355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Лесков » Статьи » Текст книги (страница 68)
Статьи
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:24

Текст книги "Статьи"


Автор книги: Николай Лесков


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 68 (всего у книги 85 страниц)

Вникая глубже в самую суть воспоминаний г. Аскоченского о Шевченке и стараясь читать их по строкам и между строк, становишься в тупик: действительно ли Тарас Григорьевич когда-нибудь симпатизировал г. Аскоченскому или он только всматривался, “що воно таке?”, и всмотрелся уж тогда, когда правнук Кочки-Сохрана рассказал ему план своего литературного предприятия. Судя по тону, которым написаны воспоминания г. Аскоченского, можно полагать, что покойный Шевченко никогда не считал г. Аскоченского своим человеком, но только сомневался в нем. За это предположение говорит то, что Шевченко величал г. Аскоченского в разговоре панычем, смеялся над тем, что он знает, что нужно подать бедному и что оставить себе, и читал ему свои “поганые вирши” только потому, что не подозревал в г. Аскоченском прорицателя, когда тот предсказывал ему, чем он может сделаться. Трудно верить, чтобы Шевченко не выразумел г. Аскоченского после вечера в доме великого пана, откуда редактор “Домашней беседы” выпроводил своих гостей, приказав человеку “доложить себе, что, мол, зовет к себе….” (точки подлинника).

Но этому предположению противоречит нижеследующее место из воспоминаний о Шевченке г. Чужбинского: “К этой же эпохе (говорит г. Чужбинский, описывая киевскую жизнь Шевченки) относится наше знакомство с г. Аскоченским, ныне редактором слишком известной “Домашней беседы”, а тогда экс-профессором духовной академии и воспитателем генерал-губернаторского племянника[174]174
  Г. Аскоченский, как уже сказано выше, воспитал племянника Дмитрия Гавриловича Бибикова г. Сипягина и жил с своим воспитанником в генерал-губернаторском доме. – Прим. Лескова.


[Закрыть]
и поэтом: так по крайней мере некоторые звали его в Киеве. Редактор “Домашней беседы” не обнаруживал тогда духовной нетерпимости и не предавал еще анафеме всего светского и современного, как делает это в настоящее время, но, настроив свою лиру на элегический тон, бряцал по ней весьма чувствительные песни. Сей муж, карающий сурово все живое и мыслящее, смотрящий на произведения искусств сквозь мутные очки средневекового аскетизма, горячо вступающийся за юродивого Ивана Яковлевича, читал нам свои стихотворения, выражавшие земные страсти, и, надо отдать ему справедливость, не обнаруживал стремления, которое могло бы обличить в нем будущего редактора издания, не имеющего никакого литературного достоинства. Я упомянул об этом потому, что, свидевшись после долгой разлуки, Т<арас> Г<ригорьевич> с удивлением сказал мне:

– А знаешь ты, що “Домашнюю беседу” выдае той самой Аскоченский, которого мы знали у Kieвi! Чи можно було надiятись?”

Этот вопрос показывает, что Шевченко долго после своего выезда из Киева оставался в убеждении, что г. Аскоченский не может сделаться тем, чем его угораздило сделаться. Впрочем, это становится понятно, когда припомнишь, что киевское знакомство Шевченки с г. Аскоченским относилось к той эпохе, когда сей последний, в качестве воспитателя генерал-губернаторского племянника, являлся в низшие сферы только в минуты поэтического вдохновения, пел, читал, слушал, что пели и читали другие, и удалялся с запасом всего услышанного. В это время г. Аскоченского действительно многие считали отъявленным либералом и не умели заметить в нем “духовных” наклонностей. Г. Аскоченский сделался менее загадочным уже тогда, когда над Шевченком сбылись его пророческие предсказания, когда судьба кинула его в те суровые края, где писаны помещенные в “Основе” листы его дневника. В эти дни осуществления пророчеств г. Аскоченского резко изменилась его собственная судьба. Сначала он перестал воспитывать генерал-губернаторского племянника, потом удалился из Киева в другой губернский город киевского генерал-губернаторства и занял там видное служебное место; потом вскоре потерял это место, взяв другое, которое тоже должен был оставить, и, возвратясь в Киев, поселился у священника Г. Ж—ва. Тут г. Аскоченский стал известен в академическом церковном хоре. Долго он спевался и наконец спелся.

Написав историю Академии и книгу о Якове Космиче Амфитеатрове, он нашел лиц, содействовавших сбыту этих интересных сочинений. По мере того как он спевался, люди все ближе знакомились с его способностями петь разные песни и наконец оценили его по достоинству. По мере того как г. Аскоченский становился чужд старым знакомым, у него скреплялись новые связи, и узел этот затягивался им в Киеве до тех пор, пока в один прекрасный день он “увидел слезы добрых сограждан (то есть новых), сам заплакал и удалился из Рима”. Конечно, он удалился, “напутствуемый такими благожеланиями”, которые дали ему возможность завести свой “духоярый” журналец. Шевченко не видал этой метаморфозы. В то время, когда Шевченко был учителем рисования в Киевском университете, г. Аскоченский еще не был открытым ренегатом. Но я пишу не воспоминания о г. Аскоченском. Для этого труда еще не настало время; он совершится во время благопотребно. Я только хотел сказать тем, кто не знал покойного Шевченко, что знакомство его с г. Аскоченским завязалось в те времена, когда правнук Кочки-Сохрана казался для всех своих знакомых вовсе не тем, чем он кажется теперь, чем, может быть, он и был тогда, но чего нельзя было в нем провидеть, потому что он, воспитывая генерал-губернаторского племянника, не печатал своих воззрений, а только записывал их в дневник. Шевченке до самой смерти его оставалось очень многое непонятным из того, что способствовало исполнению над ним известного пророчества г. Аскоченского, и в этом смысле киевский дневник редактора “Домашней беседы” должен быть очень интересен для истории Шевченки и других замечательных личностей, воспоминание о которых связано с именем Шевченки. Это убеждение многих украинцев, рассматривающих судьбу покойного поэта в связи с киевским положением г. Аскоченского и с направлением, которое обнаружилось в этом русском писателе во время жизни его в Житомире и Каменце-Подольском. Не могу рассказать всего того, что приходит в голову при этих воспоминаниях, но смею уверить редактора “Домашней беседы”, что покойный поэт очень хорошо понимал его и уклонялся от встреч с ним вовсе не потому, что “его сбило с панталыку столкновение с современными прогрессистами и цивилизаторами”, и даже не потому только, что “обстоятельства неблагоприятные ожесточили его впечатлительную душу”, а потому, что Шевченко никогда не симпатизировал людям того закала, к которому принадлежит г. Аскоченский. Шевченко не был человеком, “ожесточенным” обстоятельствами. Он умел прощать многое. Его гуманная натура, как заметил г. Чужбинский, старалась извинить в людях все, что только как-нибудь можно было объяснить не совсем в другую сторону. Но он не мог выносить сношения с людьми, которые сделались ему не по душе. Он бежал от них по тому же самому чувству, по которому бежал из дома уездного аристократа, побившего при нем своего крепостного мальчика. Шевченко был человек чувства. Увлечения Шевченки понятны точно так же, как понятны неразборчивость или разборчивость г. Аскоченского в выборе места для интимных бесед. Тем, кто знает г. Аскоченского и Шевченко, – понятно многое… Непонятно только: с какою целью сообразительный редактор “Домашней беседы” придал такой тон своим воспоминаниям о покойнике. К чему он употребил слово “Шевченке поднес водки”? К чему эти недомолвки: “В последний раз я встретился с ним летом прошлого года на Загородном проспекте, но… лучше бы мне не встречаться с ним”? Что хотел сказать этим г. Аскоченский? Надо было уж договорить. Ведь он не договорил этого, верно, не по чувству деликатности и “благожелания” покойнику. Допустить такого предположения невозможно, потому что “сообразительный” редактор неспроста напечатал, что он видел Шевченка так, что “лучше бы не встречаться с ним”. Напрасно не досказал, что заставило его пожалеть о встрече с Шевченко. Речи ли повел покойник вольные или отвернулся от паныча, или правнуку Кочки-Сохрана просто не понравилось, зачем его “голуб” шел по Загородному проспекту, а не по Цепному мосту. – “Бог его зна церковный”. Но ведь нельзя же было ходить Шевченке только там, где петербургские стогны присещает свет лица г. Аскоченского. А других художеств, за которые “лучше бы не встречаться” с Шевченко, никто за ним не знает, и никто из всех, знавших и любивших его до последней его минуты, не решится указать в нем такого пятна. Никто из хороших людей никогда не избегал с ним встречи: его любили за его талант, за его теплую, честную, беспредельно добрую натуру; его уважали за его непреклонно твердые убеждения, скорбели о нем, но… никогда никто не говорил, да и не позволит себе сказать: “лучше бы мне не встречать его”. Г. Аскоченский один может претендовать на получение привилегии за свою циническую выходку. И за что г. Аскоченский силился приложить свои руки к бедному “Кобзарю”? Что сделали ему те, которые заботились отвезти тело певца Украины на его родину?

Ведь никто не отнимает права у “духоярого” редактора надеяться, что и его собственное тело удостоится после смерти сугубого почета от признающих его “учителем народа”.[175]175
  См. “Дом<ашняя> бесед<а>”. 1861 г. Вып. 31. – Прим. Лескова.


[Закрыть]
Что тело это умастят мастями благовонными и отвезут в Воронеж.[176]176
  Месторождение г. Аскоченского. – Прим. Лескова.


[Закрыть]
Все это может быть, и даже в порядке вещей. Положим, что почитатели Шевченки, ненавистные г. Аскоченскому прогрессисты, – люди суетные и мелкие, это они “дивят свой только муравейник”, тогда как г. Аскоченский гнушается земной славы, ищет горнего града; но чего же кипятиться-то?

Мы, однако, увлеклись тем неприятным чувством, которым переполнили нашу душу воспоминания г. Аскоченского о том, как Шевченке подносили водки, как он пил “чапорухи” и читал “свои поганые вирши”, и наконец, как его встретил правнук Кочки-Сохрана на Загородном проспекте. Довольно о нем. По тщательном соображении его воспоминаний о Шевченке с известными обстоятельствами выходит только, что г. Аскоченский еще недостаточно сообразителен; он наговорил в них (между строк) таких вещей, которых ему, наверно, не хотелось бы сказать, и оказал будущему биографу Шевченки замечательную услугу. Он собственным признанием (которое по закону лучше свидетельства всего света) доказал, как терпим и мягок был гуманный Шевченко даже с лицами, в искренность которых он нимало не верил и в неисправимости которых не сомневался. Г. Аскоченский указал доверчивость и младенческую чистоту души воспоминаемого им поэта. Он указал благородную слабость Шевченки сближаться с человеком по малейшему отклику на его симпатию, без строгого анализа искренности этих симпатий и чистоты вызвавших их побуждений. Он указал на горячее стремление поэта служить своей идее, не обращая внимание на то, какие это будет иметь для него последствия, и, наконец, поведал миру о своей способности доводить человека до совершенного к себе доверия, не исключающего возможности читать перед ним “поганые вирши” там, где их читать не полагается.

Окончим нашу статью – для читателей – напоминанием, что г-н Аскоченский, по собственному его признанию, в молодости был склонен ко лжи и что ложь принадлежит к числу пороков, от которых отвыкать необыкновенно трудно. А для г. Аскоченского прибавим, что на свете еще живут люди, которые могут написать свои достоверные воспоминания и о самом г. Аскоченском, и что тогда он вживе стяжает себе сугубое значение. А эти воспоминания прочтутся всеми с таким же любопытством, с каким прочтется обнародованье верного средства к истреблению клопов, мокриц и саранчи. Мы уверены, что кто-нибудь не откажет г. Аскоченскому в этой услуге. Пусть Виктор Ипатьевич тверже помнит слова своей покойной родительницы, говорившей ему: “Ей! не лги, сынок”.

О РУССКОМ РАССЕЛЕНИИ И О ПОЛИТИКО-ЭКОНОМИЧЕСКОМ КОМИТЕТЕ
(Заметка на статью “Вопрос о колонизации”. Время. № IX. Смесь)

Ошибка их заключается не в том, что они забиваются в один какой-либо угол ведения, а в том, что в этом-то углу они думают найти решительно все.

Пред<исловие> к пер<еводу> риттеровой “Истории новой философии”

“Время” в сентябрьской книге обратило внимание на прения, происходившие несколько месяцев тому назад в Политико-экономическом комитете Географического общества по вопросу о колонизации. В статье, посвященной обсуждению этих мнений, очерчен самый характер дебатов и сделаны замечания на слова некоторых лиц, принимавших участие в решении вопроса о переселении. Совершенно разделяя взгляд этой статьи на общий характер комитетских рассуждений, я вполне согласен, что “прекрасное начинание много потеряло от отвлеченности и бессистемности прений”. Но я далек и от мысли безусловно отрицать относительную пользу прошлогодних заседаний комитета и разделяю сожаление многих о том равнодушии, с каким прошла “мимо них” наша периодическая литература. Впрочем, цель моего письма заключается вовсе не в определении значения комитетских заседаний, а в пояснении моей мысли о ходоках.

Автор статьи, помещенной в сентябрьской книге “Времени”, сказал, что я и г. Тернер говорили в комитете “о необходимости предоставить передовым колонистам, ходокам, так сказать, соглядатаям всего переходящего населения, выбор мест для колоний – и никому больше”. Формулировав таким образом наше мнение о ходоках, автор заметил непрактичность этого предложения и указал на средства более современные: на хорошие описания.

Очень жаль, что у меня нет под руками протокола, в котором записаны слова, сказанные в комитете при обсуждении вопроса о колонизации, а без него я не могу утвердительно сказать, какое значение придавал ходокам г. Тернер; но я очень хорошо помню случай,

побудивший меня поставить существование ходоков на вид собрания ученых экономистов. (О необходимости ходоков или о необходимости предоставить выбор мест “им и никому больше” я, помнится, не говорил.) Повод к указанию комитету на ходоков, надеюсь, освободит меня от упрека в непрактичности, замеченной автором прекрасной статьи, напечатанной во “Времени”.

Во время прений о способах колонизации я имел случай указать на некоторые стеснительные правила, запрещающие у нас переселения без исполнения натуральных и денежных повинностей по месту прежнего жительства; приводил затруднения переселенцев в получении разрешения на переход и неудобство самого перехода под правительственным покровительством и упомянул об осязательных преимуществах коммерческого способа колонизации перед тем, в котором принимают участие различные чиновники. Некоторые из лиц, присутствовавших в этот раз в комитете, решительно отвергали возможность допущения у нас коммерческого способа переселений. Опровержения их основывались на том, что в чужих странах, где допускается такой способ колонизации, обыкновенно являются спекулянты и, с своекорыстными целями, возбуждают народ к переходу в такие места, переселение куда более отвечает видам переселяющих, чем интересам переселенцев. Зная, что в истории иностранной колонизации такой факт действительно существовал, но не видя никакого основания предполагать этот факт необходимым условием коммерческого способа колонизации, особенно у нас, где идет речь не о заморской колонизации, а о расселении по лицу земли русской, я позволил себе сказать, что эти опасения недостаточны для того, чтобы отрицать возможность у нас коммерческого способа переселений, и указал на ходоков, посылкою которых крестьяне ограждают себя от неосторожных увлечений, вообще мало свойственных нашему народу, недоверчивому вследствие причин, сопровождающих его гражданскую жизнь. Таким образом, я не говорил о необходимости ходоков, но самым существованием их, вследствие народного недоверия к слухам и книгам, которые “господа пишут”, старался доказать безопасность допущения у нас коммерческого способа переселений.

Я, может быть, заблуждаюсь, веруя в пользу допущения у нас коммерческого способа переселений, и буду очень признателен редакции “Времени”, если она позволит мне (в видах возбуждения этого вопроса в литературе) несколько развить мою мысль о преимуществах коммерческого способа переселений перед известными у нас способами и при этом случае сказать кое-что о некоторой пригодности ходоков.

Оставляя в стороне рассматривавшиеся в комитете вопросы: уместно или неуместно желать у нас выселения из серединных мест империи к ее окраинам (потому что считаю бесполезным говорить о несправедливости препятствовать раздвижению народонаселения, которое, вследствие своего незнакомства с успехами высшей агрикультуры, находит, что ему стало тесно), я буду говорить с точки зрения человека, полагающего, что выселению, точно так же как и всякому свободному проявлению народного желания, – должно способствовать. Свободные переселения нельзя относить к явлениям беспричинным и неразумным.

Сколько я понимаю дух наших законов, в них не встречается никакого намерения противодействовать передвижениям свободных сословий. Но некоторые последующие административные постановления не только не клонились к предоставлению народу всех средств расселяться сообразно своим вкусам и желаниям, а, напротив, задерживали его в этом стремлении. Я не стану распространяться о том, что места, заселением которых особенно заботится правительство, очень нередко не нравится народу[177]177
  См. “Заселение верховьев Амура” С. В. Максимова (Морской сборник. 1861. Окт. Кн. 10) и речь полковника Венюкова, напечатанную в протоколах комитета. – Прим. Лескова.


[Закрыть]
и что потому заселение их, совершаемое при одном содействии льгот и привилегий, непрочно; а заселение, совершаемое тем путем, которым несколько лет назад переселены однодворческие крестьяне, дает самые печальные результаты. Обращаюсь прямо к местностям, на заселение которых есть охотники, рассчитывающие там жить, а не “обольготиться”. При переселении в такие “облюбованные” места народ наш встречает три главнейших затруднения, из которых первое заключается в недостатке полных и достоверных сведений о естественных средствах страны, второе – в непременном обязательстве исполнить перед выселением некоторые тяжкие, а иногда и невозможные условия и третье – в недостатке денежных средств для передвижения с старого места на новое.

В первом затруднении, или первом горе, то есть недостатке сведений о местах, удобных для заселения, крестьяне, не доверяющие в своей патриархальной простоте книжкам, “которые господа пишут”, сами себе помогают, посылая доверенных ходоков, взгляды, вкусы и соображения которых в той самой мере сходны с понятиями переселенцев, в какой тождественны их общие интересы. Когда у нас появятся ясные, полные, верные и удобопонятные для народа описания открытых для заселений мест, тогда, может быть, народ не станет и посылать своих ходоков. Но для этого нужно не только чтобы были основательные описания, но и чтобы народ убедился в их основательности, – а это еще “улита едет, когда-то будет”. Кроме того, серединные места нашей империи стоят вовсе не в тех отношениях к своим пустыням, в которых находится Англия к своим заморским колониям. Там путь к этим колониям известен и расходы и затруднения, нужные для совершения этого пути, могут быть приведены к определенной норме; а у нас совершенно иное дело. Как у нас совершаются переселения? “Облюбовали” мужики новое место, вымолили себе право на переселение, “выправили бумаги”, поскорее распродадут избы, громоздный скарб, поклонятся стариковским могилам, уложатся на возы, отслужат молебен “на путь шествующим” – и потянутся с старого пепелища длинным обозом. Тянутся они долго, долго. Не одного старика, не одного младенца зароют по дороге, а сами все тянутся журавлиною вереницею. Проходят они и грады, и веси, и хотя не останавливаются в городах, даже лошадей в них не кормят, а все-таки во всяком из них порядок соблюдают, начальству кланяются. Стоят же они за заставами, на городских да на сельских выгонах, где и утомленные кони погложут сожженной солнцем и вытоптанной травки, и бабы малых детей на бережку обмоют, а ребятишки щавелю или сныти нарвут на хлебово, а баранков или сербигузу на десерт. Тут же и складчина собирается на свидетельство о “ненасильственной смерти” скончавшегося от нудьги путника. Где же, в каком описании все это опишешь и вычислишь? А ходок – живой человек: он все сообразит, все расскажет, где есть какие дорожные удобства, где какие люди живут и какие порядки начальство наблюдает. Написать всего этого нельзя, никак нельзя, да и никто не поверит.

Иного же способа переселений у нас почти нет, да и в тех редких случаях, где возможен иной способ переселения, крестьяне его не только не любят, но даже всячески стараются избегать. Я был свидетелем большого переселения крестьян из Орловской губернии к Жигулевским горам и в саратовские степи. Часть переселенцев отправилась по Оке на барках, а остальной части было предоставлено идти обозом. Те, на долю которых выпал сплавной путь, смотрели на свою “нагрузку” на суда как на тяжкую обиду и на ужасное горе; а дорогою набрались с ними всякого горя и те, кто сопровождал их по Оке и Волге. Плач, сетования, ссоры и побеги не прекращались во все время плавания, тогда как другая партия, снятая с одного и того же места, но пущенная на своих подводах, как переселенцы выражались: “повольно”, переносила свое непроизвольное переселение гораздо покойнее и почти не жаловалась. По мере удаления от старого пепелища и от тяжелых впечатлений непроизвольной разлуки с “сродственниками” мужики становились все веселее и с теплым упованием смотрели на свое будущее. Тут очень много значит, что крестьянин, сплывая на барке, лишен возможности забрать с собою многое, с чем он не хочет расставаться. На своей лошаденке, с которою он тоже свыкся и не хочет ее покинуть, он везет все, что можно уложить на телегу: и ложку, и плошку, и стан колес, и корыто, и баб, и детей. Кроме того, на барке ему скучно, он идет не “повольно”, он ежеминутно чувствует порабощение своей soi-disant[178]178
  Так называемая – Франц.


[Закрыть]
“художественной натуры” непривычными порядками, чувствует себя в команде; а спокойствие, которое представляет сплавной путь перед гужевым, он ни во что не ценит. Даже более: он тяготится этим спокойствием; оно ему противно.

В обозе он “козакует”; с детским любопытством он всматривается в новые места и в новых людей; толкует, какая “губерня” (то есть какой губернский город) лучше, а какая хуже супротив его старой “губерни”. Запримечает, чего, например, не любит мордвин или что любит татарин, где какие горохи, где какая картошка родится. Все это его занимает, обо всем он промеж себя всласть натолкуется и настроит разных предположений, что вот “кабы тут жить, каково бы жилось?” А на барке он лишен этого удовольствия, тоскует о нем, сердится сам и сердит других. В обозе он с изумительным терпением сносит все, и все ему нипочем; на барке ему все в тягость. Измочит его в обозе дождь, слякоть в колено растворится, небо серое, обогреться и обсушиться негде, продрогшие ребятишки поднимут писк… но все это еще не угнетает привычной к страданиям души переселенца. Он наденет себе на плечи старый рогожный куль и, насупив брови, шагает по дорожному “протуару”; но он не сердит. Он готов разговориться и о том, какие господа бывают на белом свете, и отчего Симка в “вошпитале” помер, и как его в этом вошпитале “потрошили”, или же “как черт шутки шутит”. И ничего! Ни на что он не жалуется, и не скучно ему. Ночлег на мокром выгоне, под рваною свитенкою – штука некомфортабельная, но мужичок и о ней мало заботится. Бабу с ребятами на телеге лубком накроет, а сам прислонится на корточках к оглобле или к колесу, подберет под локти свой рогожный плащ, надвинет на брови шляпенку да так и продремлет чутким сном до тех пор, пока на востоке забрезжится первая светлая полоска ранней зари. Да и велика ли летняя ночь тому, кто днем намаялся и спит только одним глазом, а другим смотрит, “как бы чертов цыган коня не схимостил или хвост не отлямчил?” А пошлет господь наутро ведрышко – в обозе рай пресветлый: вчерашняя нудьга забыта, на сердце светло, как на небе. Переселенцы обчищаются, оскребаются с острым словцом да с прибауточкой, самое горе-то свое осмеют и снова тянутся длинною вереницею в свой дальний путь. Дорогою тоже весело. Идет мужичок по лесу, недозрелый орех найдет: сорвет его, расколупает и дает мальчикам высосать белое, рыхлое тесто сырого плода. Найдет диких пчел, достанет у них медку “губы посластить”; а нет ничего съедобного – сорвет листок с дерева, положит его на левый кулак, а правою ладонью расхлопает; либо из подорожникового листка конька ногтем вырежет, с встречной бабой приятным словом обменяется, проезжему барину с дороги не своротит (потому – “обоз”, нельзя, значит, воротить). Все весело, не то что на барке. Опять в городах и в местечках есть базары, а до базара мужичок, как бы он ни был беден, мертвый охотник. Базар ему – первое удовольствие, потому он там купец; на базаре он дает что знает, рассуждает как вздумается. Опять развлечения сколько: “на грош купли, на семь гривен разговора”. Что нужно и что совсем не нужно, он все поторгует. “Да ну, будет! Иди, иди, чееерт! Тебе вещь не купить. Чего зубы-то чешешь?” – урезонивает его лавочник. А он все свое, свой термин держит: “Да ты, милый человек, не ругайся. Чего ты ругаешься? – ругаться нечего. Черт нешто такой? черт черный, а я гля-кась какой? Ты вот скажи – может, и куплю. Чего не купить-то? Неш мы какие? Эва не купить!.. Скажи, милый человек, почем бесчестья-то?” И таки добьется, что “милый человек” плюнет и скажет цену, прибавив: “А вздуй те горою! Ну, полегшело?” И точно, мужику словно полегчает, и он пойдет мучить другого торгаша, пока и у того не добьется подобного же ответа. Не думайте, однако, что во всем этом руководит мужиком одно праздное любопытство. Слова нет, “охоч он и зубы почесать”: пойдет купить пирог с горохом, а станет торговать медный кран с винокуренного завода; но он хоть и не политико-эконом, а понимает значение цен и смекает по ним, “каково тут народушку жить”. Запоминает он цены надолго с такою же почти точностью, с какою помнит их вернувшийся из посылки ходок. Идя “повольно”, обоз переселенцев часто делает в дешевых местах запасы. Так, например, отправляясь в низовые степные места, переселенцы закупают себе в Пензе или в Городищах деревянные чашки, ложки, дуги, ободья, циновки, рогожи и т. п. и везут все это на новое место, где за такие вещи, по отчету ходока, нужно заплатить впятеро, а у мужичка карман жидок. Отчетливость и соображение ходоков изумительны. Мне случилось раз на пензенском базаре спросить у кучки переселенцев из Курской, кажется, губернии: зачем они покупают рогожи в Пензе, когда им путь лежит на село Куракино, известное рогожным производством? Мужички переглянулись, послышалось: “Исправди так!” Но в то же время сортировавший рогожи ходок крикнул: “Добро! бери знай. Чего уши-то развесили? знаем мы куракинскую рогожу! Куракинская рогожа – во какая”. Он черкнул ногтем по рогоже вершков на пять от края. Переселенцы принялись набирать рогожи. После я узнал, что куракинцы действительно лучшие и полномерные рогожи вывозят в Пензу, а дома держат что похуже: “зрячий товар”. Как же после этого не держаться ходока этому народу, пока он живет еще в тех же натуральных условиях, в какие лежат натуральные дороги тех мест, которые он проходит, и где сказания о чугунках считаются менее вероятными, чем сказания о лешем и о белоарабской войне? Как же этому народу, повторяющему пословицу: “гляженое лучше хваленого”, лишить себя, при всех тягостях “повального” пути, еще и уверенности, что он идет в место хорошее, “облюбованное”, а не такое, откуда опять придется “заниматься бродяжеством” и писать к старым дворам оригинальные письма вроде тех, о которых рассказывает С. В. Максимов в своей статье о заселении Амура? Содержание же писем от крестьян, переселенных без ходоков на “необлюбованные” места, коротко и ясно: “а только нам тут уж оченно плохо, и ребята все пошли наутек” и т. п.

Русское расселение, как я уже сказал, встречает еще большое препятствие в обязательстве переселенцев исполнить перед выходом с старого места все свои бытовые условия в отношении к правительству: заплатить податные недоимки, поставить рекрута.[179]179
  Я говорю о вольных переселениях в места, не пользующиеся особыми привилегиями, какие даются переселяющимся на Амур или на Мангишлакский полуостров, на восточном берегу Каспийского моря. – Прим. Лескова.


[Закрыть]
Первое бывает очень трудно, потому что у переселенцев, дошедших до несостоятельности к своевременному взносу податей и допустивших недоимку, не бывает никаких средств на пополнение ее в короткий срок; а второе, то есть поставка рекрута, еще тяжелее, потому что с исполнением этой повинности семья лишается работника, который ей очень нужен как на новом оседле, так и во время предстоящего пути. Правительство ничего не потеряет, отсрочив исполнение переселяющимися в пределы государства денежных недоимок и рекрутской повинности; а дело расселения от такого снисхождения много выиграет. Отсрочка рекрутчины тем возможнее, что исполнение ее требуется от семьи переселенцев, состоящей на очереди к будущему набору, стало быть, прежде, чем бы семья должна была потерять человека, если бы они снимались с места своего жительства.

Третье затруднение встречают наши переселенцы в недостатке денежных средств для передвижения и устройства себя на новом месте. Капитал крестьянина весь виден: с ним далеко не уедешь. Казенное вспомоществование (буде оно есть) рассчитано по 31/2 коп. сер<ебром> в сутки на каждую наличную душу и по l1/2 коп. сер<ебром> на версту для каждой подводы. Однако, несмотря на ограниченность этого вспоможения, министерство государственных имуществ, при всем желании быстрого заселения Амура, распорядилось, чтобы туда ежегодно шло не более 500 семейств, ибо произведение одновременного расхода на большое переселение “обременительно для правительства”. Если принять все это в расчет и вспомнить, что 3 коп. в день переселенцу мало на самое скудное пропитание, – то станет ясно, что нужно поискать иного способа для переселений.

Допустим теперь, что у нас известен коммерческий способ переселения людей из одной местности государства в другую. Допустим и то, что общество, составившееся с целью способствовать переселению людей, позаботилось о всевозможном доставлении себе всяких выгод от своего предприятия. Положим, что судьбам еще долго неугодно будет осчастливить нашу колонизацию отменою некоторых обязательств, отмененных при заселении почтового тракта между Якутском и Аяном,[180]180
  Переселенцы, освобожденные от представления увольнительных приговоров, от платежа податей на 20 лет и от рекрутства навсегда. Таким образом, однако, переселено только 25 семейств. – Прим. Лескова.


[Закрыть]
и посмотрим, какой вред и какую пользу может принести коммерческий способ переселения в рассматриваемом нами вопросе. Выгоды компании, принявшей на себя переселение желающих в отдаленные места России, потребовали бы от нее собрания самых многосторонних и самых достоверных сведений об открытых для заселения местах. Те же личные выгоды компании заставили бы ее обратить внимание на всевозможное облегчение переселенцам и самого перехода. Отношения переселенцев к компанейским агентам вовсе не были бы похожи на отношения народа к чиновникам. Переселяющийся крестьянин не довольствуется коротким, отрывистым словом чиновника, отвечающего с высоты своего официального величия на его пытливый вопрос, и отходит от его благородия, частью вовсе не понимая его ответа, частью совсем не доверяя этому ответу. С агентом крестьянин разговорится до тех пор, пока поймет: и что, и как, и почему; а собственная выгода агента, получающего вознаграждение за число сделанных при его посредстве переселений, заставит его изыскивать способы разъяснять все это с терпением, не отличающим наших чиновников, у которых всегда “дела много” и которые не видят для себя никаких благ в успехах колонизации. Агенты компаний, вероятно, примут на себя и ходатайство по “выправке” бумаг переселенцам, и в качестве поверенных безграмотного или малограмотного переселенца, вероятно, “выправят” эти бумаги скорее и дешевле, чем это обходится мужикам, когда они слоняются по разным мытарствам, отдавая последний грош писарям и другим лицам, которые говорят им: “у меня твое дело”, тогда как дело совсем у другого паразита. Компания, вероятно, нашла бы возможным и открыть кредит переселенцам на выплату недоимок, которые в сильной степени задерживают заселение пустых, но непривилегированных пространств России. Словом, компания могла бы освободить переселенцев (это слово у нас более уместно, чем слово колонист, ибо у нас, собственно говоря, происходит не колонизация, а расселение по русской земле) от множества затруднений, которые теперь принимают вид непреоборимых препятствий в глазах народа, чуждающегося всякого столкновения с чиновниками и их бумагами. Правительству только останется гарантировать переселенцев от эксплуатации их переселяющими, а народу избежать от обольщений, происходивших в некоторых других странах при колонизации коммерческим путем. В достижении первой цели правительство, обладающее законодательною и административною инициативою, не может встретить никаких препятствий, а народ не дастся в обман: ходоки скажут ему всю суть, как она есть. В таких важных случаях наш народ не легковерен, и прежде чем раз отрежет, семь раз отмерит, и отмерит непременно своим аршином. Его аршин в этом случае – ходок, и он предпочитает своего ходока печатным описаниям, так же как предпочитает мерить локтем вместо аршина, полагая, что “в аршинах иногда фальшь живет”. Вырвать такое убеждение из народа невозможно. Это нужно оставить времени; а как между тем время для расселения во многих местах серединной России уже настало и как существующий порядок выселения, со всею своею процедурою, не отвечает успехам дела, – то нужно бы, кажется, дать место коммерческому способу переселений, полагаясь и на силы правительства оградить народ от эксплуатации компаний, и на непременное явление конкуренции между этими компаниями, и, наконец, на здравый смысл самого народа. Автор статьи, помещенной во “Времени”, находит, что посылка ходоков – мера слишком устарелая и довольно дорогая. Я ожидал этого возражения еще во время самых прений в Политико-экономическом комитете и вполне согласен, что посылка ходоков сопряжена с известною потерею времени и денег; но как же быть, если народ не верит, да, вероятно, еще долго и не будет верить никаким описаниям? Ждать, пока придет эта уверенность? Это и невыгодно в смысле самих народных и государственных интересов, и, смею думать, в той же мере непрактично, в какой непрактична мысль, высказанная одним из членов комитета, что у нас нет нужды в расселении, потому что стоит усвоить народу высшие приемы агрикультуры, так нигде еще не будет тесно! А пока народ усвоит эти высшие приемы? А пока он уверует, что “господа” в книгах пишут правильно и толково?.. Сам же автор справедливо заметил, что в заседаниях комитета вдавались в отвлеченности; а ведь там были все люди толковые, такие люди, которые книжки сочиняют!.. Но положим, что через десяток лет будут для переселенцев и очень толковые книжки; да кто же из нас поручится, что и через этот десяток лет в книжках этих будет все, что нужно знать собирающимся переселенцам? Ведь им многое нужно знать. Им нужно знать и те поборы, которые теперь вздумали взимать некоторые новороссийские помещики за переезд через мостики, и всякие иные поборы, о которых ходок разузнает, справляясь обо всем “под рукою”, и с которыми знакомит потом собирающихся переселенцев прежде, чем им сделать бесповоротный шаг с старого места. Опять все это мы мерим десятком лет, тогда как народ теперь уже чувствует нужду в расселении и предпочитает пожертвовать полтиною с души на посылку ходока, чем опрометчиво тронуться со своего пепелища. Таким образом, хотя посылка ходоков мера весьма старая, и мера, к которой в других странах, живущих совершенно при иных условиях, нет никакой нужды обращаться, но у нас ее не только можно терпеть, но ее и трудно заменить иною мерою, не свойственной общему состоянию страны. Важнее же всего то, что на эту меру можно теперь же вполне положиться как на меру, которою народ спасет себя от обманов и при ней безопасно воспользуется всеми выгодами, представляемыми коммерческим способом переселения. Вот в каких соображениях я указывал на ходоков в Политико-экономическом комитете и в каком снова указываю на них, говоря о необходимости немедленного допущения нового способа переселения. Надеюсь, что меня никто не упрекнет в желании отстаивать старые формы потому только, что они старые, и патриархальностью их доказывать их превосходство перед новыми способами, рациональность которых признана в Западной Европе. Я только говорю, что, принимая в расчет современное нам положение земледельческого класса, из которого выходят почти все наши переселенцы, и припоминая все то, что нужно сообразить переселенцам, трогаясь с места и запасаясь в дорогу и волчьими зубами и лисьим хвостом, – ходоки – лица еще вполне современные и подчас незаменимые не только в оценке удобств новой страны и пути к ней, но и в составлении тех соображений, которые, по словам автора, заставляют переселенца искать “не одного вещественного благосостояния, а и гарантий нравственных”. Автор “Года на Севере” С. В. Максимов, на которого я позволю себе сослаться как на известный авторитет, говоря о страданиях великорусских крестьян, расселенных по берегам Амура, говорит, что “самый существенный недостаток, обусловивший естественным образом неудачу новых населений на Амуре, состоял в том, что крестьянам отказано было в праве заблаговременно отправить на новые места депутатов, которые, будучи выбраны обществом и знакомы с его требованиями, отвечали бы за выбор мест водворения”.[181]181
  Морской сборник. 1861. Кн. 10. – Прим. Лескова.


[Закрыть]
Высшее правительство никогда в этом не отказывало. Успешное переселение в Крым полтавских крестьян объяснено тем, что “крестьяне прежде подачи просьб о переселении обыкновенно посылают от себя выборных, чтобы осмотреть место нового поселения и навести под рукою нужные справки”. После принесения ходоками хороших вестей “не приходится производить понудительного переселения, а остается только регулировать ревность крестьян к переходу, сообразуясь с размером сумм, отпускаемых ежегодно на переселения”. А если эта патриархальная мера может служить ручательством за возможность допущения у нас свободных переселений при содействии частной предприимчивости, то, полагаю, в этом смысле ее нельзя назвать совершенно непрактичною, ибо лучше, чтобы дело начало делаться немедленно, с надеждою на ходоков, чем ждать Бог весть сколько, пока народ захочет начинать его, полагаясь на книги.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю