355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Лесков » Статьи » Текст книги (страница 52)
Статьи
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:24

Текст книги "Статьи"


Автор книги: Николай Лесков


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 52 (всего у книги 85 страниц)

Это “черт возьми” в устах братца звучит словно: “Эх, сам бы ел эту ягоду!”

Услышав это восклицание, сестра быстро поворачивается на одной ноге и уходит; а в ее отсутствие начинается очень занимательная сцена между сыном и матерью. Мать упрекает сына, что он дурно себя ведет: сын нимало не конфузится и держится перед матерью с невозмутимым спокойствием. Он все продолжает ласкаться к ней и не забывает про пятьсот рублей, нужных ему, чтобы рассчитаться с графом Бржебржицким. Чуть мать поднимает голос, сын становится еще нежнее и в то же время вытаскивает против нежной родительницы ее же собственные орудия; тычет ее, как кошку носом, в ее же собственные бестолковые слова – слова, которые эмансипированная дура болтала, подражая “духу времени”.

– Пороки не искореняют строгостью, – говорит он, шутливо улыбаясь в глаза своей матери и повторяя ей ее собственные фразы, – нужно, мутерхен, с детьми гуманное обращение. – И мать, которая в эту же самую минуту, как змея, собирается пожрать свою собственную дочь, действительно становится гуманною по отношению к сыну и обещает выручить его пятьюстами рублями, как только состоится продажа Кутузкину Кати. Мать и сын во всей этой сцене дают право заключать, что г. Алексей Потехин основательно вдумался в эти типы и справится с ними как нельзя лучше. Гнусная мать, потатчица слабостей презренного сына, не понимающая ни одной из задач воспитания и в то же время издевающаяся над всякой дисциплиной в воспитании, – тип, который распространен необыкновенно в наше время и с каждым новым днем распространяется все более и более. Сын умнее своей матери. Принимая участие в запродаже сестры, он далеко превосходит мать в знании людей и в мастерстве их эксплуатировать. Мать его, как она ни гнусна и ни своекорыстна, не проведет даже факторши Францевны и должна ей кланяться, подличать перед ней и унижаться. Это натурка маленькая, мелконькая и трусливая: ей по силам одни мелкие подлости, достигаемые способами самыми примитивными, тогда как сын ее другое дело: это негодяй комплектный, вполне сформированный и вполне современный. Он приготовлен к негодяйству самым целесообразным воспитанием и продолжает свое развитие в вполне современной школе. “Живу, – рассказывает он своей матери, – с такими людьми, которым за одни фамилии чины дают: столпы отечества будут”. Этот сын с своей матерью хотя звери и одной породы, ибо и у него, точно так же, как у нее, есть и лисий хвост, и волчьи зубы, но велика разница в их уменье вилять хвостом и запускать свои зубы. Мать виляет хвостом только по инстинкту, как лиса; а он несет свой хвост тихо и не щелкает зря зубами на каждого бессильного человека. До сих пор он употребляет свой хвост пока еще только для заметания следов, которые делают его лапы; а со временем, когда войдет в постоянный возраст, будет употреблять этот хвост для затирания крови, что засочится из-под зубов его. Он не обижает нынче своего отца, потому что в том выгод не находит: зачем же ему обижать без пользы? Он продает сестру спокойно, а ее покупателя, старика Кутузкина, располагает в свою пользу совсем иными средствами, чем стремящаяся к тому же самому мать его. Он не прибегает, для снискания этого расположения, к униженным молениям, не хнычет и не драпируется нежными чувствами, а очаровывает старца практичностью своих взглядов на жизнь и достоинством своего поведения. Не имея возможности совсем скрыть от Кутузкина свое бездельничанье, праздность и фланерство, он находит достойное оправдание своему поведению и на вопрос: почему он не студент, а вольнослушатель? – отвечает, что вольнослушателем быть гораздо лучше, что у вольнослушателя поле шире, что вольнослушатель, посещая только избранные лекции, изучает жизнь; а это самое главное. Он понимает, что старый миллионер Кутузкин не из тех людей, чтобы стоять за науку. Это не масон, не птенец разрушенного новиковского гнезда, не человек плетневского или другого из кружков, группировавшихся около известных, почтенных личностей: это просто благодатный золотой кулек, невежда, который, вероятно, временами и сам сознает свое невежество и не может любить людей с основательным развитием. Федор Иванович понимает, что такой старик, взамен всех недостающих ему познаний, непременно должен считать себя знатоком людей и практической жизни, и потому он сейчас же попадает ему в ноту, заявляя и себя человеком, уважающим одни лишь эти знания и готовым идти в жизни по следам Кутузкина, то есть посвятить себя искусству разгадывать человеческие слабости и эксплуатировать их в свою пользу. “Жизнь изучаю”, – говорит он Кутузкину, и очарованный им Кутузкин отвечает ему, что “это самое важное” С этих пор вы чувствуете, что Кутузкин будет в руках Федора Ивановича и Федор Иванович выжмет из него все, что ему нужно. Отрывок комедии кончается помолвкою Кати с Кутузкиным, и мы, к сожалению, остаемся в полной неизвестности, что сделает автор в дальнейшем ходе пьесы со всеми лицами своей комедии; но остаемся до последней степени на их счет заинтересованными, ибо Федор Иванович представляет собою один весьма рельефно выступающий современный тип.

Не подлежит никакому сомнению, что своекорыстие, низость, жестокосердие и сластолюбие, как и всякие другие пороки человечества, стары точно так же, как старо само человечество; но несомненно и то, что формы, в которых проявляются порочные склонности человеческой натуры и отношения общества к этим проявлениям, в разные времена весьма разнообразны и всегда достойны внимательнейшего наблюдения. Рабская покорность своим страстям и преследование дурных, недостойных целей у людей простых, почвенных, невыдержанных, по преимуществу проявляются в формах столь грубых и несложных, что для распознавания их почти нет нужды ни в какой особой наблюдательности. Все пороки этих людей ходят нагишом, как ходили наши праотцы. Но те же самые пороки у людей, приученных уважать известные условия жизни и соблюдать декорум порядочности и благонамеренности, не только скрывают наготу свою, но даже не ходят с открытыми лицами, а гримируются и разнообразят эту гримировку до бесконечности. Над этим искусством цивилизованное человечество трудилось очень немало и зато усовершенствовало его до степени весьма замечательной. Нет почти ни одного благородного флага, под которым не провозились бы к своим целям контрабандою самые гнусные замыслы и стремления. Религия, филантропия, служение идее, святая любовь к родине и столь же святая любовь к человечеству – все было эксплуатируемо и еще не раз будет эксплуатировано дурными людьми для достижения самых дурных целей. Дурные люди всех решительно слоев общества эксплуатируют каждую из этих струн по-своему; но всякий из них; с помощью своего способа эксплуатации, достигает результатов далеко не одинаковых. Ханжа в рубище странника, вытягивающий гривенники и двугривенные на масло или на ладан от Гроба Господня, которыми он запасется в первой травяной лавочке, и иезуит, склоняющий больную, требующую утешения душу отписывать братству многоценные имения, которые должны были обеспечить целые семьи и которые вовсе не нужны Богу, сказавшему: “Я милости хощу, а не жертвы”, – это один и тот же сорт шарлатанов; но первый из представителей этого сорта, ханжа, странник, ограничивается мелкими, ничтожными срывами с легковерных, тогда как вторые берут в свои загребистые лапы не только целые семьи, но даже целые государства и народы. Над первым можно смеяться, но его можно терпеть; второго нельзя терпеть, и позволять ему усиливаться – преступно. Ту же разницу в значении достигаемых целей мы увидим, обратясь к деятельности разных людей, эксплуатирующих общественную филантропию. Стоит только для сравнения взять сначала самый примитивный у нас способ этой эксплуатации: нищенство и попрошайство с просительным письмом на бедное семейство, а потом самое высокое развитие этой же профессии, когда человек, эксплуатирующий общественную филантропию, сам прикидывается благотворителем, ораторствует в заседаниях обществ, устраивает благотворительные спектакли и на счет бедных дает балы и вечера, нужные лишь ему самому для сдачи с рук взрослых дочерей и для снискания общественного расположения. Проделка с просительным письмом при этом сравнении покажется нам только невинною детскою игрушкой. Опять то же самое представится нам, когда мы припомним, как люди различных цивилизаций служат одной и той же идее, положим, хотя бы, например, революционной идее. Если мы припомним характер пугачевщины и вообще представим себе нашего бунтующего мужика или даже наших недавних революционеров, бесхитростно являвшихся с воззваниями к солдатам в гвардейские казармы, и посравним с их приемами тонкую неумирающую интригу поляков, то какая неизмеримая разница представится нам и в способах действий и в размерах достижения целей! Казнили Пугачева, разогнали его ватаги, и бунт пал и покорился; придет в бунтующую деревню батальон солдат с розгами, перепорет бунтующих мужиков, и нет бунта; перетряхнет полиция распространителей революционных сочинений в солдатских казармах, и нет охотников идти их дорогою. А польская революция, кажется, задушена, вывезена в другую часть света и там, еще раз задушенная, скована, и, несмотря на все это, как связанные братья Давенпорт, показывает свои бледные руки то оттуда, то отсюда, откуда их, кажется, нельзя бы высунуть и откуда их всего менее ожидаешь. Возьмите, в самом деле, нашего алчного, но простодушного революционера, заматывающего десяток рублей, собранных для изготовления специально-демократических прокламаций, и вспомните компаньонов Мерославского, не торопившихся пачкать свои ладони в пятаках и гривнах, а солидным образом запустивших руки в патриотический карман своих соотчичей. Какая громадная разница! И так именно везде и всегда: везде грубые, менее цивилизованные плуты и эксплуататоры не отличались ни внешнею скромностью, ни благоразумием и тактом; они обыкновенно голодными псами кидаются на всякую падаль, проворовываются необыкновенно скоро, разоблачают один другого со всеусердием и обыкновенно не успеют оглянуться, как уже бывают лишены всех средств продолжать надувание почтеннейшей публики. А негодяи высшей цивилизации идут к достижению своих целей путями гораздо более верными, обдумывают свои планы зрело и осуществляют их в размерах самых полных и совершенных. Едва ли не самый лучший образчик того, как одно и то же орудие в руках бесхитростных простаков служит к их собственной пагубе, а в руках людей более и лучше дрессированных становится силою, готовою служить им для их целей, представляет нам в настоящее время безнравственное учение, известное у нас под именем учения нигилистов. Будучи изобретено воспитанниками духовных семинарий и академий, учение это прежде всего распространилось из духовных училищ между людьми самого невысокого полета, и выразилось рядом одна другую превосходящих глупостей. Цели и все задние мысли грубых людей, вводивших это безнравственное учение, были замаскированы такими плохими масками, что не прошло и пары лет, как все их планы и приемы были разгаданы и осмеяны. Нигилистическая грубость низкопробных бездельников драла глаза обществу, и общество показало этому бездельничанью свое глубокое презрение, а правительство сказало ему свое стой! и грубые шавки с мордашками, лаявшие на все кресты и знамения, которые чтит народ наш, замолчали. Но в то время, когда правительство уже решилось произнесть свое слово, в некоторых других кружках из нигилистических газет и журналов уразумели, что принципы осмеиваемого и преследуемого учения как нельзя более отвечают всем стремлениям строить свое благо, не смущаясь строгими уставами нравственности. Правда, что это поняли еще с самого объявления нигилистических принципов даже те грубые и недальновидные люди, которые фигурируют в романах “Марево”, “Взбаламученное море” и “Некуда”, но они, поняв это, по простоте своей и примитивности своих характеров не сумели нимало воспользоваться всеми выгодами этого учения. Они даже не открыли близкого сходства его начал с началами иезуитов, которым некоторые, может быть не совсем безосновательно, приписывают изобретение нигилизма для еретической России. Первые русские нигилисты нимало не проникли в дух своего учения и по простоте своей и грубости хотели распространять его нахрапом. Они, как легендарные дулебы, ринулись в погоню за слабыми обрами и разбежались так шибко, что сами поскакали в море, к которому хотели припереть гонимых. Эти новые дулебы были осмеяны и, надоев всем своею грубостью и глупостью, брошены ныне без всякого внимания. Люди высших слоев, не превосходящие погибших дулебов нравственностью, но имеющие перед ними неотъемлемое превосходство в выдержанности и внешней благовоспитанности, обратив внимание на это учение, поступили иначе. Они сначала смеялись и потешались над нигилизмом как над сущею глупостью; но потом вскоре поняли, что нигилисты в существе гонятся за тем же самым, за чем гоняются и за чем готовы весь век гоняться они сами, то есть за силою, за влиянием, за угождением своей плоти и своим страстям, без всякой нравственной борьбы и пожертвований. Они увидали, что теориею нигилистов можно очень ловко воспользоваться, и взялись и за отрицание чувств, и за порицание дисциплинарных мер, и за иезуитский девиз: “Цель оправдывает средства”. Но, будучи выдержаннее и благовоспитаннее изобретателей нигилизма и первых апостолов этого учения, новые его адепты избегают всех грубостей и ошибок, отмечавших шествие первых “болванов петербургского нигилизма”. Новые нигилисты избегают клички, тогда как те обрадовались ей и в простоте души на первый тургеневский оклик откликнулись: “Да, мы нигилисты”. Эти не отрицают во всеуслышание чувств и не кричат о брюхе да о его значении, а на деле практикуют великое новое учение: для них все nihil, все ничто, и

 
Только то лишь одно и действительно,
Что для ихнего тела чувствительно.
 

Они знают, что “бесплодно спорить с веком”, ибо “обычай – деспот меж людей”, и зато результаты их деятельности уже осязательны и, вероятно, будут многообильны своими последствиями. Старцы не видят в них таких врагов, каких они видели в грубых нигилистах первой эпохи нигилизма, а называют их здравомыслящими, рассудительными людьми и, пляшучи по их дудке, не замечают, что они пляшут.

У них везде будут свои друзья и защитники, а потому и борьба с ними будет гораздо труднее, чем борьба с Галкиными, Белоярцевыми, Прорвичами и гимназистом Колей. Вращаясь среди людей, которые “за одни фамилии получают чины” и “готовятся быть столпами отечества”, они найдут себе и опору, и на них нельзя смотреть сквозь пальцы ни одной минуты, ибо они растут и укрепляются зело и зело.

Повторяем, нам неизвестно, что сделает г. Потехин из своего Федора Ивановича. Может быть, в целой пьесе этот Федор Иванович не только не главное, но даже и совсем не видное лицо; но в отрывке, как мы его видели, этот господин занимает очень видное место, и автор может сделать из него тип самый современный и необыкновенно замечательный. Нам этот Федор Иванович рисуется впереди очень большим лицом, и мы думаем, что в этом лице автор, несомненно, может показать одну из самых больных язв нашего века. Так ли задумано это лицо у г. Потехина, как нам чувствуется, или почтенный автор и ныне, щадя современность, будет беспощаднее к сложившей свое орудие крепостнической старости и не поведет свою комедию далее “Отрезанного ломтя”? Хотелось бы верить, что мы не ошибаемся, что г. Потехин, как русский незлопамятный человек, не будет находить долгой услады в том, чтоб карать своею сатирою давно покоренную спесь и немощь отжившего барства, а устремит свои силы на борьбу с новым злом, которое, как полированный змей, выходит на нашу землю из того самого озера, в которое еще так недавно спихнуты шершавые нигилистические дулебы.

Наступивший великий пост кладет конец наплыву наших пьес и появлению на сцене новых талантов, и мы, оканчивая статью, может резюмировать ею всю театральную хронику нынешнего сезона.

Сезон этот прошел, как прошли многие, предшествовавшие ему, – не особенно счастливо и не особенно несчастливо. Новых пьес было мало, но все они были очень замечательны лишь одною бесталантностью авторов. “Смерть Грозного” ждет еще времени для произнесения о ней основательного приговора. До сих пор ясно только одно, что на петербургской сцене пьеса эта едва ли может долго идти, несмотря на то, что она делала громадные сборы. Публика наша смотрит ее по ее громкой славе, по сочувствию к ее автору; но самая пьеса эта, очевидно, не по плечу нашим артистам, и ее легко может ждать судьба “Воеводы”. Все пересмотрят ее по разу и охладеют, ибо любоваться чьей бы то ни было игрою в этой пьесе не выпадает на нашу долю. Мы не говорили ничего об исполнении этой пьесы и не хотим утруждать читателей, приводя сравнения между игрою гг. Васильева, Самойлова, исполнявшими роль Грозного, но скажем, что мы вполне разделяем мнение того фельетониста, который, посмотрев обоих этих артистов в роли царя Ивана Васильевича, написал, что “мы видели на сцене Павла Васильевича (Васильева), потом Василья Васильича (Самойлова); но Ивана Васильича (Грозного) не заприметили”.

Из новых дебютантов, которых не много и было, снискал общее внимание один г. Зубов, составляющий действительное приобретение для петербургской сцены. Дебютировавший в бенефис г. Васильева г. Монахов еще ничем не определился… По части женского персонажа новостью этой зимы был успех г-жи Струйской (первой) в “Светских ширмах” и в “Гражданском браке”. Актриса эта, игравшая до сих пор вторые и третьи роли, вдруг вышла в первых ролях и очень понравилась и публике, и рецензентам, но затем вдруг стала и не движется, так что говорить об ее дальнейшей игре, по нашему мнению, пока не следует, чтобы не попасть по торопливости впросак.

Итак, провожаем мы наш театральный сезон такими же скромными буржуа, какими были при его начале: щегольнуть нам нечем, а похвастаться и подавно. Провинциальные газеты говорят нечто весьма лестное о некоторых провинциальных артистах, о Стрелковой, о Виноградове; да уж боишься и верить этому говору, как вспомнишь о тех метаморфозах, какие происходят с провинциальными талантами при пересадке их на столичную сцену.

<РУССКОЕ КУПЕЧЕСТВО ПО ОТНОШЕНИЮ К НАХОДЯЩИМСЯ ПРИ НИХ ТОРГОВЫМ МАЛЬЧИКАМ. ЕВРЕЙСКИЕ КУПЦЫ В ЭТОМ ЖЕ ОТНОШЕНИИ. НАША ПРОСЬБА К “JOURNAL de ST.-PÉTERSBOURG” И К ПРАВЛЕНИЮ РОССИЙСКО-АМЕРИКАНСКОЙ КОМПАНИИ. – ЕВРЕИ-ЛЕКАРЯ>
С – Петербург, пятница, 6-го апреля 1862 г

У нас в недавнее время обратили внимание на положение детей, отданных в ученье к различным ремесленникам, и оказалось, что детям у этих господ было не очень-то хорошо. Вследствие известных мер теперь хозяева обращаются с мальчиками и девочками гораздо лучше: их не бьют зря по чем попало, не таскают за волосенки, не толкут головою об стену, дают время и место для отдыха и не совсем негодную пищу. Вообще положение детей, обучающихся у ремесленников, улучшилось, и мы начинаем встречаться с ними в воскресных школах. Если надзор за отношениями ремесленников к ученикам не будет значительно ослабевать, то можно надеяться, что ремесленный ученик будет выживать учебные года без большого горя и окончит свой курс с здоровыми ногами, целым черепом, здоровой грудью и еще с грамотою в голове, тогда как его сверстник, торговый мальчик, остается в том же беспомощном положении, из которого признано было необходимым вырвать детей, обучающихся ремеслам. Даже более: настоящее положение торгового мальчика во многих отношениях хуже и вреднее минувшего быта ремесленного ученика, и на это нужно безотлагательно обратить христианское внимание.

Купец не стеснен ни одним из тех правил, которые заставили ремесленника не изнурять своего ученика, давать ему в неделю один свободный день, пускать его в школу и не морить над работою. Посещая воскресную школу, ребенок скоро узнает, что хозяин его бить не смеет, и он сам мало-помалу ставит отпор хозяйской руке, если она поднимается, не боясь штрафа и закрытия заведения. Работник или подмастерье иногда, по старой привычке, еще стегнет мальчика потягом по спине или ткнет его утюжкой под брюхо, но это уж за битье не считается. В воскресенье мальчик поучится, пробежится, выработает на какой-нибудь починке гривенничек или пятиалтынный, половину проест, а другую спрячет в сундучок, и ему живется; он бодро встречает утро понедельника, потому что видит за ним вожделенный вечер субботы и свободное воскресенье с “добрыми господами” в школе, с гривенниковым заработком после обеда, с белой булкой и узлом подсолнухов. У ремесленного мальчика уже развиваются социальные понятия и свои представления о чести и обязанностях к другим; у них, в своем ученическом кружке, завязываются артельные, или ассоциационные, начала. У мальчиков, например, столярного заведения есть уж такой, которому маленькое общество поручает приискивание работы, доверяет ему принимать “починку” и условливаться в цене, словом, делать ряду. Такой уполномоченный избирается из самых толковитых и собирает через дворников в своем и соседних дворах всякую работу: и белодеревную, и клеевую, и форниры, и обойку, и все прочее, что по “небельной части”. В воскресенье, поучившись в школе или не поучившись, малолетная артель идет кто с чем гож, кто с гвоздиками да с обойным молотком, кто с клеевою кастрюлькою, одним словом, к каждой взятой “починке” приступает специалист и исполняет свой дешевый заказ весьма аккуратно, а вечером – сверстка. Выручку делят по заработку, с общего рассуждения, по совести. Разумеется, заработок этот очень ничтожен, его можно считать кругом от 20 до 40 копеек в неделю на хорошего мальчика: но этот заработок приучает мальчика к свободному труду, заставляет его ценить время и развивает в нем понятие о великом значении соединения сил. Такой мальчик выживает свои ученические года, приготовляя в себе человека, годного для такой русской жизни, о которой его отец не смел и подумать в своей молодости: для жизни труда, довольства и независимости.

Теперь посмотрим, что ожидает фалангу этих мальчиков, бессмысленно толпящихся с утра до ночи, летом и зимою, у лавочных порогов; раскланивающихся с глупою ловкостью гостинодворского денди и произносящих каким-то гортанным акцентом: “галстуки, духи, помада, пожалуйте, господин! мадам! у нас покупали” и тому подобные вздор и ложь.

