропасть, непонятная, но реально существующая, раз из-за нее Ариадна, например, если смотреть из мира Массюба, была созданием совершенно отличным от того, какой она была в мире Симона. Но Симон теперь был уверен, что эта пропасть, существование которой приходилось признать, разверзлась между Ариадной и Массюбом, а не между ним и Ариадной. Иначе быть не могло. Ариадна не была виновата и не могла ею быть. К чему ее расспрашивать? За нее отвечал Сюжер. Если мир был именно этим сияющим творением, открывшимся сейчас его взгляду и в порядок которого вмешивался Бог, если мир в этот вечер не был скопищем разрозненных обломков, в котором сознание даровано людям лишь для отчаяния, если в волнении, пережитом Симоном благодаря произведению Сюжера, был смысл, если только подобное волнение могло родиться, значит, Ариадна не была виновна, значит, Ариадна по-прежнему заслуживала его поклонения… Симон понял, что больше не о чем было спрашивать. У него был ответ: Ариадна, как ноты Сюжера, была знаком, и этот знак был выше посредственности, зависти, душевной низости. Симону стало стыдно своих сомнений…

Он не заметил времени, прошедшего с тех пор, как пианист закончил играть, но увидел, что стулья выстраивают вдоль стены, малыш Кру завладел пианино, и все готовятся к танцам. Тогда на него напал некий страх при мысли, что ему теперь придется подойти к Ариадне в ее человеческом обличье… Но она уже стояла перед ним.

– Я не ожидал встретить вас здесь, – сказал он ей неловко.

– Меня пригласил Кру в прошлый раз, когда мы катались на санках…

– На санках?..

– Да, ночью… Правда, я вас с тех пор не видела… О, Симон, что за чудесная ночь!.. Воздух был ледяной, но ветра не было, и свет был такой нежный!..

Она улыбалась… Как все это было ясно, естественно!.. Симон все больше смущался от того, что позволил Массюбу ввести себя в заблуждение. Он впитывал слова Ариадны, такие простые, с радостью облегчения.

– Что вас так радует? – спросила она, заметив, что его лицо преобразилось.

– То, что вы были, – сказал он пылко. – За это я никогда не отблагодарю вас в достаточной мере…

Она улыбнулась; улыбка едва тронула ее губы, но, однако, изменила линию ее щеки, обозначив на ней небольшую, восхитительно нежную впадинку. Симон сказал себе несколькими минутами раньше: «Как простое сочетание звуков может доставить мне такое удовольствие?» Но разве удовольствие, которое могло доставить простое изменение черт лица, было менее удивительно?.. Мир заколдован, подумал он; на поверхности каждой вещи лежит поражающая нас красота.

Вокруг них появились танцующие, и он на мгновение подумал, не пригласить ли ее. Но при этой мысли он снова почувствовал необъяснимую тревогу, будто что-то отталкивало его. Он обратился к девушке с робким предложением и испытал почти облегчение, когда она ответила, что немного устала.

И потом, она не хотела оставаться с ним посреди стольких людей, стольких взглядов… А он ничего такого не чувствовал?..

– Да, я думаю, вы правы, – сказал он. – Нам неудобно встречаться здесь…

Но едва она покинула его, как он пожалел, что дал ей уйти, так как пока он смотрел на кружащиеся парочки, с ним рядом вдруг оказалась Минни.

Как это случилось? Доктор Марша увлек пианиста к окну и принялся что-то ему говорить своим красивым басом, в котором собеседник никогда не различал хорошенько слов, но чье журчание было приятно для слуха. От природы величественное лицо доктора в этот вечер озарилось светом удовлетворения; но это ничуть не вредило его выражению небожителя, благодаря которому он обычно представал словно сидящим на облаке и парящим над миром, изредка снисходя до копошившихся вокруг людей. У него был вид человека, находящегося в собственном доме, но в то же время переложившего на других все материальные заботы. Молодой доктор Кру отвечал за ход вечера, причем великолепно справлялся со своими обязанностями. Неподалеку от него г-жа Марша, в изящном декольте, являла своим поклонникам профиль греческой красоты, следя за своими движениями, чтобы над свойственным ей веселым нравом торжествовало достоинство, надлежащее жене директора Обрыва Арменаз. В общем, все в этом салоне было обычно, и недобрые слова Массюба рассеялись, как ночные бабочки, которых убивает излишек света. Симон, таким образом, вновь обретал, после нескольких дней тревоги, восхитительную способность наслаждаться жизнью и удивлялся этой невообразимой гибкости человеческого существа. Но он вдруг был смущен соседством Минни: откуда же возникла эта женщина, так повелительно протянувшая ему руку и стоявшая теперь подле него?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю