Текст книги "Статьи"
Автор книги: Николай Лесков
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 85 страниц)
У г. Тургенева героиня его нового рассказа говорит, что “мертвых нет”, в чем многие видят кощунство не только против естественных наук, но и против того особливого реализма, какой один чуткий критик навязал графу Л. Н. Толстому в награду за “Войну и мир”. Конечно, ничто подобное верованию в бесконечность духовной жизни до сих пор естественными науками не доказано; но ведь естественные науки, надеемся, далеко еще не сказали своего последнего слова, и ими нам нимало не разъяснены знакомые множеству людей внезапные предчувствия, безотчетные симпатии и такие же антипатии и многое другое, что может быть как угодно отвергаемо, но что тем не менее все-таки ощущается, следовательно, существует. Парижский ученый и профессор Фламмарион (Flammarion) в недавно сказанной им речи указывал, что новая философия должна основываться на прочных естественнонаучных законах и направлять свою деятельность на те области природы, которые до сих пор покрыты мраком неизвестности. “В природе (сказал он) существуют такие движения и вибрации, которых мы не можем постигнуть материальною стороною своего существования. Так, например, некоторые виды лучей света нечувствительны для нас, но чувствительны для йода; мы познаем только две вибрации – света и звука, а в природе существует сто и более тысяч вибраций”. Да и, наконец, естественные науки еще только одна сторона знания, а между тем Христос нам говорит, что “несть бог мертвых, но бог живых”; Дамаскин в песнопениях, повторяемых церковью, поет об “усопшем”, а не об умершем брате, и открытый критиком Страховым реалист Лев Николаевич Толстой видит в смерти “пробуждение от сна жизни”… Таким образом, если г. Тургенев (буде ему следует и в этом рассказе навязывать тенденцию), если он и верит сам с своею героинею, что “мертвых нет”, то это верование во всяком случае не только очень распространенное, но и не унижающее ни чувства, ни разума тех, кто его содержит, находясь через то в мысленном единении с целою плеядою мудрецов, допускавших бессмертие духа. Компания – самая почтенная, тяготение к которой понятно как нельзя более.
Вот мысли, которые пришли нам по прочтении неважной самой по себе новой повестцы г. Тургенева и по выслушании многих мнений, выраженных на ее счет как людьми дружественными автору, так и людьми, ему издавна враждебными.
К этому еще два слова по поводу людей враждебных “любимому русскому писателю”, или, лучше сказать, по поводу его отношений к этим людям.
И. С. Тургенев в своем “прекрасном далеко”, куда он скрылся от нас и где (как писано) поет чужим голосом и пишет на чужом языке, всеконечно лишен большого удовольствия видеть очень веские доказательства любви к нему в России. Несмотря на то, что совсем плохая и ничтожная в литературном отношении последняя повестца его огласилась здесь, когда общество только что зачитывалось “Обрывом” г. Гончарова (из-за которого старые экземпляры “Вестника Европы” продаются теперь на книжном рынке по 25 рублей); несмотря на то, что именно теперь, в эту самую минуту, внимание читающей публики поглощено последним, заключительным томом “Войны и мира”, – тургеневская безделушка, которую неловко и поминать при двух вышеназванных произведениях, прочитана и… поставлена ему очень многими людьми в заслугу. В чем могла быть здесь отыскана заслуга, и в чем она заключается? В ручательстве, которое дает ею автор “Отцов и детей”, что те менуэты, которые он начинал было вытанцовывать перед иными из своих противумысленников, ему не к чину и не к летам… Пора, в самом деле, и не бояться говорить, что думаешь: здесь ведь, дома, есть люди, которые гораздо больше г. Тургенева оттерпели и злых напраслин, и клевет, и самых низких поношений; но они не пятятся от сказанного, они не жалобятся, не дуют губы и не жмутся чужим людям под ноги, как слегка посеченная розгою фаворитная господская амишка… Что делать: “говорить правду – терять дружбу” – это пословица не новая, но тем не менее все-таки надо говорить правду, особенно когда пушистый снег уже успел покрыть все кудри и очам души невдалеке уже зрится берег той страны, “откуда путник к нам еще не возвращался”… Помилуют ли нас или не помилуют, будет ли нам утешением хоть минута раскаяния в тех, кто сторицею облыгал нас всеми лжами и клеветами, – это нам должно быть все равно: на весь мир пирога никогда не спечешь, и угодив одним, опять не потрафишь на других. Всякое подделывание и танцы менуэтов и гавотов бесполезны, а между тем смешная их сторона чувствуется.
Перед И. С. Тургеневым, как и перед всеми нами, в последний год вырос и возвысился до незнакомой нам доселе величины автор “Детства и отрочества”, и он являет нам в своем последнем прославившем его сочинении, в “Войне и мире”, не только громадный талант, ум и душу, но и (что в наш просвещенный век всего реже) большой, достойный почтения характер. Между выходом в свет томов его сочинения проходят длинные периоды, в течение которых на него, по простонародному выражению, “всех собак вешают”: его зовут и тем, и другим, и фаталистом, и идиотом, и сумасшедшим, и реалистом, и спиритом; а он в следующей затем книжке опять остается тем же, чем был и чем сам себя самому себе представляет, конечно, вернее всех направленских критиков и присяжных ценовщиков литературного базара. Это ход большого, поставленного на твердые ноги и крепко подкованного коня.
Теперь для оттенка ему – маленький мулик, маленький онагр. Г-н Клюшников, автор известного “Марева”, после этого романа выплыл с “Большими кораблями”. Плавал он на них долго, а промеж волн от него все-таки ничего не было видно. Тогда он написал “Цыган”. Что это такое эти “Цыгане”? – это уж и уму непостижимо: это, как кто-то метко выразился, не “цыгане”, а воробьи, на том основании, что “где они ни слетятся, тут сейчас и свадьба”. Но мир им: пусть себе греются. Пример его здесь нужен лишь к тому, что бедный автор воробьев, чувствуя, что под ним разъезжаются его неокрепшие копытца, сейчас ищет спасения – в чем бы вы думали? – в неопределенности, в бесцветности. Он объявляет небывалую вещь: он хвалится, что будет издавать что-то такое, чуждое всякой тенденции… Даже чуждое и той, воробьиной-то, которая была, – и той уж долее не будет?.. Ну, скажите бога ради: каких действительно “у нашего царя людей нема”!
И. С. Тургеневу все юродствования наших литературных чудодеев въявь известны, ибо он своими собственными устами пророчески изрек на последней странице “Отцов и детей”, что настала уже для нас горькая пора, когда одного и того же человека вполне основательно можно будет называть “русским литератором и дураком”, – так неужто же и этим тоже угождать надо и их внимания и их доброго слова заискивать?.. Господи, да тогда уже и на свете бы жить не стоило!
Нет, верим и хотим верить, что г. Тургенев, несмотря на его “Несчастную”, на его “Собаку”, “Лейтенанта” и “Бригадира” и рассказанного немцам Васю-юродивого, еще не отжил всех лучших сил своих. Становясь определенно на одну сторону, он опять зачерпнет живой воды и поднимет на ней опару и выложит тесто в нечто стройное, в чем снова не без пользы узнают себя и подающиеся отцы и неподатливые дети, которые уже давно бросили “резать лягушек” и берутся за кое-что другое. Последнее бессилие И. С. Тургенева – это прямое следствие его зарубежничества. России нынче нельзя изображать, не живя в России, и тому, между прочим, лучшее доказательство писательница, скрывающаяся под псевдонимом Марка Вовчка. До житья ее в Париже это был если не глубокий, то чуткий и очень симпатичный талант. Все, что она написала за границею, совсем отменилось: дарований как не бывало. По возвращении на родину ею опять написана “Живая душа” – вещь чудовищная по уродливости замысла, бедности содержания и даже по не искусству ее исполнения. Но прошло мало времени, Марко Вовчок окунулась в ходящие ходенем волны нашего житейского моря, и вот перед нами в “Отечественных записках” опять верный и мастерской рассказ (“Записки причетника”). Такова сила жизни, захватывающей и увлекающей чуткую душу и диктующей ей и хваленья и пени.
Дома у нас в литературе опять, кажется, затевается бой, – по крайней мере перчатки уже брошены, и одна сторона подняла свою перчатку, а другой отмолчаться будет неудобно. Доктор Опальный, которому, по замечанию г. Незнакомца “С.-Петербургских ведомостей”, “глядясь в зеркало, очень удобно узнать г. Лохвицкого”, вступаясь за сего последнего, говорил не совсем почтительно о какой-то известной будто бы ему “шайке” в “Петербургских ведомостях”. Те обиделись и выслали против неприятеля своего Незнакомца. Витязь уже выехал, навязал на конец своего кнута какой-то секретный, нарочно про г. Лохвицкого припасенный камень и протрубил, что зовет г. Лохвицкого на остатний бой, на смертельный. Дело и пустое и не пустое: пустое – если смотреть на него с той точки зрения, что в газетах люди всегда перебранивались и даже прежде перебранивались больше, чем нынче, но не пустое – если стать разыскивать, за что столь долго и столь упорно преследуется у нас доктор прав Лохвицкий, человек несомненно ученый, талантливый и смелый? В истории этой почти ничего не поймешь, если не восходить воспоминаниями к очень старой перепалке “Современника” со старыми “Отечественными записками”. Доктор прав Лохвицкий тогда стоял в “Отечественных записках” и в споре чисто научном довольно сильно и логично побивал г. Антоновича, обозвав под конец своих противников “умственною кабацкою голью”. Вот где причина сей бесконечной вражды, почтенный читатель, и вот еще с тех-то пор человека преследуют, где только могут, а вы изволите все это читать, даже, вероятно, не доразумевая: чего ради все это расточается, и кому то интересно: господин ли Корш лучше г. Лохвицкого, или г. Незнакомец один обоих их во всем гораздо превосходит?
Не понимаем и отказываемся понимать и эту вендету и это усердие вытаскивать наружу какие-то сокровеннейшие тайны друг друга с единою целью не мнение свое отстоять, а замарать имя противника.
Знаем, что слова эти – глас вопиющего в пустыне, но не можем не сетовать, что это все так и остается, и что в обществе в силу того сложилась даже поговорка: он ругается, как литератор.
Какая честь!
Не наше, разумеется, дело встревать в эту ссору, но в интересах литературы, в интересах и без того уроненной репутации литературных людей мы позволили бы себе выразить искреннейшую радость, если бы объявленный турнир по какому-нибудь счастливому случаю отменился. По крайней мере хоть на некоторое время. Нет мудреного, что эту радость нашу разделили бы с нами, может быть, и многие другие, не исключая самых подписчиков двух газет, собирающихся как можно лучше друг друга попозорить.
Газета “Весть” как раз отозвалась к нашим недавним заметкам о запрещениях. Из “Вести” мы узнаем, что существуют, или могут существовать где-то, предположения запретить дамам полусвета рассаживаться где им угодно в Большом и в Михайловском театрах, а предоставить в их распоряжение в Михайловском театре ложи бельэтажа, а в Большом бенуар. Престранная эта весть из “Вести”! Читаешь и невольно вспоминаешь, как в “Русском вестнике”, в статье о консерваторах, характерно заметили, что “в “Вести” и серьезно говорят на смех”. Кому в самом деле могла бы прийти в голову эта “серьезная мысль на смех”? Слова нет, что близкое соседство через один барьер в ложе с кокоткою имеет очень много своих неудобств для семейной дамы. Тут возможны и не совсем строгие разговоры и… да больше-то, кажется, и ничего невозможно. Помочь этому горю силятся отделением особого яруса для кокоток… Прекрасно. Но известно, что кокотки отнюдь не подчинены тем охранительным или стеснительным правилам, которыми управляются промышляющие своею красотой женщины низшего разряда… Кокотки это по всей внешности их – дамы, и подчас даже самые казистые, самые представительные дамы, которые одеваются у Изомбар, Андриё и Мошра, которые щеголяют тысячными рысаками, экипажами и лакеями. Почем узнавать и отличать их от прочих дам – и потом кто может и кто будет производить эту сортировку? Кассир театра? – но он часто и не видит того, для кого у него покупают ложу? Положим, он требует имя и записывает его, но имя совершенно звук пустой, потому что у нас пока еще нет адрес-календаря кокоткам, по которому кассиры могли бы о них справляться. Капельдинер – что ли – может не впускать даму, если она на его лакейский взгляд камелеобразна? Но тогда в театральных коридорах повторятся все безобразия сцен, случавшихся у входа в пассаж гр. Штейнбока, когда в прошлом году правление пассажа вздумало было не впускать туда проституток. Честных женщин, не выдерживавших лакейской критики, без всякой церемонии оскорбляли самым наглым выводом, возникали ссоры, судбища, и, наконец, пришли к убеждению, что дело это не годится и что его надо бросить. Потом: ярусы, определенные для камелий, будут ли позорною выставкою продажной красоты? Очевидно – да. Это будут галереи портретов, из которых каждый за известную цену вынимается из его рамки. Прекрасно! Но прилично ли это императорскому театру заведомо учреждать такие галереи?.. Далее: с тех пор как ложи известных ярусов Большого и Михайловского театров сделаются заведомо кокотскими, могут ли в них ходить другие женщины, и пойдут ли они в эти ярусы, зная, что всякая, кто здесь сидит, по всем правам может быть считаема за кокотку и может, следовательно, подвергаться тому обращению, какому подвергаются кокотки? Очевидно, что семейные женщины туда не пойдут; но допустите ошибку со стороны заезжих, весьма возможную ошибку со стороны провинциалов, которыми Петербург всегда полон… Виновен ли будет человек, который, увидя в кокотском ярусе лож женщину не кокотку, пригласит ее к заключению кратковременного знакомства по поводу пятидесяти или ста рублей? Вероятно, не виновен! – Но допустим, что дело обойдется: вся Россия узнает, что в петербургских театрах есть кокотские ярусы лож, и начинается новая история: вдруг (что весьма возможно) кокотки не разбирают всех лож, а другим этих лож в силу обстоятельств брать нельзя, чтобы не попасть в кокотки… Выгодно ли это будет кассам театральной дирекции?..
Нет, мы еще раз отказываемся верить, чтобы у кого-нибудь могли возникать и формулироваться такие чудовищные и совсем неудобоисполнимые предположения, и, нам кажется, действительно люди правы, приходя к заключению, что редактор “Вести” г. Скарятин как-то уже до того неряшливо растрепался, что “за слова его даже становится стыдно”.
– Но, – говорят, – тем не менее соседство кокоток неприятно.
– Совершенно верно.
– И мы желаем от него избавиться.
– И это понятно.
Вопрос в том: кто же должен быть этим избавителем дам света от дам полусвета?
Как решен был бы этот вопрос в другой стране, того мы не знаем, но у нас решение ему исстари готово.
– Правительство, мол, должно нас освободить от кокоток; распоряжение-де сделать и запретить и “этцетера, а нам спать пора”.
Поспешай, благодетельное начальство!
Вот уже истинно не мимо сказано, что “мы рады вмешать правительство даже в ссоры с нашими собственными женами”. Сколько тут может правительство? Мы это уже видели. Кроме одной путаницы, суматохи и ближайшего сознания полнейшей непригодности всех мер ничего нельзя предсказать. И потом: за что, за какие грехи вмешать в это дело правительство? Оно кокоток не заводило, – их завело общество; оно одно властно само с ними и разделаться. С правительства же можно взять только пример, как расстаются с таким имуществом, которое стало бременем и в котором более не хотят нуждаться.
У правительства было тоже такое позорное имущество, как кокотки: это были кобылы, кнуты, плети и клейма, которыми били и увечили людей по закону. Вещи эти по тому же закону составляли “казенную собственность”, о соблюдении которой известные лица должны были пещися, и вот, когда телесные наказания были отменены, один такой попечительный человек, как все, верно, помнят, объявил в газетах о торгах на продажу ненужных плетей и клейм… Что же ему отвечали?
Откуда-то послышалось негромкое тссс, и даже чиновники, сберегавшие плети и клейма, смекнули, что говорить о таком имуществе бестактно, его бросили, и его нет, а вот великосветская газета этого не понимает и велеречит о том, в чем даже сознаваться бестактно, что свет наш одолели кокотки.
– Отчего их нет, однако, в Александринском театре и в Русской опере?
– Оттого, что там нет праздного, пустого и мотающего народа, поддерживающего кокоток. Ну, не поддерживайте их, и они исчезнут, как всякая брошенная гадость; а не можете не поддерживать, нужны они вам для услады жизни, так не жалуйтесь и не призывайте власть разыгрывать смешные роли: “Мы, мол, им будем билеты покупать, а вы их выводите – и в результате вы за всё будете смешны”.
Почтенные дамы, страдающие от тягостного и неприятного соседства кокоток, должны сетовать не на начальства и власти, а на своих милых отцов, мужей, сынков и братцев, которые в оперной ложе горды, как лорды, и, может быть, целомудренно отворачиваются от кокотки, а там… “там, где море вечно плещет”, там они все почти “Фаусты наизнанку”.
Тру-ля-ля,
Пиф-паф-пуф,
Стан согнув,
Так рукою, так ногою…
Пиф-паф-пуф,
Пиф-пуф!
Мы уже однажды по поводу кокоток приводили старую пословицу: “где орлы, там и падаль”.
Уберите, господа, падаль, и птицы разлетятся.
Впервые опубликовано в “Биржевых ведомостях”, 1869 год, 1 сентября и 14 декабря.
РУССКИЙ ДРАМАТИЧЕСКИЙ ТЕАТР В ПЕТЕРБУРГЕ
Театральный сезон для русской сцены начался в Петербурге, по обыкновению, тотчас вслед за окончанием Успенского поста. 16-го августа на Александринском театре было дано первое представление, о котором мы через несколько строк дадим короткий отчет нашим читателям.
Открытию русских театров на нынешний раз в Петербурге предшествовали некоторые небезынтересные толки: говорили, например, что дирекция театров наконец сама убедилась в печальнейшем состоянии русской сцены – состоянии, вполне не соответствующем ни потребностям вкуса, ни величию русской столицы, и, убедившись в этом, решилась будто бы обратить внимание и на несчастнейший драматический репертуар, и на более еще несчастную драматическую труппу.
Толкуя о репертуаре, здесь надеялись, что дирекция проведет на русскую сцену “Смерть Ивана Грозного”, “Псковитянку” и пушкинского “Бориса Годунова”. Эти надежды высказывались устно, высказывались и печатно: петербургские газеты писали, что названные три пьесы, вероятно, непременно пройдут на сцену; но потом эти же самые газеты на днях известили, что надежды эти тщетны, что ни одна из этих пьес представлена не будет: “Смерть Грозного” и “Псковитянка”, по словам газет, “встретили большие препятствия к постановке их на сцену, а что касается до “Бориса Годунова”, то он решительно игран не будет”.
Этим пока ограничиваются наши новости и наши радости относительно внимания, вызванного у с. – петербургской театральной дирекции репертуарною частью.
О персонаже говорили, что в подмогу единственной у нас русской актрисе, госпоже Линской, приглашена очень даровитая актриса откуда-то из провинции. Об этой актрисе даже спорили: одни называли ее высокодаровитою; другие не признавали в ней вовсе никаких дарований. Мы видели эту актрису всего один раз на Александринском театре: она дебютировала, и дебютировала довольно счастливо в “Ночном”, но по одной этой пьеске мы судить о ней так решительно не можем. Одно, что было в ней заметно, – это ее смелость и пренебрежение к театральной рутине: она вышла одетою по-крестьянски, обулась в лапти, говорила народным языком; но причислить ее за это к артисткам-художницам не за что, точно так же, как нет, кажется, оснований и обозвать ее бездарностью, особенно на нашем безлюдьи; ставить же ее рядом с Линской – все-таки легкомысленно. Разумеется, видя, как наши актрисы пренебрегают костюмировкою в народных ролях, остановишься и на том, что женщина сняла башмачки, и надела лапотки, и вышла настоящей крестьянкой, а не пейзанкой, но это еще не только не все, что требуется, но и далеко не все, что дает право ожидать чего-нибудь замечательного. И г. Малышев иногда очень удачно гримируется, а г. Пронский одевается в ролях светских людей так безукоризненно, что портной Шармер уж ничего к нему не может прибавить или убавить от него; но все-таки надеемся, ни того, ни другого из них никто, кроме театральных сторожей да театральной дирекции, актерами не считает. Нам случилось видеть за границею “Сомнамбулу”, при исполнении которой певица, игравшая лунатичку, вышла босая, в рубашке, в тиковой юбочке. Эта костюмировка необыкновенно шла к роли и была отмечена восторгом зрителей, но слабую певицу, несмотря на ее оригинально смелый костюм, все-таки никто не подумал сранивать с Бозио или с другими известными певицами, являющимися в этом месте “Сомнамбулы” в роскошных, вовсе не идущих к роли пеньоарах.
По нашему мнению, можно сказать одно, что провинциальная русская актриса, дебютировавшая здесь на Александринском театре в “Ночном”, очень напоминает наших беллетристов-фотографов: ничего художественного, ничего творящего, но передающее верно все мелочи и очень скоро наскучающее.
Однако и эта знаменитость во время летнего затишья исчезла и, говорят, не появится на петербургской сцене, предпочтя условиям, которые предложила ей здешняя дирекция, условия какого-то частного антрепренера… Оно и прекрасно! Может быть, она об этом и не пожалеет, но и мы тоже на этот раз побережем свои сожаления. Кто ее знает, что она еще такое в самом деле. Провинция необыкновенно щедра на похвалы – Петербург необыкновенно скуп на них. Провинции нельзя верить: провинция восхваляла до небес Зябкину, Дранше, Авенариус и даже Шмидгоф, а не замечала Молотковской и Орловой. Недавно еще в киевских газетах была серьезным образом объявлена ни больше ни меньше как первою русской актрисой многим известная здесь плохая актриса г-жа Степанова; там же нынче в славе фарсер Никитин, и там же была затерта и уничтожена несомненно даровитая актриса, но не красавица Александра Иван<овна> Стрелкова.
Итак, вторая новость, новость уже по части персонажа, заключается в том, что надеяться не на что. К открытию спектаклей налицо оказались опять все те же милые лица: из отпусков не возвратились лишь знаменитости: В. В. Самойлов да господин Бурдин, с которым, выходит, опять еще на годочек можно поздравить несчастных зрителей Александринского театра. Стало быть, есть же кто-нибудь такой, кто видит в этом человеке какие-нибудь дарования!.. Tout est possible dans la nature![93]93
Все возможно в природе – Франц.
[Закрыть]
Первый спектакль после временного отдохновения Александринского театра все-таки, однако, носит на себе следы некоторого внимания дирекции: кроме двух невозможной пошлости водевилей, в состав этого спектакля введена в первый раз новая комедия, если не ошибаемся, совершенно нового драматического писателя г-на Вильде “В глуши”.
(“В глуши”. Комедия в трех действиях К. Г. Вильде, артиста императорских московских театров.)
Об этой комедии г. Вильде нам довелось еще прошлою зимою слышать некоторый отзыв от одного лица, близкого к московскому артистическому миру. Говорилось, что пьеса очень свежа по мысли, жива по сюжету и необыкновенно ловка для смены – отзыв, довольно сильно подкупающий для того, чтобы утерпеть не пойти и не посмотреть, что такое делается теперь у нас “В глуши”. Мы так и пошли в том настроении, что будем смотреть современную картину захолустной жизни, выступающие на план комические стороны этой жизни и образцы характеров, вновь выработанных этою жизнью.
Мы, однако, очень печально ошиблись: ничего этого в “Глуши” г. Вильде нет. Это, действительно, все происходит в глуши и в наше время, но что все это такое? на что это писано? и даже с кого это писано? – об этом, смело можно ручаться, и сам автор ничего решительно не знает. “В глуши” – комедия тенденциозная, но этой тенденции не вышло: она не вытанцовалась, расшаталась, сама себе наступила ногою на ногу и вышла по пословице: “ни Богу свеча, ни черту ожег”.
Расскажем эту кучерявую комедию, которая шлепнулась при первом же представлении и память которой погибнет без следа.
В гостиной богатого помещичьего дома (богатство которого на Александринском театре выразилось только прекрасным туалетом помещицы (г-жи Линской) – туалетом, составлявшим страшную несообразность с гривенниковыми зелеными обоями комнаты) – сидит на диване Софья Михайловна Щелкодурова, “барышня зрелых лет” (г-жа Снеткова); она сидит с книжкою в руках и мечтает. Входит ее мать, Раиса Петровна Щелкодурова (г-жа Линская), и учит ее, как она должна изловить себе в мужья приехавшего из Москвы молодого соседа Лабадина, реалиста, который все занимается практическими вопросами – деньги наживает, и теперь для наживания их торгует у Щелкодуровой лес, чтобы срубить его и куда-то сплавить. Щелкодурова же желает, чтобы Лабадин женился на ее Софье, и без того ни за что не хочет продать ему леса. Деньги ей не нужны: у ней много денег. Мать с дочерью поговорила, позвала горничную Машку, покричала на нее и вышла. Дочь опять мечтает и, разумеется, очень глупо: все сетует, что в молодом поколении нет чувств нежных. Вы чувствуете, что в лице этой Софьи автор стремится осмеять сентиментальность и любовь к чувствительному и стремится к этому совершенно бесцеремонно, сшивая свою тенденцию самыми крупными швами и нимало не заботясь облечь ее в мало-мальски художественную форму. Сцены собственно во всех сентиментальностях Софьи не выходит никакой; но Софья, по совету матери, решается не брать более Лабадина чувствительностью, а подойти его игривостью и веселостью, и, когда под окном раздается звук подъехавшего экипажа, она поет цыганскую песенку. Но вместо Лабадина является другой сосед, Висляков (Павел Васильев), толстый, оплывший уродец, нимало не медля просящий у Софьи водки, которой он тут же и напивается. Пока Висляков пьет, Софья рассказывает ему, что она выходит замуж за Лабадина. Сцены опять ни малейшей. Является родственник Щелкодуровых, отставной офицер Застежкин (г. Нильский), фат дурного тона, рассказывает девушке, как они пьянствовали вчера у судьи, как был пьян Висляков. В это время Висляков уснул. Застежкин над ним смеется и при появлении входящей в эту минуту Щелкодуровой уводит Вислякова спать в смежную комнату. Из уст Щелкодуровой мы узнаем, что это самый обыкновенный поступок со стороны Вислякова, что он никогда трех минут не просидит, чтобы не напиться. Застежкину, после того как он уложил Вислякова, мать Софьи доверяет свою мысль выдать дочь за Лабадина и просит его содействовать этому. Застежкин берется за исполнение возлагаемого на него поручения, он обещается пугнуть Лабадина дуэлью и рассказывает о какой-то своей старой дуэли, затеянной по поводу того, что один юнкер или офицер, закурил у него “на щеке трубку”(!), но дуэль, он говорит, не состоялась, потому что пришли товарищи и сказали, что если они будут за такие вздоры стреляться, то они их обоих выпорют: выпили и помирились. Щелкодурова и Застежкин уходят в сад; Софья остается одна, является Лабадин (г. Малышев). Этот Лабадин с первого же шага нечто в роде тех умных людей, каких рисовывали в недавнее время беллетристы “Современника” и “Русского слова”. У Лабадина есть “предприятие”, и он ничего за ним не видит и не слышит. Девушка его встречает тепло и даже, против желания автора, довольно мило; она просит его присесть, но он считает это лишним и не садится; он не любит разговоров, а стремится к “предприятию”, к лесу. “Лес, лес и лес” – вот все, что вы от него слышите. А Софья все подъезжает к нему с чувством и доходит до выражения ему своих симпатий. Лабадин ехидно благодарит ее и, принимая сочувствия Софьи, тотчас же просит ее ходатайствовать у матери, чтобы она “продала лес”. Софья в отчаянье делает прямое признание в любви, которое Лабадин не мешает ей кончить и, к крайнему нашему удивлению, не отвергает его. Девушка убегает в сад за матерью, оставляя Лабадина одного. Из сада к нему приходит Застежкин и прямо объявляет, что он, как родственник Щелкодуровых, считает себя вправе вступиться за Софью. Лабадин опять про лес, а Застежкин про Софью, что, мол, хотя вы ездите для леса, но здесь есть девушка. Лабадин опять про лес, а Застежкин говорит, что ему, Лабадину, не видать этого леса ни за какие деньги; но что если он женится, то ему этот лес даром в приданое отдадут. Лабадин, видя, что ему не взять прямым путем леса, объявляет, что он уже сделал Софье предложение. Застежкин радуется; из сада приходят мать и дочь Щелкодуровы: Лабадина и Софью называют женихом и невестой, заставляют их целоваться, и через две недели назначается свадьба. Но жених-реалист вдруг начинает ехидствовать: он впадает в глубокое раздумье и объясняет, что задумчив потому, что ему до истечения этих двух недель надо сплавить лес. Опять на сцену лес. Свадьбы раньше двух недель сыграть не могут, а Лабадин пристает: дайте ему лес. Софья просит дать лес немедленно, но старуха на это не согласна, да и мыслящий реалист не хочет приобресть лес таким образом; он не рвет зуб на чужой каравай, но припасает его себе и, встретясь на дороге с темнотою и упрямством, только обходит препятствия.
Он предлагает другую меру, очень ехидную, но, по его понятиям, благородную и позволительную: он упрашивает старую Щелкодурову продать ему лес, а потом, когда он женится, деньги возвратить им с Софьей. Старуха подозревает в этом хитрость и долго упорствует, но наконец соглашается. “Только я, – говорит, – с тебя большую цену возьму”, а Лабадин отвечает, что ему это все равно, что он еще и на большую цену две тысячи прибавит.
Таким образом разом состоялись и помолвка, и покупка леса. Все довольны; проспавшийся Висляков входит и поздравляет нареченных жениха и невесту, и тем первый акт кончился.
Во втором действии в той же комнате, оклеенной зелеными гривенниковыми бумажками, собираются гости: Застежкин, Висляков во фраке, дама с двумя молоденькими дочками и старик Гулючкин (г. Горбунов) с провожатым Ухлымовым (г. Полтавцев). Идет разговор, из которого зрители узнают, что сегодня день свадьбы Лабадина с молодой Щелкодуровой, что Лабадин очень практическая голова: за что ни возьмется, так и свертит; что у него в лесу две недели работал чуть не целый уезд мужиков, но что вчера уже весь последний лес сплавлен. Делать более во втором действии нечего: его можно сейчас кончить, но автор чувствует, что это будет очень мало, коротко, и для этого им выведен на сцену старик Гулючкин – лицо ровно ничего не значащее ни в экономии пьесы, ни в ее интриге. Для чего и с какой стати пущено сюда это лицо – вы решительно не додумаетесь. Ясно, что лицо это написано собственно для затяжки, для проволочки, и написано чуть ли не с горбуновского рассказа. Старик Гулючкин начинает расспрашивать своего поводыря, кто здесь тот-то, и кто этот-то, постоянно принимая внучат за дедов и напоминая многим очень известный семейный рассказ г. Горбунова о вельможе, спящем во время чтения докладов и объявляющем согласие с умершим лет сорок тому назад князем Волконским или Голицыным. Но и этого мало. Приезжая барыня начинает злословить. И этого опять же недостаточно – является Щелкодурова плакать над одетой к венцу невестой. Наконец все идут в церковь, остаются дома только мать да невеста, и тут влетает шафер и объявляет, что реалист Лабадин уехал, прислав ему вчера в город письмо, для доставления Шелкодуровым. В письме этом написано, что он не может жениться. Афронт. Что делать? все уже в церкви, и невеста одета. – “Борис Антоныч! – просит Софья кутилу Застежкина. – Найдите мне кого-нибудь”. Застежкин предлагает ей Вислякова, этого пьянюгу и урода, и Софья, чтобы не раздеваться понапрасну, согласна выйти замуж за Вислякова. – Вот-де каковы эти чувствительные барышни-то! Вот чего их чувства стоят! Застежкин берет на цугундер Вислякова, потерявшего весь ум после вчерашнего большого пьянства, твердит ему, что Софья его любит и что он должен теперь ее выручить и жениться на ней; твердит это Застежкин долго, скучно, с повторениями и наконец уговаривает полупьяного Вислякова идти к венцу.