Торговый мальчик живет у купца; спит он где-нибудь за ширмами в передней или в темной каморке, иногда в кухне и очень редко в молодцовской. Жалованья, конечно, не получает, но имеет от хозяина платье и обувь, ибо самому хозяину нужно, чтобы стоящий у его лавки мальчик был обут и одет прилично. Встает мальчик раньше всех в доме и чистит платье: хозяину, приказчикам и молодцам. На каждого мальчика приходится ежедневно перечистить несколько пар калош, сапог и платья, а также осмотреть и подкрепить пуговицы. За недосмотр и неаккуратность производится приличная потасовка. На произведение этой операции имеет, конечно, главное право сам хозяин, но он не пользуется этим приятным правом один, а разделяет его со всеми своими сотрудниками. Таким образом, мальчика щиплют и толкают все: хозяин, приказчики и молодцы, а по их примеру иногда и кухарка. Мальчики встают раньше всех, ставят самовар и подают его на стол к общему восстанию от сна. Они ставят стаканы и столько белых или желтых глиняных кружечек с ручками, сколько состоит мальчиков. Из стаканов им пить не дозволяется, чтобы не было видимых знаков равноправия с молодцами и не возникло бы оттого в голове “косопузого” какого-нибудь опасного вольнодумства. В каждую кружку наливается приличная порция горячих чайных помой и дается кусок сахару. Порцию эту мальчики употребляют, стоя за тем же столом, около которого сидят и чаевничают приказчики и молодцы. Выглотав свои помойцы, мальчики бегут к запертым лавкам и стоят возле них, ожидая приказчика с ключом. Зимой это ожидание могло бы казаться очень неприятным, но мальчики на него не жалуются, так как этот получас представляет самое удобное время, когда они могут быть детьми, могут поболтать, пошалить и поссориться. Отпирается лавка или магазин. Начинается стояние, длинное, утомительное, несносное и вредное стояние с 8 часов утра до 8 часов вечера. В течение этих 12 часов мальчики, между которыми есть очень много десятилетних детей, не имеют права садиться. Есть покупатели или нет – мальчики все должны стоять из субординации и разминают свои отекающие ноги только на побегушках к “саешнику”, в “водогрейню” или к покупательницам “править долги”. Мальчик, впрочем, рад случаю пробежаться; он на ходу отдыхает и развлекается от томящего его в лавке контроля над каждым его движением. Но и возвращаясь из командировки, мальчик не смеет присесть отдохнуть и снова стоит. К вечеру он совершенно изнурен, особенно сначала, когда ребенок еще не освоился с 12-часовым стоянием на ногах. По возвращении вечером домой мальчики обедают и вслед за тем ложатся спать. Приказчиков большею частию нет дома: одни загибают уголки; другие усердствуют акцизно-откупному комиссионерству, третьи наблюдают свои способности к фамилизму. Молодцы же ловят бабочек, или просто шляются в приятных местах, или, наконец, “концертничают”. Подражание дьяконам и архиерейским певчим, как известно, составляет самое высокое эстетическое наслаждение возрастающего всероссийского купечества известного сорта. Начинается ночь, начинаются звонки. Возвращаются приказчики, кто твердой поступью, кто пошатываясь, кто совсем на дворнических плечах. Мальчики вскакивают, протирают сонные глаза и принимаются разоблачать и укладывать начальство “на спокой”. Начальство бурлит, ругается, а иногда шалит, протянет пьяную лапу к головенке мальчика: “Дай-ка, – скажет, – я тебя взвошу”, и взвошит. Коллеги лежат и смеются; мальчик тоже не плачет и скрывает слезы, навернувшиеся от “взвошки”. Ложатся. Начинается пьяный вздор, в котором детское ухо слышит много раздражающего и соблазнительного, а молодой ум не умеет отделить во всем этом вздоре ложь от микроскопических частиц правдоподобия. Слышится: “Гувернантка”. “Врешь!” “Ей-Богу!” “Где?” “В Палермо”. “Врешь!” Шепот. Опять громкие: “Врешь”. “Право”. “Генеральша!” “А ты думал? десять целковых получил и еще как глинвейном накатила”. Пьяный все завирается больше и больше, в разговоре все появляются женщины самых крупных светских положений. Пьяный врет, полупьяный не верит, но слушает, чтоб завтра самому врать то же самое, ставя себя на место героя, а ребенок все слушает, всему верит и слагает всю эту мерзость в своем сердце.

Мастеровой мальчик тоже видит сцены развращающие, слышит разговоры, распаляющие чувственность; но все, что он видит и слышит, менее грязно и цинично, чем то, что слышит – и всему, в простоте своей, верит мальчик торговый. Мастеровой мальчик видит, как работник “играет” с хозяйской кухаркой, а в этой игре не без широких манипуляций; он знает, кто работникова “полюбовница”, знает, что этот работник под пьяную руку задает и клычку другу своего сердца; но он же видит, с какой искренностью этот работник сожалеет, что ни за что, ни про что оборвал бабу, и еще усерднее гнет свою спину, чтобы чем ни на есть потешить обиженную занапрасно и вернуть мир и любовь в свой незаконный союз. Это грубо, но не более; над этим можно скорбеть, но от этого можно еще ожидать лучшего. Здесь грубый любовник все-таки человек; он, по необузданности своей натуры, оскорбляет связанную с ним женщину, но считает непременным и самым естественным долгом поделиться с нею своим скудным добытком и внесть хоть какую-нибудь долю довольства в бедное житье любимой им рабочей женщины. Они грубы оба, он ее бьет, она его ругает, и между ними стоит пословица: “милые бранятся, только тешатся”. Таковы еще нравы, таково еще развитие. Но все-таки здесь люди: это мужчина, работающий для приводящей его в бешенство, но в то же время и для любящей его (по-своему) женщины, и это женщина, прощающая человеку обиды, вызванные ее обидами, и благодарная ему за его заботы.

Но то ли видит торговый мальчик, наблюдая своих приказчиков и молодцов, ходящих во французских перчатках и английских шляпах? Он видит не одну грубость и грязь, но – ложь и противоестественность. Он слышит о продажной связи, о… взятках, узнает о существовании самого отвратительного разврата и видит свой идеал, свое блаженство в возможности получать угощение и красненькую бумажку. В школу купец не пускает мальчика, и воскресный день для мальчика отличается от будня только тем, что он в праздник раньше оставляет свой теплый войлочек и бежит к ранней обедне. За этим хозяева наблюдают, ибо для них нет никакого убытка встурить ребенка часом раньше, а между тем они таким образом якобы радеют о его душе и о деле Божием. Кроме петербургских магазинов и столичных гостиных дворов, во всех других лавках в воскресенье производится торговля, и мальчики торчат на ногах у дверных притолок. Но и в петербургском Гостином дворе тоже торгуют именно в те часы, когда в воскресных школах идет ученье. Таким образом, участь детей, обучающихся ремеслам, гораздо завиднее участи торговых мальчиков. Первые нас теперь радуют; в их смышленых головенках лежат добрые семена, из которых должны созреть плоды, пригодные для воспитания дальнейшего поколения, а в торговом мальчике по-прежнему все забито, все замерло; кругом его все растлено и заражено рутиною и цинизмом, и ни одного слова чести, ни одной мысли, ни одного атома науки.

Московская пресса в прошлом году четыре или пять раз поднимала вопрос о торговых мальчиках. “Московский курьер” и “Московский вестник” (оба покойники: один умер в одиночестве, другой соединенным с “Русской речью”) выводили обстоятельства, которым не следовало бы запасть и заглохнуть так, как они заглохли. Были даже поименные указания на маститых купцов, систематически заколачивавших насмерть отдаваемых в науку мальчиков. Но… все остается по-старому, даже литература по-старому молчит, как молчала тридцать лет назад.

Русский народ очень любит ставить евреев в образец жадности и своекорыстия. Говорят: “торгуется, как жид”; “он все соки выжмет, как жид” и т. п.; но на днях мы получили “Третий годовой отчет первого субботнего училища для еврейских мальчиков ремесленного и торгового классов в Одессе” и, рассматривая этот интересный документ, призадумались над “жидовскою жадностью” и тороватостью русских торговых классов. Не говорим о том, что торговый класс одесских евреев жертвует деньги на это училище; но в числе 403 человек, обучавшихся там в 1861 году, было сто пятьдесят шесть мальчиков торговых лавок и сорок два приказчика, то есть половина учеников состояла из молодых людей, обучающихся торговле или уже занимающихся ею по найму, и только другую половину составляли ремесленники. У нас же в Петербурге, в Москве и в других городах торговых мальчиков нет в школах. Они и по праздникам или в лавке, или исправляют лакейские обязанности при хозяйском доме.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю