412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Загребельный » Европа-45. Европа-Запад » Текст книги (страница 2)
Европа-45. Европа-Запад
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:46

Текст книги "Европа-45. Европа-Запад"


Автор книги: Павел Загребельный


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 43 страниц)

– Мы устали,– выбрал фразу полегче Казик. Он знал: стоит ему произнести десяток немецких слов подряд – и даже малое дитя узнает в нем иностранца.

– Заходите,– пригласил хозяин.

Крутая деревянная лестница,– наверное, в мансарду. Открытая дверь, а за нею поблескивающая посуда маленькой кухоньки. Затоптанный, но чистенький коврик под ногами. Коричневая портьера, закрывающая вход в гостиную. Это было то самое человеческое жилище, о каком Казик и Дулькевич давно забыли и могли разве только мечтать.

Много месяцев тому назад судьба свела их – бывшего подхорунжего Войска Польского Казимежа Марчиньского и майора Генриха Дулькевича – в страшной берлинской тюрьме Моабит. Марчиньский, или Казик, как его все называли, попал в руки фашистов из «подземелья» – польского подполья, в котором он боролся с тридцать девятого года. Любовь к родине и ненависть к врагам привели бывшего студента Краковского университета подхорунжего Марчиньского в лагерь людей, которые не бросили Польшу на произвол фашистов, не удрали ни во Францию, ни в Англию, а боролись с врагом лицом к лицу. Такими людьми были коммунисты. И Казик стал коммунистом.

Иначе сложилась судьба пана Дулькевича. Поспешно сняв свой майорский мундир, он перешел словацкую границу, добрался до Будапешта, оттуда рванул на Белград, потом метнулся в Италию и после месяца скитаний и невероятнейших передряг оказался во Франции. А Францию пан Дулькевич считал второй родиной каждого поляка. Однако «вторая родина» тоже не защищала своих приблудных детей, и после страшной пэтэновской капитуляции пану Дулькевичу и тысячам его единомышленников пришлось перебираться в Англию, которая стала «третьей родиной» этих поляков.

Вскоре пану Дулькевичу предложили лететь в Польшу курьером от лондонского польского правительства. Это предложение обеспокоило майора. Лондонские поляки ничему не научились даже после таких двух уроков, как поражение Польши и капитуляция Франции. Снова завязывались интриги, возникали и развивались партии, снова, как пузыри в дождь, выскакивали на поверхность подозрительные людишки – пасквилянты и прожектеры.

Еще во Франции генерал Донб-Барнацкий начал строчить ябеды против главы правительства Сикорского. Теперь, переселившись на Британские острова, Донб-Барнацкий при поддержке бывшего польского посла в Париже Юлиуша Лукасевича и группы офицеров-заговорщиков начал обвинять Сикорского в том, что он завел какие-то шашни с британским агентом поляком Ретингером. А в тяжкие дни капитуляции Франции, когда ждали, что вот-вот враг прыгнет через Ла-Манш, польский президент Рачкевич «угодил» всем на славу– постарался вызвать правительственный кризис!

Между прочим, Рачкевич был таким же президентом, как пан Дулькевич папой римским. Когда в тридцать девятом году румыны интернировали польского президента Мосцицкого, тот, пользуясь конституционными правами, назвал своим преемником польского посла в Риме пилсудчика Веняву-Длугошевского. Однако правительства Франции и Англии добились, чтобы на эту должность был поставлен Владислав Рачкевич, тоже заклятый пилсудчик.

До сих пор пан Дулькевич почему-то считал, что польский президент – это все же дело польского народа. А теперь выходило, что это дело Англии.

Собственно, правительство генерала Сикорского возникло тоже самоуправно. Никто не избирал его, никто не давал ему полномочий от имени польского народа – просто собралась где-то в Африке кучка эмигрантов и назвала себя «правительством». Пепеэсовцы, черно-поднебесные эндеки, людовцы, стронництво праци, стронництво генерала Сикорского – все эти стронництва «делали» политику, соревновались между собой – кто поднимет больший шум, все не брезговали темными делами, лишь бы оказаться наверху. А в это время сожженная, изувеченная, растоптанная Польша лежала в руинах, на улицах ее городов гремели выстрелы, на площадях чернели виселицы.

Пан Дулькевич был не ахти какой солдат, однако даже ему надоело сидеть в Англии, и поэтому он все-таки принял предложение лететь курьером в Польшу.

Случилось так, что пилот, который вез пана курьера, ошибся и сбросил майора не возле Познани, как предполагалось, а в Кюстрине, на левом берегу Одера. Лондонский курьер оказался в руках гитлеровского гестапо и, испугавшись пыток, начал врать почем зря. Вот тогда-то он и встретился с Казиком. Оба они были поляки, оба носили в тридцать девятом военные мундиры, оба мечтали о свободной Польше и... оба попали в одну камеру.

Правда, между ними была и разница. Пан Дулькевич считал, что в нем «полтора шляхтича». Казик же вырос в кругу тех интеллигентов, которые зарабатывают кусок хлеба повседневным трудом. В тридцать девятом году пан майор поскорей перебежал границу, а пан подхорунжий стал действовать так, что даже попал на страницы истории. История эта звучала так: «Осенью тридцать девятого года генерал удрал, майор удрал, капитан удрал, поручик удрал, подпоручик удрал, остался один лишь подхорунжий, который скомандовал: «Шашки наголо!» – и повел жолнеров на немецкие танки». Потом майор примерял французские и английские мундиры, а подхорунжий в это время боролся с оккупантами в рядах Союза борьбы молодых. Разница между ними была даже сейчас. Пан Дулькевич врал гестаповцам. Казик не говорил ничего. Зато били их одинаково: из Казика хотели таким способом вытянуть какие-то ценные признания, а пану Дулькевичу просто не верили.

Из Моабита их повезли ночью в концлагерь Заксенхаузен, откуда никто не выходил живым.

Везли в большой грузовой машине «опель-блитц». Узников было много, часовых только двое в кузове и еще двое в кабине рядом с шофером. Можно было сбежать. Казик предложил товарищам по несчастью броситься на часовых, связать их, отобрать оружие и разбежаться. Он обмотал себе и пану Дулькевичу локти и колени тряпьем – тем, что оста-лось от его одежды после пыток,– и толкнул товарища за борт. Сам упал рядом с майором и помог ему подняться.

Товарный поезд привез их в Хаген. Здесь пан Дулькевич, который на свободе сразу же воспрянул духом, убедил Казика не возвращаться в Польшу, а идти во Францию, куда было значительно ближе. Шли ночами, днем отсиживались в лесах. Кормились тем, что удавалось добыть в подвалах крестьянских домов. В пути Казик ухитрился стащить оружие у двух задремавших полицейских, и вооружение беглецов пополнилось двумя воронеными парабеллумами. Тяжелую винтовку пришлось оставить в лесу. Потом Казик достал где-то гражданскую одежду.

Два друга были похожи сейчас на самых настоящих немцев. Пан Дулькевич, который спешил во Францию, намеревался идти и днем, но Казик сумел осторожно отвести его мысли от этой затеи.

Вообще же он во всем слушался пана Дулькевича,– что ни говори, пан все-таки был майором Войска Польского, да и по возрасту годился подхорунжему в отцы.

Войдя в домик на лесной поляне, они забыли об опасности. Стряхнули с себя осторожность, как пыль далеких дорог. Они были счастливы от возможности посидеть спокойно в четырех стенах, протянуть ноги, посмотреть на огонь в печи, послушать тишину за окнами.

В гостиной горел камин. Должно быть, здесь и жарил хозяин перед их приходом ветчину с капустой, что красовалась сейчас посредине просторного стола, рассчитанного по крайней мере на двенадцать человек. Однако около сковороды лежала одна вилка, на тарелочке был один кусочек хлеба, к столу был придвинут один стул, хотя еще несколько стульев и дешевых кресел с грубой обивкой теснились у голых, некрашеных стен. Не было здесь ни птичьих чучел, ни оленьих рогов – никаких охотничьих трофеев.

Хозяин молча подвинул к столу еще два стула и указал на них рукой. Казик и пан Дулькевич, все еще сжимая пистолеты, сели. Немец вышел из комнаты.

– Сейчас приведет сюда целую банду,– прошептал Казик.

Пан Дулькевич тоже был уверен в этом, но так легко согласиться с подхорунжим не мог.

– Стыдитесь,– сказал он,– вы почти офицер Войска Польского и боитесь!

– Ах, где оно, то войско...– вздохнул Казик.

Однако хозяин вернулся один. Он принес солидный кусок бекона, большой каравай хлеба, вилки и ножи. Порезал бекон на ту же сковороду, проворно поджарил его на огне, отхватил несколько ломтей хлеба и хриплым голосом спросил:

– Шнапс? Ром? Ликер?

У пана Дулькевича заблестели глаза.

– Ром,– забыв о своих страхах, поспешно проговорил он.– Ром и ликер! Можно и шнапс. Пся кошчь, люблю разноцветные напитки!

Казик что было силы толкнул пана Дулькевича под столом. Если его «немецкая» речь кое-как могла еще сойти здесь, то «пся кошчь» выдало с головой. Теперь только дурак не сообразит, что перед ним поляки.

Хозяин снова вышел и через минуту вернулся с тремя гранеными бутылками. Достал три металлические охотничьи чарки. Налил всем водки, поднял чарку, бросил: «Прозит!» – и опрокинул в рот, не ожидая гостей. Пан Дулькевич отхлебнул из чарки и закашлялся. Когда-то он слыл способным бибусом (от латинского слова «бибере» – пить). А теперь после одного-единственного глотка ему пришлось хватать вилку и, подцепив добрый кус ветчины, гасить огонь. А немец налил из другой бутылки, буркнул: «Ром» – и снова глотнул, как собака муху. За ромом последовал ликер. Закусывать хозяин не спешил, только искоса посматривал, как по-волчьему работает челюстями пан Дулькевич.

Когда на сковородке не оставалось уже ничего, а в бутылках еле плескалось, хозяин пошевелил в камине тлеющие поленья и вдруг спросил Казика:

– Bist du ein Deutscher?[1]

– Ja,[2]– ответил Казик.

– Это хорошо,– словно бы мурлыкнул немец, и видно было, что он не верит гостю. О пане Дулькевиче он не спрашивал. Поднялся, шатаясь прошелся по комнате и неожиданно запел грубым пьяным голосом:

Немецкий лес, немецкий лес,

Такого нет нигде на свете...

Растроганный пан Дулькевич вскочил, подбежал к немцу, обнял его и, заглядывая ему в глаза, затянул свое:

В маленькой, тихой кофейне...

А немец совсем раскис. Его бычьи глаза наполнились слезами, толстые губы дрожали, когда он выводил:

Там, где стоит возле леса избушка,

Там, куда тянется сердце мое,

Где из дубравы пугливые серны

Утром выходят,– там мой очаг.

Вдруг он умолк. Он посмотрел по очереди на Казика и Дулькевича, вышел из комнаты и, появившись через пять минут на пороге, не то чтобы пригласил, а скорее приказал:

– Спать!

Гости поднялись и, пошатываясь, двинулись следом за ним. Немец повел их по скрипучей лестнице наверх в мансарду. Там оказалась комнатка с широким окном и тремя солдатскими кроватями. Постели были покрыты коричневыми шерстяными одеялами.

– Туалет внизу, в коридоре, под лестницей,– сказал на прощанье хозяин. За весь вечер это была самая длинная его фраза.

Когда они остались одни, Казик, отведя темную штору, посмотрел в окно, прошел по комнате из угла в угол и спросил Дулькевича:

– Что будем делать, пан майор?

– Спать,– беззаботно ответил тот.

– А утром?

– А утром возьмем с собой лесника и заставим перевести нас через «линию Зигфрида».

– А что, если это и есть «линия Зигфрида»?

– Пан Казик выпил лишнего.

– Во всяком случае, я советовал бы сейчас же идти дальше.

– Пан подхорунжий, когда возле вас майор, воздерживайтесь от каких бы то ни было советов.

– Однако же, пан майор...

– Пан хочет, чтобы я повторил? Я приказываю пану сейчас же ложиться спать.

– Может быть, один из нас будет дежурить на всякий случай? – не удержался Казик.

– Не учите меня! – топнул ногой Дулькевич.– Я сам знаю, что одному надо дежурить.

– Тогда позвольте мне первому стать на вахту.

– Почему это пан хочет быть первым?

– Ну, я все-таки моложе...

– Ерунда! Кто вам сказал, что Генрих Дулькевич старик? Я еще и до сих пор помню, в каком платье была пани Збышко-Потоцкая в кабаре «Али-Баба» десять лет тому назад. Если вы спросите, какое было меню на обеде, устроенном итальянским послом в двадцать восьмом году, я перечислю вам все блюда в том порядке, как их подавали. Я помню мельчайшие детали всех своих семидесяти шести любовных приключений, которых я никогда не избегал и – примите к сведению – не собираюсь избегать. А вы говорите, что Генрих Дулькевич старик. Дайте мне свой пистолет и немедленно ложитесь. Я разбужу вас, если будет нужно.

Казик заснул, будто умер. Пан Дулькевич запер двери на задвижку, выключил свет, подвинул стул к окну и с легким вздохом устроился на нем. У него было удивительное свойство. В присутствии других людей в голове его роились мысли, как пчелы в улье, а слова так и прыгали на языке. Оставался один – и голова пустела. Он не мог добыть из нее малейшей мыслишки, ничтожного воспоминания. Мог только сидеть вот так, как сейчас, и, уставившись в темноту за окном, постукивать ногой, отбивая такт мазурки. Руки пан Дулькевич держал на коленях. В каждой по пистолету. Все-таки из него получается неплохой часовой. Может, он и родился для того, чтобы стать военным, может, из него вышел бы новый Наполеон, если бы война пришла раньше. А, пся кошчь!

Хотелось курить. Пан Дулькевич встряхнул коробком спичек, раздобытым предусмотрительным Казиком в каком-то подвале, и тут же вспомнил, что последний окурок, найденный тем же Казиком прошлым утром на лесной тропе, они по очереди высосали еще днем. И как это они не догадались попросить табаку у хозяина! Идиоты! Сейчас он, наверно, уже спит.

Пан Дулькевич поднялся со стула, потянулся, разминая онемевшие ноги, и подошел к двери. Спрятал один пистолет в карман, оттянул задвижку, небрежно нажал ручку. Дверь не поддалась. Он нажал сильнее—дверь даже не дрогнула. Она была заперта!

Тысячи мрачных предположений пронеслись в голове пана Дулькевича. Он не спал, но шагов на лестнице не слышал. Тот, кто запирал дверь, постарался сделать это осторожно, неслышно. В то же время немец не мог не знать, что двое здоровых мужчин сумеют выбраться из мансарды если не через дверь, то хотя бы через окно,– он должен был спешить, если хотел позвать кого-нибудь на помощь или уведомить гестапо. Но в таком случае поспешить следовало и им – Казику и Дулькевичу! Надо будить подхорунжего.

Майор пошарил по стене, но почему-то выключателя не нашел. Дрожали руки. «А, пся кошчь! » – шептал пан Дулькевич, шмыгая носом так, что казалось: вот-вот он втянет ноздрями свои усики. А руки дрожали и не могли никак нащупать круглую головку выключателя.

Тогда пан Дулькевич достал из кармана спички. Он стоял лицом к стене и ломал спичку за спичкой,– они почему-то не зажигались. Неужели он испугался? Но почему? Он уверен, что в комнате, кроме него и спящего Казика, нет больше никого. Там, внизу, стоит на страже опасность. Там притаился враг, осторожный, хитрый,– он не осмелился идти в открытый бой, он испугался одного лишь стука майорских ботинок и, вместо того чтобы войти в комнату и заявить о своем решении, подло запер дверь. О, они легко выпутаются из нехитрой ловушки, расставленной бестолковым лесником!

Однако спички не зажигались. Они ломались в руках у пана Дулькевича, и пальцы его дрожали и подламывались. Неужели он боится этого трусливого врага? А ну, пусть он, этот враг, наберется отваги и явится перед очи Генриха Дулькевича! Пся кошчь! Он получит в живот полный заряд парабеллума!

И враг пришел. Он вломился в тесную мансарду, как змей из страшной детской сказки, и наполнил комнату шумом, треском, звоном, скрежетом, от которых у пана Дулькевича подогнулись колени.

– Кто здесь? – закричал он, оборачиваясь и выставляя вперед пистолет.

Ответила тишина. Такая тишь могла быть лишь на том свете.

– Может, я убит? – прошептал пан Дулькевич. От это-го шепота тишина шевельнулась, как тень отлетела в дальний угол и притаилась, выслав вперед безмолвную темень. Дулькевичу показалось, что немые стены чужой комнаты подкрадываются к нему со всех сторон, чтобы сжать и раздавить его. Еще одно последнее усилие слабеющих рук: он чиркнул спичкой по коробке и с радостью дикаря, добывшего первый огонь, увидел в руках крошечный рыжеватый язычок пламени. Закрывая этот огонек рукой, в которой все еще был пистолет, майор пустился в плавание по таинственному безбрежному морю мрака и молчания. Маленький заостренный парус огонька вел вперед утлое суденышко его надежды. Он отвоевывал у тьмы круглые островки и овальные материки освещенного пространства, и пан Дулькевич надеялся, что вот-вот на одном из этих островков увидит спящего Казика.

Спичка прижгла майору пальцы и погасла. Дулькевич скорее зажег новую. Зажег – и чуть не закричал от неожиданности и ужаса. Там, где час тому назад стояла кровать Казика, теперь зиял черный провал квадратного люка. Он проглотил и те две свободные кровати. Пан Дулькевич стоял на самом краю глубокой, страшной ямы, и она дышала на него сыростью, плесенью и холодом.

Майор бросился к двери. Она, как и раньше, была заперта. К окну – окно не открывалось, рама была сплошная. И тогда Казик, которого уже не было, помог майору в последний раз. Майор вспомнил, как по пути к Заксенхаузену подхорунжий наскоро обматывал ему и себе руки и ноги тряпьем. Тут же он сорвал с себя пиджак, сунул в него голову и ударил с разгона в раму.

Звон разбитого стекла и ощущение полета подтвердили пану Дулькевичу тот факт, что голова его достаточно прочна и годится не только для того, чтобы носить шляпу и изредка думать, но и для более решительных акций. Он упал на землю, подгибая под себя локти и колени, зарылся лицом в песок и, не успев еще поднять головы, выстрелил из парабеллума. Собаки налетели на него с двух сторон – два клубка кусающейся шерсти. Но пан Дулькевич не испугался. Он перевернулся вверх лицом и так, лежа, пальнул несколько раз в четвероногих противников, одного принудил отступить с перебитой лапой, а другого уложил насмерть.

Когда он попробовал поднять голову, сесть, из-под дома ударил пулемет. Пан Дулькевич снова прижался к земле и, извиваясь как уж, пополз к лесу.

Он полз, и песок скрипел у него на зубах. А сзади бил пулемет, сердито и глухо, будто из бетонированного укрытия.

ИЗ ОГНЯ ДА В ПОЛЫМЯ

Пожарища чужого города давно уже остались позади. Там облизывал берега темный Рейн, где принял смерть майор Зудин и где растерял Михаил Скиба своих друзей... И вот он один, один на этой хмурой, неприветливой земле, под чужим небом, среди чужих людей, среди врагов.

Степняк, он не умел крадучись ходить лесом. Теперь же он должен был идти как ночной вор. Искать укрытия в черных недрах ночи, просить пристанища у леса. Ему нужно было побороть голод, холод, держать голову прямо, когда ее клонит сон. Безоружный, он должен был победить тех, кто вооружен до зубов, врагов, от которых не жди пощады.

Рассвет застал Михаила в хилом сосняке близ шоссе – в молоденьком, грустном лесу, насквозь пропахшем бензиновым перегаром.

Отойдя от шоссе, Скиба выбрал место на пригорке, сгреб сухую хвою и лег на нее, вернее, упал обессиленный. Одежда на нем не высохла, однако сбросить эти лохмотья Михаил не отваживался. Голод мучил, но о еде нечего было и думать. Неслышно подкрадывалась безнадежность, и у Михаила не было сил прогнать ее, хоть он видел и слышал ее вкрадчивые шаги.

«Что будет, то будет,– подумал Михаил.– Подожду до вечера. А там еще километров двадцать отмеряю – оно и ближе, смотришь, к дому».

Он устроился получше на пахучем хвойном ложе и через минуту уже крепко спал.

Проснулся Михаил от голода. Был день, пригревало солнце, от одежды поднимался пар, хвоя вокруг высохла, и только под Михаилом оставалось сырое пятно. Он перекатился на другое место, подставил солнцу спину и стал смотреть вниз, где между кривыми сосенками жестко светился асфальт шоссе. От голода темнело в глазах.

Хоть бы пояс был, затянуться потуже...

Его «наблюдательный пункт» находился неподалеку от перекрестка двух шоссе. Одно, по которому он сюда пришел, тянулось приблизительно с запада на восток. Другое пересекало его под прямым углом. Время от времени по тому, другому шоссе проскакивала машина, а это, «Михайлово», было пустынное – только светился сквозь деревья асфальт и трепетали вдали кисейные полоски марева.

Марево было такое же, как на Украине летом над бесконечной степной дорогой, озвоненной голубыми колоколами неба и самой богатой на песни птицей – жаворонком. Все остальное было непривычным, незнакомым: и этот жалкий лес, и безлюдное шоссе, и даже птицы, которые надоедливо шебаршили над головой. «Фить-фить»,– насмешливо высвистывала какая-то неизвестная птица, а Михаилу слышалось: «Лежишь? Боишься?» «Рик-рик!» – отвечала ей другая, и беглец слышал в ее скрежещущем посвисте злое: «Все равно не убежишь». «Тир-тир!» – подавала голос третья, и Скиба испуганно оглядывался: не сухая ли это ветка трещит под ногами погони?

Вот так лежа под солнцем и грея спину, Михаил вдруг увидел: по ту сторону шоссе из лесу выскочила дикая коза с маленьким желтым козленком. Она постояла некоторое время возле самой дороги, принюхиваясь и прислушиваясь к тому, что делается по ту сторону узкой серой ленты, разделившей лес пополам. Козленок терся о мягкий бархатный бок матери и тоже с интересом посматривал на неожиданное препятствие, возникшее на его пути. Мать, наверно, в первый раз вывела его из лесной крепи на берег этой хмурой, затвердевшей реки, и козленок, как и всякий новичок в подобных обстоятельствах, чувствовал страх, неуверенность, но и интерес. Он еще потерся о бок матери, а потом подтолкнул ее: иди, мол, вперед, а я за тобой – посмотрим, что там, на той стороне. И серна словно только и ждала этого понуканья: мелкой скороговорочкой застучали ее копытца по асфальту. Она направлялась как раз к тому месту, где спрятался Михаил.

Козленок, немного помешкав, тоже вышел на шоссе. Он поставил свое копытце на асфальт осторожно, словно боялся поскользнуться, потом, подпрыгивая, побежал впереди матери.

Чувство интереса к новому бесследно исчезло, и малую лесную тварь вел теперь вперед инстинкт самозащиты. Защититься от всех опасностей для козленка значило надежно укрыться там, где лес гуще. Козленок не знал, что то место, которое он выбрал, уже занято человеком. Не знал он, должно быть, и того, что человек – его извечный, опаснейший враг.

Серна уже знала людей. Они не трогали ее в этих хиленьких заказных лесах; наоборот, зимой, когда глубокие снега укрывали высохшую траву и твердела кора на деревьях, в самых глухих закутках леса люди ставили маленькие ясли с душистым сеном. Коза не видела людей, не видела, как подкладывают они сено в ясли, замечала лишь странные большие следы на белом снегу и, хоть знала, что это следы добрых существ, шарахалась от них: отдаленный голос предков все еще шумел в ее крови, приказывал остерегаться человека.

И на этот раз, должно быть, серна почуяла, что впереди в засаде притаился человек. Остановилась, ожидая, что и козленок сделает то же самое. Однако он не обращал на мать никакого внимания, и ей тоже пришлось двинуться с места и взбираться на пригорок, в чащу сосняка.

Михаил молча ждал, что будет дальше. Серну он видел до этого всего лишь один раз.

Когда везли его в поезде в концлагерь через такой же самый лес, подошла почти к самому полотну рыженькая козочка с козленком и ждала, пока не пробежали все вагоны. Паровозный дым обернул их сизым кольцом, и они стояли неподвижно, как два призрачных, нереальных существа.

Теперь козленок был в нескольких шагах от Михаила, коза тоже не отставала от своего дитяти. Можно было рассмотреть все до мелочей, можно было насладиться этой короткой минутой, когда ты не один, когда рядом с тобой живые существа. Но в Михаиле пробудился голод, дикий, неодолимый, от которого темнеет в глазах, туманится голова, который толкает человека на бессмысленные и жестокие дела. Скиба понял: чтобы не умереть, иметь силу идти дальше и бороться с врагами, он должен убить этого козленка, перелить силу из его маленького тельца в свое, когда-то сильное, а сейчас ослабевшее, беспомощное. Где-то продолжалась, гремела война, и он должен был спешить туда, к товарищам. Ему нужна сила. Кто же осудит его за то, что он убьет козленка?

Вот он и убьет сейчас его. Вот сейчас...

А козленок, веселый и беззаботный, подпрыгивая, приближался к нему. Он ставил ножки на землю, не сгибая, словно пробуя их крепость, и ножки эти – сухие, тоненькие – вздрагивали, но не гнулись, не подламывались. И Михаил неожиданно для себя чуть было не закричал: «Куда ты прыгаешь, глупый! » Но не закричал, а только решил: «Убью козу. Она уже старая. А козленка жалко. Пусть себе скачет...»

Козленок допрыгал наконец до того места, где лежал Михаил, и остановился. Его мать поспешно подбежала сзади и тоже стала как вкопанная, словно что-то ударило ее в грудь. Они стояли и смотрели на Михаила прекрасными влажными глазами – глубокими, грустными и умными. Смотрели без страха, с интересом. Что-то схватило Скибу за горло.

– Эй! – неожиданно для себя потихоньку сказал он.– Кш-ш отсюда!..

Козы даже не шевельнулись. Наверно, еще продолжалось оцепенение, вызванное неожиданной встречей. С интересом рассматривали они Михаила, и только частое, короткое дыхание выдавало то опасение, которое все же гнездилось где– то в их маленьких сердцах.

Тогда Михаил, сделав страшные глаза, угрожающе, неуклюже замахнулся. Он даже приподнялся, словно хотел броситься на серну и ее детеныша, и тяжело упал, зарывшись лицом в колючую хвою.

Через минуту он поднял голову. Никого уже не было.

К вечеру, когда стемнело, Михаил, придерживаясь шоссе, снова пошел на восток.

И опять ночь была темной и теплой, и снова, как и вчера, она не простирала ему своих мягких, сильных крыльев, а отталкивала его, бросала под босые ноги твердые корни, сухие ветки и колючие сосновые шишки. Ночь прятала от беглеца жилье людей, не подпускала ни к огородам, где он мог бы найти хоть стручок гороха, ни к полям, где можно было бы пожевать молодые колосья. Только лес и шоссе, кривые деревца и асфальт тянулись перед ним, и не было им ни конца ни края.

Ближе к полночи сосняк неожиданно кончился, и шоссе ушло под своды лиственного леса – высокого, густого и, кажется, не такого пустынного. Михаил почувствовал новые запахи – запахи жилья, еды. Без раздумий и колебаний он пошел напрямик к этому лесу, держась в стороне от шоссе, но и не теряя в темноте его спасительной нити.

Он уже видел впереди пробивающийся среди листьев свет и уже знал, что не уйдет отсюда, пока не разживется чем-нибудь съедобным, как вдруг около самого уха раздалось резкое, зловещее «хальт!». Он хорошо – ох, как хорошо! – знал, что не смеет, не имеет права подчиняться этому оклику, знал, что это смерть, и все же остановился, сам не понимая зачем. Тот, кто бросил в ночь свое угрожающее «хальт», теперь шел к Михаилу. Он глухо топал тяжелыми сапогами, бряцал оружием, сопел.

– Кто здесь? – спросил он по-немецки.

И лишь тогда Михаил наконец опомнился и бросился бежать. Он прыгнул вбок, в кусты, упал, сразу же поднялся и побежал, не разбирая дороги. Вслед ему, словно над самым ухом, грохнул выстрел. Потом еще один, уже где-то сбоку. Третий выстрел хлопнул впереди – выходило, что Михаил бежал прямо в лапы преследователям.

Он свернул вправо – назад, к «своему» сосновому лесу, но темные деревья вокруг осветило призрачным зеленоватым светом ракеты, и Михаил упал в кусты.

Лес оживал – со всех сторон были слышны голоса, отрывистые слова команды, топот ног, треск, шелест, шорох. Скорее всего, Михаил забрел в какой-то военный лагерь, и теперь там поднялась тревога. Она не уляжется, пока не поймают неизвестного, который пробрался на запретную территорию.

Из огня да в полымя! Выбрался из баржи, плыл, бежал, чтобы не быть расстрелянным в Ванне,– и вот принесло его в этот самый проклятый Ванн, чтобы поймали и расстреляли теперь уже наверняка.

А ночь полнилась гомоном, зловещим, угрожающим. Снова взлетели ввысь осветительные ракеты, и хоть Михаил не боялся, что его заметят в густых кустах, однако знал и то, что до утра он здесь пролежать не может – обязательно найдут.

Нервная дрожь охватила Скибу. Это не был страх – такую дрожь он всегда чувствовал перед боем. Его положение было почти безнадежным. Но он знал: что угодно, только не лежать на месте, не ждать, пока придут и возьмут тебя, как птицу из силка!

Михаил выполз из кустов и медленно, неслышно пошел между деревьями. Теперь он не представлял, где осталось шоссе, и шел наобум, падая, как только с сухим треском взлетала за деревьями ракета. Этот зеленый свет помогал ему ориентироваться. Он убедился, что действительно попал в расположение большой войсковой части, очевидно танковой,– между деревьями темнели не только высокие корпуса казарм, но и длинные, приземистые гаражи и толстые цилиндры цистерн для горючего. Еще какие-то хмурые приземистые постройки приметил Михаил, но рассмотреть ближайшую из них смог лишь тогда, когда после очередной перебежки оказался в высокой мягкой траве возле молчаливой шероховатой стены. Где-то зашелестела в воздухе ракета, и Михаил при свете ее увидел, что лежит около дота. Лагерь был укреплен как следует. Наверно, здесь набирались сил эсэсовцы, опомнившись после хорошей трепки на Восточном фронте.

Так не будет же им покоя и здесь! Отчаянная, безрассудно смелая мысль возникла в голове Михаила, и он сразу же, не мешкая, приступил к делу. Он решил атаковать этот дот, захватить его, принудить гарнизон к капитуляции перед одним человеком – лейтенантом Советской Армии Михаилом Скибой. У него не было никакого оружия, кроме толстой палки, которая неизвестно как попала ему в руки. Его низвели до уровня доисторического человека, который должен прятаться от врага в кустах, сжимая в руке неудобную кривую дубину. Что ж, в таком случае он пойдет в атаку на этот современный дот, как доисторический человек, с одной лишь дубиной в руках, босой, оборванный, страшный. Не даст он им спокойно спать даже здесь, в глубоком немецком тылу. Не даст!

Михаил, пригибаясь, обежал дот и, заметив заросшие бурьяном ступени, спустился к тяжелой бронированной двери. Здесь, перед этой броней, он вдруг понял всю бессмысленность задуманной операции. Такую дверь и из противотанковой пушки не пробьешь – не то что дубиной. Но, на его счастье, дверь была приоткрыта. Никто не охранял ее, и Михаил смело вошел в неведомое подземное царство.

Длинный коридор, выложенный коричневыми кафельны-ми плитками, уходил вглубь, разветвляясь на несколько рукавов. Каждый из таких закоулков оканчивался дверью – и все двери были заперты. В доте или не было никого, или же гарнизон его отсиживался за этими дверьми глубоко под землей. При тусклом свете электрической лампочки, упрятанной в проволочную сетку, Михаил заметил еще дверь – чуть меньшую, чем остальные, и толкнул ее ногой. Дверь легко открылась, и Михаил даже отскочил в сторону, ожидая, что сейчас появится кто-нибудь из обитателей дота.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю