412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Черная » Косой дождь. Воспоминания » Текст книги (страница 25)
Косой дождь. Воспоминания
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:34

Текст книги "Косой дождь. Воспоминания"


Автор книги: Людмила Черная



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 47 страниц)

Шура прожил очень долго и на склоне лет дважды написал о космополитизме: в автобиографическом романе «Записки баловня судьбы» и в документальной книге «Обвиняется кровь»111.

Мне особо приятно сказать, что Борщаговский не только сам выжил, но и детей, что называется, вывел в люди. Старшая, Светлана Кармалита, – она была дочерью Ляли от первого брака – стала женой и соавтором знаменитого кинорежиссера А. Германа. И вот уже их сын, режиссер Герман-младший, снимает артхаусное кино. Младшая, Алена, художница, вышла замуж, как они говорили, за… вьетнамского принца. Живут они в Москве. Алена – волевая, энергичная маленькая женщина. Галеристка.

Однако все это было потом, долгие годы спустя… А мне почему-то запомнилось, как мы с мужем, Ляля с Шурой и еще несколько общих друзей, смеясь, мчимся по эскалатору в метро: бежим встречать не то в 1949-м, не то в 1950-м Новый год в… Химках. В химкинском ресторане обещали цыган… Мы опаздываем – вот-вот на Красной площади пробьют куранты, – выбегаем из метро, бежим дальше. С нами рядом несется целая толпа, и время от времени в толпе мелькают знакомые лица, слышны возгласы: Ляля, Люся, Шура… Нас приветствуют на бегу международник Лев Безыменский, его жена Роня, прихрамывающий Лева Шейдин, тоже международник, его жена Женя, еще кто-то, кого я уже не помню.

На мне длинное платье из черной тафты, «вечерний туалет». Но в вечернем туалете в старину дамы ездили в каретах, а в XX веке передвигались на автомобилях. Ничего. Голь на выдумки хитра. Мы с подругами подвязываем длинные платья резинкой немного ниже талии и забираем под резинку часть длины. Под шубой резинка не видна, платье не бьет по ногам, хотя резинка несколько затрудняет движение.

Так мы и «космополит» Борщаговский веселились в те окаянные годы. Не хуже поэтов-фронтовиков.

Помню и другого «космополита», Юзовского. Он был значительно старше и меня, и Шуры. Очень известный театральный критик, талантливый человек. Познакомилась я с ним случайно – у него в годы войны был короткий роман с одной моей подругой.

Про Юзовского в ту пору ходило много анекдотов. Рассказывали, например, что он, будучи членом Союза писателей, решил получить больничный лист, поскольку по больничным писателям платили приличные деньги. Для «космополита» – единственный легальный источник дохода. Дело было зимой. Стоял лютый мороз. И вот Юзовский выскочил на балкон в одном белье. А был он отнюдь не богатырского здоровья. Побегал на балконе до посинения и вернулся в тепло в полной уверенности, что воспаление легких ему обеспечено. Как бы не так. Презренный «космополит» даже насморка не заработал.

Еще об одном «космополите», Николае Давыдовиче Оттене, и о его жене Елене Михайловне Голышевой, известной переводчице, которых я встретила намного позже, скажу, что именно благодаря им мы с мужем познакомились с Тарусой.

Как ни странно, но антисемитская кампания на этапе борьбы с космополитизмом породила огромный фольклорный бум. Московские остроумцы (их звали то остряками, то хохмачами) сочинили массу смешных скетчей и стихов о бездарных писателях типа Сурова, Бубеннова и иже с ними – борцах с «космополитами». Мы с Д.Е. приятельствовали с одним из самых ярких остряков той эпохи Зямой Паперным112, бывшим ифлийцем. Зяма считался способным литературоведом, впоследствии стал доктором наук. Но его истинным призванием была, без сомнения, эстрада.

В 60-х литгазетовские капустники – ансамбль «Верстка и правка» собирал полный зад в Доме литераторов. Бессменным руководителем ансамбля был Паперный – им восхищались не только мы, неискушенные зрители, но и такие профессионалы, как Аркадий Райкин, Сергей Образцов…

Удивительно, как серьезно относился Зяма к этой своей деятельности. Помню, что в 1976 году, собираясь отпраздновать шестидесятилетие Д.Е., мы решили сделать Паперного тамадой. Компания ожидалась смешанная – приятели Тэка по Институту, с одной стороны, и наши домашние друзья – с другой…

И вот Зяма взялся за дело. Вместе с нами заказал и зал в ресторане, и даже меню. Это было как нельзя кстати. Зяму все знали. Но главное, он очень долго и тщательно готовил свой конферанс…

В результате мы получили шикарную вечеринку – и притом… бесплатную звезду… К тому же по залу ресторана бегали совсем юные ребятки: Алик и его жена Катя… Как это было нам приятно. Ведь уже через год они уехали насовсем… И Д.Е. умер без них. Да и мне предстоит то же самое. Скоро…

Читая эту страницу, мысленно усмехаюсь: так противно писать про антисемитизм в России, что ни к селу ни к городу приплела Паперного и юбилей Д.Е. Отвлеклась немного. Но надо, увы, возвращаться к теме и сказать, что после войны антисемитизм в СССР с каждым годом крепчал. Это во-первых. А во-вторых, наряду с громкой кампанией борьбы с космополитизмом шли тихие аресты.

Именно тихие, в отличие от громких арестов в 30-х годах, в эпоху Большого террора, и в отличие от готовящегося «дела врачей»-евреев.

Я уже писала, что, работая в американской редакции, много времени просиживала в Справочной, где читала «белый ТАСС». Из референток Справочной запомнила девушку по имени Ядя. Ядя (Ядвига) была полячкой. С легкой руки Вертинского, воспевшего «принцессу Ирэну», вроде бы жену маршала Пилсудского, мы подсознательно считали полячек инфернальными, роковыми женщинами.

Ядя была совсем другая: уютная домашняя девчушка. С красивой фигуркой, с красивыми ножками, обутыми в туфельки на высоких каблуках. Как она уверяла, туфельки шил ее отец.

Не только я, постоянная читательница Справочной, любовалась Ядей. Стоило Яде накинуть свою модную коричневую шубку из мутона, как у дверей Справочной появлялся Маграм, сотрудник американской редакции, мой сослуживец. Шел провожать Ядю.

Маграм мне тоже нравился. Это был вежливый молчаливый человек лет сорока. Видимо, хороший журналист. Я говорю «видимо», так как его материалы я не читала. Но переводчицы-американки Маграма хвалили. А это дорогого стоило.

Все это как бы предыстория. А история только начинается. Произошла она, по-моему, не то зимой 1948 года, не то в начале 1949-го.

Я шла по темному коридору – Иновещание помещалось тогда в одном из зданий не снесенного до конца Страстного монастыря на Пушкинской (Страстной) площади. И вдруг кто-то остановил меня, тронув за руку. Это был Володя Маграм. Не глядя на меня, он сказал вполголоса: «За мной пришли… Я спустился в Справочную к Яде, чтобы предупредить ее… Но Ядя куда-то вышла… Вы не могли бы передать… это Яде?.. Прошу вас… Ждать больше не могу… Скажете?»

Я все поняла. Сразу. Не переспрашивая. Поняла, что значит: «За мной пришли». Поняла, что жизнь этих двоих людей рухнула. Поняла, что стану вестником несчастья для бедной Яди.

И тут Маграм исчез. Как бы растворился в сумеречном воздухе бывшего монастырского коридора. Я сообразила, что при нашем разговоре присутствовали и гэбисты. Я их не заметила. И никто их, наверное, не заметил и тогда, когда они «пришли» за Маграмом, и тогда, когда вместе с ним спускались к Яде в Справочную, и тогда, когда поднимались, чтобы Маграм встретил кого-то, кто знал Ядю. Эти люди, или нелюди, могли стать невидимками. Все было отработано до мельчайших деталей!

После ареста Маграма я узнала, как он попал в Радиокомитет. Оказывается, Маграм работал в престижной газете «Труд». И однажды, дежуря по номеру, пропустил роковую ошибку: в чьей-то статье было написано, что в городе N открыли памятник товарищу Сталину. А надо было написать не памятник, а монумент. Памятник могли понять неправильно: подумать, что Сталин умер. Кто бы осмелился такое подумать?

Видимо, Маграму спустя годы припомнили его «преступление».

История с арестом Маграма кончилась хеппи-эндом. Он вернулся. И Ядя его дождалась. В конце 50-х она позвонила и пригласила нас с мужем в гости – в их общий с Маграмом дом.

Можно себе представить, как мы обрадовались…. И конечно, в гости пошли. Но лучше бы не ходили. Наши хозяева показались нам усталыми и немолодыми, даже Ядя. Те флюиды влюбленности и счастья, которые от них исходили, исчезли. Да и как могло быть иначе? Конечно, они оба были героями: все преодолели, чтобы оказаться вместе. Однако страшно подумать, что им пришлось перенести. Разве такое можно забыть?

5. Я – изгой

Все откладываю рассказ о личной катастрофе, постигшей меня в 1949 году, вскоре после «тихого ареста» моего сослуживца Маграма. Причина ясна. Если верить Фрейду, я вытеснила воспоминание о катастрофе в глубины подсознания, превратила в «забытую психологическую травму». И опять же подсознательно боюсь вытащить травму на свет божий…

И все-таки без этого не обойтись…

Но прежде я должна вернуться к теме антисемитизма. Ведь недавно я клялась и божилась, что в годы моей юности антисемитизма в России и в помине не было.

Откуда же он взялся?

Боюсь, мне скажут, что даже такой тиран, как Сталин, не смог бы мгновенно превратить людей в антисемитов, если б они не были антисемитами изначально.

А почему, собственно? В XX–XXI веках миллионы жителей России стали верующими. Семьдесят лет были в своей массе неверующими и вдруг не только поверили в Бога, но и сумели выбрать себе конфессию – стали православными. Толстого в 1910 году не отпевали в церкви, а теперь всех бывших коммунистов отпевают. И президенты истово крестятся. Неужели родители Владимира Владимировича – мое поколение – ходили в церковь? А родители Дмитрия Анатольевича? И родители их жен? И все остальные? А кто же тогда жег иконы, валил кресты и колокола, порушил храм Христа Спасителя и тысячи других церквей? Кто пел популярную песню: «Залезем мы на небо, прогоним всех богов…» или частушки: «Гром гремит, земля трясется, поп на курице несется…»?

Что я хочу этим сказать? Только то, что привить народу антисемитизм при тоталитарном строе совсем нетрудно, если даже в посттоталитарном обществе можно сделать из народа ханжу.

Словом, антисемитизм был в СССР насажден сознательно, по воле Сталина и сталинских наследников.

Нас заколдовали…

В 1949 году, видимо, по всему Советскому Союзу началось действо, которое кто-то метко назвал «тихими погромами». Евреев, полуевреев и четвертьевреев еще не убивали, а всего лишь изгоняли с работы. Лишали куска хлеба. Превращали в изгоев.

Во Всесоюзном комитете по радиовещанию, в частности на Иновещании, где я трудилась, поначалу стали происходить странные пертурбации. Сперва на должность уволенных завов разных редакций пришли евреи в больших чинах – разведчики, изгнанные с Лубянки. В американском отделе, где я работала, поменяли шило на мыло, одного еврея на другого, Шапиро на Эпштейна. Потом и разведчиков убрали. Попутно исчез толковый Л.Н. Чернявский из главной редакции. А вслед за ним из американской редакции собрался уходить единственный мой приятель среди начальников Владимир Ган. Уж точно не еврей. Но и ему здорово не повезло – он оказался не то однофамильцем, не то дальним родственником знаменитого ученого Отто Гана, лауреата Нобелевской премии. Ведь одновременно с антисемитской кампанией в стране развернулась и кампания по борьбе с «низкопоклонством перед иностранщиной». А предполагаемый родственник нашего Гана Отто Ган со всеми его трудами и Нобелевской премией был не кто иной, как «иностранщина».

Так что умница Владимир Ган стал учить хинди, чтобы перейти в новую индийскую редакцию. «Индусы» были не так на виду, как «американцы».

Война кончилась 3 года назад. Мне 30 или немного за 30



Здесь я, видимо, уже во время учебы в ИФЛИ

Здание ИФЛИ


Владимир Гриб   Михаил Лифшиц


Нина Елина  Лилиана Лунгина

Ася Бергер        Дональд Маклэйн

Я со школьной подругой Шурой Ривиной

Борис Кремнев


Мы втроем: Тэк, Алик, я

Мой дорогой муж Д.Е. Меламид

Наталья Сергеевна Сергеева Александр Моисеевич Некрич

Генрих Бёлль и я на «посиделках» у нас в доме

Совсем молодой Алик

Алик и Катя в самом начале своего долгого совместного пути

Я на свадьбе у сына моей приятельницы

А кончились все перемены тем, что моими начальниками в американской редакции стали некто Марков (заведующий) и Шишкин – его заместитель. Первый был просто малограмотный тип, к тому же нахальный. Слово «здесь» он писал «сдесь». Шишкин оказался более цивилизованным, но таким же наглецом. Хотя он не столько вникал в дела, сколько кадрил новенькую – девицу-красавицу с роскошной косой. Девица-красавица была, по слухам, генеральская дочь…

Все это, по-моему, называлось «укреплением кадрового состава Иновещания».

Скоро я поняла, что одной из задач «укрепления кадрового состава» было выжить меня из Радиокомитета. Марков и Шишкин, конечно, сгноили бы всех евреев, полуевреев и четвертьевреев, а заодно людей с подозрительными фамилиями, но американка-еврейка Руфь Беленькая и другие редакторы-переводчики на английский, равно как и английские дикторы, оказались им не по зубам. Вещать на Америку на нашем родном русском нельзя было… Зато меня они терзали по полной программе, а я слабо огрызалась. Все-таки я была единственным человеком в редакции, который разбирался в международных вопросах, и единственной журналисткой, которую печатали газеты. И у меня были отличные авторы, и глава всего Радиокомитета Лапин еще недавно требовал, чтобы я писала чуть ли не каждый день для советского радио. Наконец, реорганизовывать Иновещание, то есть увольнять сотрудников, с января 1949 года должен был близкий друг мужа Георгий Михайлович Беспалов, которого я еще не раз буду упоминать. Приходя домой, я в отчаянии говорила Д.Е.: «Послушай, за что эти новые господа меня так ненавидят? Я ведь такая работящая…»

Из книги Р.Б. Лерт «На том стою» поняла, что ей в конце 40-х психологически приходилось в том же Радиокомитете во сто крат хуже, чем мне. Раю в Иновещание перевели сразу же после того, как в ТАССе закрыли редакцию контрпропаганды. По-моему, только ее и Буранова… И формально Рая стала заниматься тем же, чем занималась раньше, – разоблачала военных преступников и «поджигателей войны» на основе того же «белого ТАССа». И если хоть какие-то сомнения в святости советского строя поднимались тогда в ее партийной душе, она их быстро гасила. Однако только до поры до времени. «Холодный погром» был жутким ударом по ее партийному мировоззрению.

Летом 1949 года, как пишет Р.Б. Лерт, в Радиокомитете прошло общее партсобрание, на котором выступил с программной речью заместитель его председателя Лапин. И в этой речи сперва изничтожил еврея Эдуарда Багрицкого и еврея Илью Эренбурга, а потом так увлекся, что назвал Растрелли и Росси «итальянскими проходимцами». Лерт клянется, что именно этими словами были обозначены великие зодчие, отдавшие свой талант Санкт-Петербургу.

Но вспомнила я Раю Лерт, не только чтобы задним числом посочувствовать ей, но и потому, что любознательность Раисы Борисовны могла обернуться для меня ГУЛАГом.

Дело было так: однажды в разговоре со мной Лерт спросила: что я знаю о еврейских поэтах, писавших на древнееврейском. (Слово «иврит» еще, по-моему, не фигурировало.) Я сдуру похвасталась тем, что в детстве папа читал мне в переводах и Бялика, и других еврейских поэтов, каких – не помню. Похвасталась также, что у меня есть однотомник Бялика и сборник стихов «Еврейская антология»113 – папины подарки. Рая обрадовалась и попросила принести обе книги. Однако, зная, как у нас относятся к взятым почитать чужим книгам, как их зачитывают, я стала отнекиваться. Долгое время под разными предлогами книги не приносила.

Но разве можно было противиться невероятно настырной Раисе Борисовне, если дело касалось печатной продукции? Мысленно я вижу ее не иначе как читающей книгу с папиросой в желтых от никотина пальцах.

Наконец я принесла и Бялика, и «Антологию». И стала заклинать, чтобы Рая унесла эти книги из Радиокомитета домой, прочла бы их и вернула поскорее обратно.

Нашла в энциклопедиях имя Бялика. Х.Н. Бялик (1873–1934). Эмигрировал из России в 1920 году, когда произошел «исход» части русской интеллигенции из России. Переводили Бялика на русский язык Вл. Жаботинский, В. Брюсов, Вяч. Иванов. В Энциклопедическом словаре 80-х годов XX века, изданном в СССР, о Бялике говорится: «Проникновенный лирик, новатор поэтич. языка»; в прозе – «мастер бытовых картин и психол. зарисовок».

Мне было лет десять, когда папа читал Бялика вслух, усаживая меня рядом с собой. Я была девочка послушная, садилась, но, поскольку мама относилась к этим чтениям иронически, пропускала стихи мимо ушей. Да и папа не отличался упорством, поэтому его благой порыв быстро прошел. А сама я так никогда и не раскрыла эти две книги. Отложила на потом. Но потом так и не наступило.

Такова предыстория. История началась после того, как Рая однажды утром поднялась из своего отдела на первом этаже ко мне в редакцию и сообщила, что книги… пропали… Из ее сбивчивого рассказа – Рая была явно расстроена – явствовало, что она меня не послушала, читала Бялика в Радиокомитете. Лерт часто оставалась после конца рабочего дня, когда все уходили, и накануне тоже осталась. Разложила книги, потом вышла из комнаты, заговорилась с кем-то, а когда вернулась к своему письменному столу – книг уже не было.

Все мое «буржуазное» «мелкособственническое» нутро возмутилось. Я не в первый раз готова была убить Раю за ее беспардонность и неуважение ко всему чужому – ведь обещала мне не читать Бялика в Радиокомитете, под этим условием получила книги, которые я не хотела давать. А наплевать ей было на мои опасения…

– Это папин подарок! – кричала я.

– Ну и что? При чем здесь папа? Я же не знала, что книги исчезнут… – отбивалась Лерт.

Успокоившись немного, я выяснила, что украл книги, «очевидно, Буранов»… Все стало ясно. Буранова я, как сказано, знала по ТАССу, он, как и мы с Раисой Борисовной, работал у мужа. Визировал наши статьи. Буранов всегда кого-то визировал, сам ничего не писал. Был здоровый мужик, ортодоксальный партиец… Не пошел на фронт? Да, у него была бронь из-за язвы желудка. Но после войны язва быстро сошла на нет. А как он стонал и хватался на живот. И ел манную кашу, которую ему варили наши сердобольные машинистки на электрической плитке – предел роскоши в те дни! Впрочем, может быть, Буранов и впрямь был язвенник…

Интересно, что ни я, ни Лерт не усомнились в том, что именно он украл книги с определенной стукаческой целью… Однако, встречаясь, хоть и не часто, с Раей Лерт через много лет после этих событий, я никогда не слышала от нее гневных слов в адрес Буранова – он все же, как мне кажется, числился у Лерт не под рубрикой «мерзавец», а под рубрикой – «все ж таки коммунист с большим стажем». Ну, в крайнем случае – человек «малых способностей и великого послушания», – это ее формулировка. Признаю, Раиса Борисовна была добрым человеком и, безусловно, честным, но эта ее неискоренимая черта – делить людей на партийных и беспартийных, на наших и ненаших, на своих и чужих перевешивала все ее достоинства.

Меня Буранов еще со времен войны терпеть не мог. Думаю, что, выследив книгу Бялика у Раи (а в том, что он о ней знал, Рая мне призналась) и украв ее, он хотел не только выслужиться перед органами, но и покончить со мной. Если Рая даже и не сказала бы о владелице книги, то он мог сам догадаться: на однотомнике Бялика была надпись папы – запомнила ее на всю жизнь: «Люсенька, пусть эти прекрасные стихи пробудят у тебя интерес к еврейской культуре».

И внизу папина подпись «Б. Черный» – такая ясная и легко прочитываемая.

Господи! Каких дровишек я подкинула в костер гэбэшной инквизиции. Книги поэтов-евреев! И не «ручных» советских евреев, которые жили в СССР, писали на идише и славили советскую власть, а книги евреев, которые от этой власти бежали как от чумы.

Зная нравы того времени, можно себе представить, как бы разыграли этот козырь следователи на Лубянке: «Кто прислал эту отраву в СССР? Ну, конечно, Джойнт. И прямиком из Америки. С какой целью? Отравить сознание работников идеологического фронта…»

На основе двух книг, украденных Бурановым, можно было отправить в ГУЛАГ пол-Радиокомитета и в придачу еще полсотни моих знакомых.

Почему этого не случилось? Не знаю.

Могу только сказать, что я отделалась легким испугом. Меня… всего лишь лишили доступа к секретным материалам. Правда, это уже было «запретом на профессию»[«Запрет на профессию», то есть запрет бывшим нацистам после 1945 года занимать определенные должности, был введен в Западной Германии. Советская пресса возмущалась этой дискриминационной мерой…], без доступа нельзя было писать на международные темы. С журналистской карьерой было покончено.

По-моему, тогда, то есть в 1949 году, я даже не очень сокрушалась по этому поводу. Но зато в дни «оттепели» запрет стал для меня проклятием. Выговор можно снять. С незаконным увольнением – бороться (хотя только теоретически), а что можно сделать с запретом читать «белый ТАСС»? Пойти на Лубянку и сказать, что они ошиблись?..

И все-таки, как ни странно, я уцелела. Вопреки логике. Могу лишь предположить, что и Министерство государственной безопасности было таким же бюрократическим учреждением, как и все другие. Лодырям с Лубянки было, видимо, лень придумывать новые сценарии. А может, просто план на аресты они уже выполнили? Так зачем же париться?

Лишив секретности, меня сразу же понизили в должности – из обозревателей (обозревателем я, впрочем, числилась недолго) перевели в редакторы. А из американской редакции – в австрийскую. К очень милому и порядочному человеку, фронтовику Клейнерману114. Встретившись со мной через несколько лет на отдыхе, он признался, что его много раз за короткое время – я проработала в австрийской редакции совсем недолго – уговаривали сообщить в письменном виде, что его не удовлетворяет квалификация Черной.

Приказ о моем увольнении издал Беспалов. И, подписывая приказ, передал через свою жену, Фаню Ефимовну, что я должна радоваться увольнению. В противном случае меня бы в том же Радиокомитете арестовали, ибо я попала в «черные списки» МГБ. Он был прав. Безусловно. Я должна была бы радоваться. Но, к стыду моему, не радовалась. Признаюсь честно: увольнение по списку, в котором значились, видимо, сотни фамилий, надолго сокрушило меня. И я совсем забыла, что на горизонте уже замаячил арест, забыла о «черных списках». Ну а теперь подробней…

Итак, в один совсем не прекрасный день, а именно 7 августа 1949 года, меня выгнали из Радиокомитета. Без долгих слов. Сразу и по списку. Произошло это так: утром, зайдя в комнату австрийской редакции и поздоровавшись со всеми, я хотела уже сесть за свой стол, как вдруг мой товарищ, сотрудник той же редакции Володя Иллеш115, опустив глаза, сказал: «Люся, подойдите к Тоне, она даст вам кое-что прочесть».

Я подошла к секретарше Тоне и на листе бумаги, который лежал перед ней, обнаружила свое имя. Узнала, что уволена из-за «реорганизации». Собрала свои ручки и блокноты и спустилась по лестнице. На выходе протянула пропуск милиционеру. Он посмотрел в него не небрежно, как всегда, а внимательно, сверился с какой-то бумагой, сказал: «Велено отобрать».

Я отдала пропуск и пошла домой. Вопросов не задавала. Речей не произносила. Не делала вид, что изумлена. Все было и так ясно. Пятый пункт. Забегая вперед, скажу, что по настоянию мужа недели через две я все же наведалась в отдел кадров и спросила о причине моего увольнения. Кадровичка бодро отрапортовала: «Причина одна. Надо дать дорогу молодежи. Вы уже давно работаете, вас всюду печатают. Подумайте о молодых». Я опешила от такой наглости.

Страна вытолкнула меня из жизни в возрасте 32 лет.

Я оказалась никто.

Безработица тогда ощущалась как позор. Несмываемое пятно. Гражданская смерть.

И еще нам внушили, что в СССР нет безработицы. Безработица – удел стран капитала.

В 50-х меня вытолкнули и из журналистики. Статьи я все еще писала, но публиковала их с превеликим трудом. И предпочтительно под двумя фамилиями, мужа и моей, – Мельников и Черная. А однажды, когда тогдашний главный редактор «Литгазеты» Симонов переставил нашу с мужем статью с внутренней полосы на первую, он тут же снял мою фамилию. Печататься на первой полосе даже в паре с Мельниковым мне не дозволялось.

Что делать? Вязать шапочки? Пусть полулегально. Внутренне я была к этому готова. Лишь бы покончить с тем, что называлось работой на «идеологическом фронте»…

Беда была в том, что я не умела вязать. Хоть убей.

В штат меня не брали и после смерти Сталина. Из-за пятого пункта людей уже не увольняли, но и зачислять по-новому не очень-то жаждали. Во всяком случае, меня, беспартийную, довольно амбициозную и колючую.

А положение Д.Е. после смерти Сталина буквально за одну ночь изменилось.

Конечно, это изменило и мое положение. Многие страхи исчезли. Мы, как семья, могли уже не бояться высылки, черт знает каких еще репрессий. Уменьшились и опасения за маленького Алика. Он стал куда более защищенным.

Но… кроме осознанных, рациональных мотивов в жизни человека существует много неосознанного.

Когда в ТАССе, в отделе контрпропаганды в 1944 году узнали, что мы с Д.Е. соединились, нас прозвали «Стальным трестом» (в газетах без конца писали в ту пору о «Stahlwerke AG», мощнейшей германской корпорации). В годы «оттепели» наш семейный «Стальной трест» распался. Д.Е. был на коне, увлечен своей работой, новым окружением. А я… стала никто.

Теперь-то понимаю, что муж переживал за меня. Даже в какой-то степени испытывал чувство вины. Во всяком случае, помогал, как мог. Но все равно я ощущала себя ущемленной. Ревновала его к журналу, к новым друзьям. И он это понимал. В свою очередь, моя подозрительность, скрытое недовольство только ухудшали дело. Я, например, возмущалась тем, что муж не хочет публиковать мои статьи у себя в журнале. Считала это предательством. А он не мог.

Прожив с Д.Е. душа в душу восемь страшных лет от конца войны до смерти Сталина, мы заметно отдалились друг от друга.

Но разве дело только в семейных драмах? В 60-х мне многие говорили: ты отделалась сравнительно легко. У тебя новая профессия – переводчик, вполне престижная… Подумаешь, Радиокомитет… Что за удовольствие писать статьи на международные темы в Советском Союзе? Разоблачать Госдеп и Аллена Даллеса?..

Все не так, все не так, – как пел Высоцкий. Я ощущала себя и до сих пор ощущаю журналисткой. И именно журналисткой-международницей. Политика мне и сейчас интересней, чем… игра в бисер на литературные темы. И сейчас я смотрю по телевизору не сериалы и не канал «Культура», а… политические передачи. Смотрю и ужасаюсь… Ужасаюсь своим бессилием, невозможностью «ответить», возразить… А ведь если бы не тот удар, который советская власть нанесла мне в 1949-м, быть может вся моя жизнь сложилась бы иначе. И еще сейчас я могла бы, как говорили когда-то, «внести свой вклад»…

Но что толку думать о том, что могло бы быть и что не случилось. Вернусь в последние проклятые годы жизни Сталина.

В эти годы кроме вполне обоснованных горестей и обид нас еще мучил… страх. И не только нас. Страх был как бы разлит во всем обществе. Страх имел место все годы советской власти, но в ту пору он во сто крат увеличился, уплотнился, загустел.

Наш страх был особенный. Всеобъемлющий. Необъяснимый. С виду обыденный. И неразрывно связанный с довольно диковинной штукой под названием бдительность, синоним болезненной подозрительности.

Ничего сочинять не стану, просто перепишу несколько зарисовок, которые сделала лет 30 назад (мы с мужем назвали их тогда «фитюльками»). Легкомысленно назвали, наверное, чтобы не было так страшно.

6. Красная головка

Водки в ту пору в Москве было море разливанное. В разных расфасовках: пол-литры и четвертинки. Пол-литры и четвертинки по разным ценам. Подешевле – красная головка – бутылка, запечатанная коричневым сургучом; подороже – белая головка – бутылка, запечатанная чем-то белым.

В тот день я зашла по дороге домой в зеленной магазин на Арбате и купила четвертинку – красную головку. Эти четвертинки мы держали для компрессов крошке Алику. Случалось, выпивали сами, тогда шли за новой.

Дома муж разъяснил, что четвертинку он просил купить не для компрессов, а для себя лично. Несколько минут мы демонстрировали друг другу благородство: он говорил, что готов пить красную головку, я говорила, что готова тут же бежать и менять дешевую четвертинку на дорогую… Мое благородство победило: минут через пятнадцать я очутилась в том же пустом арбатском магазине. Тот же продавец торчал за прилавком.

– Поменяйте мне эту четвертинку на белую головку, – сказала я, протягивая продавцу бутылку и одновременно мелочь – доплату.

– Не могу.

– Почему?

– Не могу.

– Почему? Ведь я же у вас эту бутылку только что купила. Разве не помните? Продавец долго молчал, потом сказал сурово:

– Сказано: не могу. Может, эту красную головку кто-то проткнул шприцем и ввел туда яд. (Под «кто-то» подразумевался, очевидно, агент ЦРУ.)

– Яд? – В полном обалдении я смотрела на продавца.

А он, в свою очередь, обалдело смотрел на меня.

Пауза длилась долго. Я ушла…

7. Домашнее аутодафе

В ТАССе, в редакции контрпропаганды, один из сотрудников, а именно Кара-Мурза, вел картотеку. Изо дня в день заносил на карточки выдержки из приказов, речей, выступлений гитлеровских вождей и пропагандистов.

Когда редакцию закрыли, Д.Е. принес картотеку домой, в ТАССе она оказалась никому не нужной. Довольно долго картотека – большой мешок с карточками – лежала в нашей единственной комнате в Большом Власьевском. Лежала и лежала.

Но потом вдруг мы испугались. Выписки из речей Гитлера, Гиммлера, Геринга, Геббельса… у нас дома.

Особенно волновалась я. А вдруг картотеку обнаружат? Д.Е. был куда спокойнее. Он резонно считал, что если придут с обыском – вполне вероятная перспектива для каждого советского гражданина, заметим, не разбойника, не вора и не шпиона, – если придут с обыском, то наличие или отсутствие компромата ничего не убавит и не прибавит. Раз пришли с обыском, стало быть, ты – преступник. Но я трусила все больше. И моя все же взяла. Стали думать, как уничтожить выписки. Порвать на мелкие клочки и спустить в унитаз?.. Но для этого надо много часов просидеть, запершись в уборной, и вода будет все время журчать и шуметь. А жильцов в квартире – тьма. Заподозрят неладное. Сжечь? Но в Большом Власьевском – центральное отопление. Сбросить в Мос-кву-реку? Заметит милиционер.

И вдруг нас осенило. У старшего брата Тэка Семы отопление было печное. Поедем к нему.

Жена Семы – чистокровная немка Карла, в девичестве парикмахер в маленьком немецком городишке, относилась ко всему с подозрением. Пришлось долго убеждать ее, что мы просто хотим сжечь ненужные бумаги и никакого урона ни ей, ни ее семье это не нанесет. Мы поклялись, что снимем в прихожей ботинки и в комнату войдем в носках – полы не запачкаем. Чемодан с бумагами поставим на подстеленную газету. Принесем торт и чай просить не станем. Карла была патологически чистоплотной и патологически экономной… В конце концов уговорили.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю