412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Черная » Косой дождь. Воспоминания » Текст книги (страница 11)
Косой дождь. Воспоминания
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:34

Текст книги "Косой дождь. Воспоминания"


Автор книги: Людмила Черная



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 47 страниц)

Вот так несмышленыши выбирают свою судьбу…

Только через несколько месяцев я немного приспособилась к институтской жизни, а наш западный цикл слегка устаканился. И вскоре институт переехал с Пироговки на свое окончательное местожительство – в весьма непрезентабельное здание в Первом Ростокинском проезде в Сокольниках, вернее, в селе Богородском. Тогда это было, можно сказать, у черта на куличках. Пять трамвайных остановок от Сокольнического трамвайного круга, где, к счастью, уже была конечная остановка метро «Сокольники».

Само здание, как я вычитала из многочисленных книг-воспоминаний об ИФЛИ, предназначалось для селекционной станции, то есть, видимо, для Трофима Лысенко, именно в те годы выраставшего в могучую, воистину дьявольскую фигуру.

Всего на каждом курсе литературного факультета, как я узнала из тех же книг, было человек сто пятьдесят. А на нашем западном отделении – примерно пятьдесят студентов. Подавляющее большинство – папины-мамины дочки, москвички. И, как тогда писали в анкетах, «дети служащих».

На весь наш цикл были два члена партии: Рая Ольшевец37 и Яша Блинкин38.

Окончательно мы определились только через несколько месяцев после начала занятий. Дело в том, что некоторых западников 1935 года набора перевели на литфак с других факультетов. Огромный по тем временам конкурс – десять человек на место – был только на литературном факультете.

Исторический факультет тогда же или немного раньше появился в Московском университете. Я это хорошо знаю, ибо на истфак в том же 1935 году поступил мой будущий муж Д.Е., а тогда просто Тэк. И естественно, будущим историкам казалось предпочтительнее заниматься в старых стенах на Моховой, нежели где-то на окраине во вновь открытом ИФЛИ…

Для чего я все это восстанавливаю в памяти? Мне хочется, чтобы нынешние поколения поняли: наш гуманитарный вуз только-только сформировался и еще не был так забюрократизирован, как были забюрократизированы впоследствии все учебные заведения в СССР. Вопреки духу эпохи что-то «домашнее», может даже нелепое, в нем еще, слава богу, оставалось.

Вот, например, наш западный цикл никак не могли разбить на две группы. А у нас проходило много семинаров, в том числе и по литературе, а также шли уроки латыни. И с полусотней студентов педагогам было трудно работать. Но как разбивать наш цикл, никто не знал. Разбить по алфавиту? По успеваемости? Но мы только начали учиться. Шли месяцы, а западники все еще переходили из аудитории в аудиторию большой толпой. Дело кончилось совершенно неожиданно. Моя сокурсница Талка Зиновьева, весьма решительная девица, пошла в деканат с готовыми списками групп. В деканате списки утвердили, перепечатали на машинке и вывесили на всеобщее обозрение… О боже, что тут началось!..

Выяснилось, что Талка, не мудрствуя лукаво, всех девочек, которых она сочла хорошенькими, плюс всех более-менее «приличных» мальчиков (как она нам объяснила, «мальчиков, с которыми и потанцевать не стыдно») определила в группу «а», а всех остальных – в группу «6». А мальчики в ИФЛИ были в большом дефиците, тем более «приличные».

Естественно, девицы из группы «б», за исключением одной-двух явно некрасивых и смирившихся с этим, сочли себя смертельно обиженными. Не буду рассказывать, как долго кипели страсти. Скажу только, что, несмотря на всеобщее возмущение и негодующие речи, мы все пять лет проучились в группах, составленных Талкой Зиновьевой.

Конечно, сама извечная проблема «хорошенькая – нехорошенькая» не могла миновать ИФЛИ, где учились очень юные девчонки. Не миновала она и нас, западников первого курса. Не буду ханжой и сразу сообщу, что я ходила в «хорошеньких».

Но при этом я и все остальные наши девушки свято верили или старались верить в то, что не красота главное. Главное – это наших дел громадье. Главное – не личная жизнь, не семейные привязанности, не твои чувства, помыслы, желания. Главное – это пятилетки, стахановское движение, рекорды советских летчиков и достижения полярников, осваивавших Арктику. И все то пафосное и общегосударственное, что тогда происходило в СССР.

А уж такие мелочи, как красивые платья и туфли, вкусная еда и уютная удобная квартира, вообще не должны играть в жизни молодого человека из Страны Советов существенной роли.

Вот с таким примерно идеологическим багажом я и мои сверстницы начали учиться в ИФЛИ.

16-я школа, а главное, весь дух 30-х годов сделали из меня пламенную комсомолку.

Напоминаю этапы моего бесславного пути до ИФЛИ. Иначе многое будет звучать странно.

1931 год. Страна военизирована до предела. И я, «ровесник Октября», школьница, марширую по Красной площади. Мое четырнадцатилетнее юное тело облачено в юнгштурмовку, перепоясано кожаным ремнем и еще укреплено портупеей. Юнгштурмовка, от немецких слов «юнг» – молодой (отсюда гитлерюгенд) и «штурм» – «атака, приступ, натиск».

Что хотят сделать из меня? Солдата Революции, солдата Партии? Боже упаси! Это при Троцком были солдаты Революции – Партии. В 30-х Троцкий – лютый враг.

Я буду просто рядовым бойцом у товарища Сталина.

А пока что грубый материал гимнастерки-юнгштурмовки натирает шею, ранки гноятся. Частный врач-кожник в Армянском переулке, к которому повела меня мама, с большим неодобрением косится на мою юнгштурмовку:

– Кожа нежная… Надо, барышня, носить маркизетовые блузки, а не… – и пренебрежительно машет рукой.

– Никогда в жизни! – отчеканиваю я, смертельно обиженная обращением «барышня».

1932–1933 годы. Все то же самое. Чеканю шаг по Красной площади. И, как говорилось, участвую в политбоях с другими школами. Стреляю в тире из мелкокалиберной винтовки, несмотря на сильную близорукость. Мишень вижу плохо, но стреляю.

1 декабря 1934 года. В школьном конференц-зале как председатель учкома стою перед построенными в каре шеренгами моих товарищей и слушаю, что от рук злодеев погиб пламенный большевик, лучший друг товарища Сталина Сергей Миронович Киров!!! Минута скорбного молчания. Школьные знамена с траурной каймой склоняются долу.

Кто мне этот «Мироныч»? Ни сват ни брат. Тем не менее с «Миронычем» разбиралась полжизни. Сперва лет двадцать отчаянно скорбела о его утрате, потом малость успокоилась. Последующие двадцать лет возмущалась тем, что «дело Кирова», убиенного Сталиным, раскрыто не до конца.

«Эх, огурчики-помидорчики, Сталин Кирова убил в коридорчике».

1935 год. Окончила школу. С отличием. И делегирована на торжественное собрание первого выпуска десятых классов в Колонный зал Дома союзов (в бывшее Дворянское собрание). Огромные хрустальные люстры, белые мраморные колонны, зеркала. И великолепный паркет – он как бы специально создан для танцев. А мне семнадцать. В самый раз покружиться в вальсе на первом балу. Но не помню, чтобы я в тот вечер кружилась в вальсе.

Затаив дыхание, внимаю духоподъемным речам комсомольских вожаков и рядовых комсомольцев. Среди рядовых выпускница десятого класса и моя будущая сокурсница по ИФЛИ Аня Млынек39. Аня Млынек произнесла в тот день, пожалуй, самую блестящую речь из всех. На другой день эту речь перепечатала «Правда». А «Правда» – была наше всё… Аня – яркая девушка, прирожденный оратор. Одаренный человек. И судьба у нее нетривиальная. Она так и осталась пламенной… сталинисткой; даже после XX съезда, когда многие мгновенно перестроились, гнула свое. И мужчину она всю жизнь любила одного. Весьма сомнительного. Словом, однолюбка.

И наконец, осень – зима 1935-го – начало 1936 года. И я грызу гранит науки в Ростокинском проезде в ИФЛИ. Учу латынь (на уровне старой гимназии). Заполняю зияющие пробелы школьного образования.

Но и на литфаке сплошной марксизм-ленинизм. Уже на первом курсе читаем Маркса, Энгельса и, разумеется, Сталина.

Не надо думать, что я относилась к марксизму с иронией. На самом деле читать Маркса – Энгельса – одно удовольствие. Уж во всяком случае, они – отличные публицисты. Их слоганы до сих пор живут. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Или: «Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма». И впрямь до наших дней бродит по всему свету. Или: «Нации, как и женщине, не прощается минута оплошности, когда первый встречный авантюрист может совершить над ней насилие». Или такой слоган: «Теория не догма, а руководство к действию» (Энгельс). А разве не великолепны даже вредные изречения классиков? К примеру: «Пролетариату нечего терять кроме своих цепей, приобретет же он весь мир», или же: «Свобода – это осознанная необходимость» (Энгельс), или: «Насилие – повивальная бабка всякого старого общества, когда оно беременно новым», или: «Философы лишь различным образом объясняли мир, но все дело в том, чтобы изменить его» (упаси бог!), «Теория становится материальной основой, как только она овладевает массами» – и так далее.

Кстати, читала я классиков марксизма на Старой площади… в здании ЦК ВКП(б). Как комсомолка, я имела право получить читательский билет в библиотеку ЦК комсомола, находившуюся в том же здании. Трудно поверить, что обыкновенную студентку пускали в эту святая святых… Но так было. При советской власти конъюнктура менялась буквально каждые десять лет.

Однако отнюдь не только марксизму нас учили. Я даже не помню ни преподавателей диамата и истмата, ни преподавателей политэкономии и истории партии…

Зато хорошо помню, что в институте на нас буквально обрушилась лавина книг. И каких! Лучших книг из всех, что создал человеческий гений.

Разве не счастье «проходить» «Дон Кихота» Сервантеса и «Гаргантюа и Пантагрюэля» Рабле? Или сдавать экзамены по Бальзаку и Стендалю, Диккенсу и Байрону? И слушать лекции по Шекспиру или по итальянскому Возрождению?

Русских классиков мы, конечно, давно прочли (не в школе) и давно любили, но курс русской литературы все равно прослушали с удовольствием.

Не знаю, кто определял наши программы, но сама идея открыть не филологический факультет, а литературный была несколько экзотической. Зато учиться на нем было легко и увлекательно. Обязательный лингвистический курс, кажется, на четвертом году обучения, под названием «древневерхненемецкий язык» (я специализировалась по немецкой литературе) не сильно меня впечатлил и не сильно обременил. Я, дуреха, постаралась все забыть, как только выскочила с экзамена. А на госэкзаменах нам разрешили выбирать между лингвистикой и советской литературой, которую читала у нас умнейшая Евгения Ивановна Ковальчик… Естественно, я выбрала советскую литературу.

Все, кто писал об ИФЛИ, с восхищением вспоминали ифлийских преподавателей. А между тем их, что называется, собрали с бору по сосенке. Большая часть наших профессоров вышли из «раныпих времен»: и профессор С.А. Пионтковский, и М.М. Морозов – шекспировед, и латинист, членкор С.И. Соболевский, и историк, академик Ю.В. Готье, и искусствовед Николай Ильич Романов, друг Ивана Цветаева, и А.М. Дживелегов, и медиевистка В.В. Стоклицкая-Тереш-кович, и Н.К. Гудзий, и Д.М. Ушаков – составитель единственного в ту пору Толкового словаря русского языка – все они принадлежали к дореволюционной интеллигенции и остались верными ее методу – давать как можно больше знаний, не навязывая своих оценок. До какой степени эта профессура была напугана и, можно сказать, терроризирована советской властью, я поняла много позднее. Например, несчастный Ушаков очень часто приводил в своем словаре цитаты из Сталина как образцы русской литературной речи!

К старым профессорам примыкал и сравнительно молодой Б.И. Пуришев – он читал у нас, западников, средневековую литературу, а также Д.Е. Михальчи, который вел семинары по этой литературе. У студентов русского курса семинары вел известнейший филолог А.М. Селищев. Читать лекции ему запретили, поскольку он был до этого репрессирован.

Поражал западников всех курсов блистательный Дживелегов – он читал у нас итальянское Возрождение. Это был классический барин с роскошной гривой и холеной бородкой. Много позже, уже после XX съезда, когда стали публиковать воспоминания знаменитых старых актрис (сильно, впрочем, отредактированные), я прочла в них восторженные тирады об Алексее Карповиче, о том, какой он был остроумный, какой замечательный рассказчик, какой неотразимый мужчина… И какой рыцарь! Нам он казался слишком избалованным и вполне «отразимым». Кто-то рассказал студентам, что еще не старый Дживелегов потребовал, чтобы ему подавали машину (легковушка во всем институте была одна), – не хотел ходить пешком по незаасфальтированному Ростокинскому проезду. И мы возмущались – седые как лунь профессора в осеннюю распутицу покорно пробирались по нашей почти деревенской улице, теряя в грязи калоши.

Дживелегов потрясающе читал свой курс: казалось, кровавые драмы и исторические события, которые разыгрывались четыреста – пятьсот лет назад под мраморными сводами в Риме и Флоренции, разыгрываются вновь, сию минуту в нашей аудитории на нашем этаже. Кровь текла по мраморным ступеням, и тридцатилетний Данте, уже воспевший Беатриче, готовился писать «Божественную комедию».

Но не Дживелегов был нашим любимым профессором. Почему? Какого же рожна нам было надобно?

Нам было надобно подвергать все… анализу!

Да, большинство из нас не сумели оценить Дживелегова, но однажды вечером, думаю, не только у меня, но и у всех моих однокашников сжалось сердце от сочувствия к нему.

Дело было так. Дживелегов прочел нам лекцию о Никколо Макиавелли, истинном сыне великой эпохи Возрождения. Он рассказал о Макиавелли, одном из величайших политических деятелей, выдающемся драматурге, авторе «Мандрагоры», об историке, написавшем «Историю Флоренции», которая стала и шедевром итальянской прозы. Наконец о Макиавелли-теоретике, создавшем трактат «Государь», о котором спорят с жаром вот уже пять веков: можно ли, как утверждал Макиавелли, ради высокой цели отделить политику от нравственности?

Мы поняли истоки термина «макиавеллизм» и с увлечением следили за поразительной жизнью самого Макиавелли, то находившегося на самой вершине власти в родной Флоренции, то низвергнутого в темницу и подвергнутого пыткам… Только к концу своей бурной и сравнительно короткой жизни великий флорентийский патриций смог спокойно предаваться историческим и литературным трудам.

Но вот на следующий день после лекции Дживелегова о Макиавелли на очередном политическом процессе Вышинский сравнил подсудимых, которых до того осыпал площадной бранью, с… Макиавелли, – как-никак, Вышинский окончил и гимназию, и университет.

Что произошло дальше в ифлийских кулуарах – не знаю. Донес ли на Дживелегова кто-то сознательно, обвинив его в апологии гения, жившего в XV веке, или кто-то невинно посетовал на то, что флорентиец оказался как бы на одной скамье подсудимых с врагами народа, но руководство института приняло чрезвычайные меры.

Меры эти выглядели так. На другой день после лекции Дживелегова нас собрали в большой аудитории на пятом этаже. Видимо, кроме нашего курса присутствовал и старший курс «западников». Пришла также директриса Карпова и, разумеется, Яша Додзин. А потом в аудитории появилась целая группа незнакомых людей в одинаковых темных костюмах. Понятно, откуда были эти люди. В 60-х, когда стало посвободнее, их называли «искусствоведы в штатском».

На трибуну вышел Дживелегов и сказал что-то о Макиавелли «в свете речи товарища Вышинского», то есть покаялся. Он, Дживелегов, дескать, дал неправильную оценку Макиавелли, что объективно вредно в «эпоху обострения классовой борьбы…». И так далее. Не помню слов Дживелегова, как всегда элегантного, с красивыми волнистыми волосами и седеющей бородкой… Помню только чувство стыда за эту ужасную комедию. Не скрывал Дживелегов, что «кается» он не по убеждению, а по принуждению.

Не могу сказать, что мы вздохнули с облегчением. Еще долго было страшно. Но на сей раз пронесло. Дживелегов остался цел. Я с удовольствием сдавала ему очередной экзамен. Он спросил, откуда я знаю все то, что наговорила ему, и я честно призналась: «Из ваших предисловий к книгам издательства “Academia”». Кстати, и за эти предисловия Дживелегова могли посадить – ведь издательством «Academia» руководил Л.Б. Каменев, враг народа, да еще и автор статей в книгах своего издательства. Сейчас странно, что один из большевистских вождей мог писать о титанах Возрождения, да и вообще был интеллигентным человеком.

Дживелегов умер в 1952 году. Жаль, что не пережил Сталина.

По такому же принципу, что и Дживелегов, читал лекции шекспировед Морозов. И он пытался рассказать нам о Шекспире и о его времени так, словно то было не шекспировское, а наше время.

И Михаил Михайлович Морозов пришел из дореволюционных времен. Он принадлежал к прославленной купеческой династии Морозовых. Его портрет кисти Серова висел в Третьяковке. Большой грузный Морозов – таким мы его знали – был на портрете в Третьяковке очаровательным мальчуганом. Портрет назывался «Мика Морозов».

Многие ифлийцы с умилением вспоминали С.И. Радцига. Этот седовласый мужичок с ноготок в самой нашей большой 15-й аудитории нараспев продекламировал «Илиаду» и «Одиссею», а также все остальные литературные памятники Древней Эллады, а потом, как положено, и Древнего Рима (наш курс, впрочем, от древнеримской литературы отказался под тем предлогом, что у нас и так слишком много предметов).

На меня завывания Радцига особенного впечатления не произвели. Возможно, потому, что, как я уже писала, любимыми книгами моего детства были книги Ф.Ф. Зелинского и Н.А. Куна с изложением древнегреческих мифов. А тот, кто зачитал до дыр эти самые мифы и разобрался в запутанных родственных и любовных отношениях, связывавших героев и богов Древней Греции, не нуждался ни в каких пересказах.

Радциг поразил меня 30 лет спустя, когда я встретила его в издательстве «Художественная литература»: в середине 30-х он казался мне старичком, а в середине 60-х мы сравнялись с ним возрастом. Он не изменился, а я, естественно, сильно постарела. Герои греческих мифов тоже оставались вечно молодыми!

Разболталась! А ведь еще ни слова не сказала о тех, про кого Борис Слуцкий написал:

Умирают мои старики —

Мои боги, мои педагоги,

Пролагатели торной дороги,

Где шаги мои были легки.



«Мои старики», «мои боги», мои ифлийские педагоги были неправдоподобно молоды. Владимиру Романовичу Грибу – он читал у нас западную литературу XVIII века – было около тридцати40. Гриб умер, когда ему было 31 год. И мы, студенты, буквально осиротели. Леонид Ефимович Пинский – второй наш ифлийский «бог» – был ненамного старше Гриба. Да и Михаил Александрович Лившиц, любимец многих поколений московских студентов, как я теперь понимаю, был в предвоенные годы моложе моего внука – ему было лет 35.

Чем они так пленили нас? Думаю, оригинальностью мысли. Тем, что вообще мыслили и анализировали. Ну и заодно тем, что отошли от ужасных схем 20-х годов, согласно которым каждый писатель был «выразителем интересов своего класса».

В ИФЛИ наших «богов» называли «вопрекистами» – в отличие от «благода-ристов». Согласно «вопрекистам», такие большие писатели, как Бальзак, Диккенс etc., создавали свои шедевры не благодаря прогрессивным убеждениям – так считали «благодаристы», а часто вопреки реакционным взглядам. Этот спор был вовсе не таким схоластичным, как может показаться. Ведь «благодаристы» считали, что каждый бездарный писака, вооружившись работами Ленина – Сталина, может создать шедевр. Главное не талант, а мировоззрение!

Я предпочитала называть Гриба и его единомышленников «лукачистами», ибо их патроном был видный философ и литературовед Дьердь Лукач. Лукач и все «лукачисты» отрицали не только искусство авангарда, но и искусство французских импрессионистов.

Венгерский коммунист Лукач прошел самую трудную проверку, проверку временем. В роковых 50-х он оказался со своим народом. В 1956 году вошел в правительство позднее казненного Имре Надя. Это произошло через пятнадцать лет после описываемых событий. Но все равно приятно сознавать, что твой «бог» оказался не в стане приспособленцев, а среди смелых и достойных.

Институтских «вопрекистов», или «лукачистов», можно было пересчитать по пальцам одной руки: Лифшиц (кстати, он был не совсем наш, появлялся в институте редко, читал лекции всем курсам сразу), Гриб, Пинский, И.Е. Верцман. И всё, по-моему. Среди московских «лукачистов» вспоминаются видный чиновник В.С. Кеменов, старая большевичка Е.Ф. Усиевич. Были еще ленинградские ученые, последователи этой «веры», но я их не знала. Все равно – небольшая группка. Но зато у этой группки имелся свой печатный орган, очень «умственный» журнал «Литературный критик».

Григорий Померанц в книге воспоминаний «Записки гадкого утенка»41 писал, что уже было подготовлено постановление о разгоне журнала, за которым, естественно, последовали бы и другие санкции. Померанц считал, что Кеменову, в то время, кажется, работавшему в секретариате Молотова, удалось уговорить Молотова придержать постановление. А там подоспела война.

Только чудом можно объяснить, что все «лукачисты», кроме Пинского, остались на свободе до конца жизни. Пинский был арестован в 1951 году, реабилитирован в 1955-м.

На старости лет поняла, что мы в ИФЛИ видели всего лишь верхушку айсберга. Чтобы понять генезис «лукачистской» фронды, надо разобраться хотя бы с феноменом Лифшица42. Фигура Лифшица по-своему трагическая. Притом что этот фрондер всегда оставался баловнем судьбы и… советской власти. Его не только не посадили, но он стал академиком.

На лекции Лифшица в ИФЛИ в большой 15-й аудитории присутствовал весь интеллигентский бомонд той эпохи. И не пехом они добирались до нашей окраины, а приезжали на машинах. И это в ту пору, когда у простых людей автомобилей не было по определению.

Мне рассказывали также, что Лифшицу с восторгом внимал уже после войны и первый курс Московского государственного института международных отношений. Там тогда учились дочка Молотова и прочие номенклатурные детки. И в то время уже началась сталинская антисемитская кампания. Стало быть, еврей Лифшиц был кумиром кремлевской молодежи в самые окаянные годы.

А вот диссидентствующая московская интеллигенция 60—70-х годов на Лифшица ополчилась. Правда, она ополчилась и на Илью Эренбурга, но в случае с Лифшицем кроме зависти и чувства своей неполноценности сыграла роль и дикая антизападная позиция Михаила Александровича.

Зато в годы «оттепели» Лифшица привечал чрезвычайно разборчивый в своих дружбах Твардовский. А также мой сын, левак, и его левые друзья. Приезжая из Америки в конце 80-х и в 90-х, они с почтением осведомлялись о нем.

Кажется, в 60-х мы ближе познакомились с Михаилом Александровичем и обожавшей его женой Лидией Яковлевной Рейнгардт. Изредка приходили в гости к ним, а они изредка приходили в гости к нам. Лифшицу Твардовский, наверно единственному из нечленов редколлегии, дал прочесть «В круге первом» Солженицына. На мой вопрос: «Ну и что вы скажете об этой книге?» – Лифшиц с восторгом ответил: «Скажу, что это обыкновенный гениальный роман».

Вспоминаю также прогулки с Лифшицем по Переделкину: мы жили в Доме творчества, они снимали дом в писательском поселке. Это было уже после скандальной статьи Михаила Александровича «Почему я не модернист?»43 Ее напечатала «Литгазета».

Смелый человек был автор этой статьи. Ведь только-только наверху стали более или менее терпимо относиться к импрессионистам и вообще к западному искусству XIX–XX веков. А тут Лифшиц со своей статьей, отрицает даже таких художников, как Сезанн.

Боже мой, как возрадовались этой статье все прогрессисты левого толка! На самом деле этот западный модернизм им был до лампочки. Им вообще было наплевать на искусство начала XX века. Да и на любое искусство, по-моему. Но вдруг оказалось, что можно с полным правом пнуть Лифшица, а заодно показать, какой ты сам прогрессивный и свободомыслящий. Помню, как ликовали Копелев и еще того хуже – Семен Раппопорт44, из бывших комсомольских дружков Шелепина, воспитанник Текстильного института. Раппопорт в ту пору занялся… эстетикой… Клянусь, в эстетике он понимал столько же, сколько я в воздухоплавании… Зато хорошо чувствовал конъюнктуру.

Недоумение вызвала в годы «оттепели» и блестящая статья Лифшица о публицистике Мариэтты Шагинян, опубликованная в «Новом мире»45. Великолепный полемист Лифшиц камня на камне не оставил от творчества Шагинян. Он так осмеял ее, что, читая статью, я хохотала до слез.

Шагинян, старая интеллигентка, думаю, с трудом приспособилась к жизни в сталинской России. И отнюдь не принадлежала к клану оголтелых писак типа Софронова и Кочетова. Присутствуя на писательских собраниях и слыша уж вовсе непотребные речи, Шагинян, женщина умная, как мне рассказывали, просто отключала свой слуховой аппарат и продолжала сидеть с ангельской улыбкой на устах.

И вот на эту уже немолодую женщину набросился Лифшиц: нет чтобы дать бой писателям-негодяям.

Конечно, я не осмелилась задать вопрос о Шагинян автору статьи. Да и зачем?

Я и так, хоть и с трудом, поняла ход мыслей Михаила Александровича. Какой смысл разоблачать негодяев? Негодяи – они и есть негодяи. Но старые писатели-интеллигенты, восхваляющие советские достижения, смешны. А Шагинян достижения советской власти безусловно восхваляла. Иначе не прожила бы на виду 94 года… Она получила даже Звезду Героя Социалистического Труда (тогда остряки называли ее Гертрудой).

Намного сложнее обстоит дело с неприятием искусства авангарда. На мой взгляд, тут может быть только одно объяснение: Лифшиц и все его друзья – и Гриб, и Пинский – ощущали себя детьми Революции. Сейчас это звучит странно, но в 20—30-х было много юношей, веривших в «ленинскую правду» и в марксизм. А Лифшица, по слухам, тогдашние интеллектуалы считали «юным Марксом». И этот «юный Маркс» и его товарищи, видимо, надеялись, что Революция принесет человечеству разумную, светлую жизнь. Верили, что на земле воцарится не только справедливость, но и гармония. Сам Маркс боготворил искусство Древней Греции. Изыски XIX века были ему не по вкусу… Как же мог Лифшиц относиться к сумасшедшему искусству XX века? Совсем недавно я сама, мама создателя соц-арта А. Меламида, ужаснулась, наткнувшись на газетный снимок копии человеческого черепа, утыканного бриллиантами. Из подписи узнала, что бриллиантов, прозрачных и розовых, в черепе более восьми тысяч и что череп стоит 50 миллионов фунтов, поскольку бриллиантами его утыкал (инкрустировал) сам Дэмьен Херст, суперзнаменитый художник!

Так что неприятие Лифшицем искусства авангарда мне отчасти понятно. Но мои «боги», мои педагоги, были люди последовательные: сказавши «а», говорили и «6». Отрицали не только Дюшана с его писсуаром, но и все искусство XX века. Недаром мы, ифлийцы, слышали, будто наш любимый Гриб выступил на каком-то диспуте против… футуриста Маяковского. А Маяковский, отвечая, сразил Владимира Романовича словами: «Я еще не умер, а на моей могиле уже вырос Гриб». Случилось это, когда я еще ходила в свою первую школу у Покровских ворот…

Время поставило все на свои места. И Лифшиц, и все «лукачисты» оказались глубоко не правы. «Реалистическое» советское искусство превратилось в мертвый соцреализм… А диковинное искусство Запада живее всех живых.

Лифшиц умер в 1983 году, не дожив до 80 лет. Но успел стать желчным и злым стариканом. И когда я как-то зашла к вдове Михаила Александровича, то очень удивилась. В их красивой, обставленной старинной русской мебелью квартире на самом видном месте стоял мольберт с очень плохим карандашным рисунком, портретом Лифшица.

– Что это такое? – с недоумением спросила я.

– Портрет Михаила Александровича, – в свою очередь удивилась вопросу Лидия Яковлевна.

– Но кто сделал этот портрет? – спросила я.

– Шилов, – сказала вдова. И еще долго говорила о том, что Шилов прекрасный рисовальщик. И что Михаил Александрович его привечал, много с ним разговаривал. А он, Шилов, очень уважал Михаила Александровича…

Как странно, непредсказуемо все оборачивалось при советской власти. Имя талантливого искусствоведа оказалось рядом с именем бесталанного мазилы-соцреалиста!

На этой печальной ноте, на одиозной фамилии Шилова я свой рассказ о Лифшице закончу.

Тем более мне давно пора шагнуть на семьдесят пять лет назад – в Ростокинский проезд на лекции нашего «бога» Владимира Романовича Гриба.

Гриб читал в ИФЛИ курс западной литературы XVII–XVIII веков. Совсем не такой выигрышный, как курс Дживелегова или Морозова. Но как читал! Для меня его лекции открывали двери в мир идей, в историю, в подлинное литературоведение.

Владимир Романович специализировался на Лессинге, таком, казалось бы, далеком от ифлийских студентов немецком драматурге и историке искусства. Однако мы всей душой полюбили «скучного» Лессинга, его «Эмилию Галотти» и книгу «Гамбургская драматургия».

И при всем том Гриб на своих лекциях не агитировал, ничего не внушал студентам. И, упаси бог, не только не заигрывал с аудиторией, но и вообще не вещал с кафедры. Он как бы размышлял вслух, часто останавливался, замолкал, искал нужное слово, не позволял себе никакого пафоса, никаких красивостей.

И сейчас, когда я пишу о Грибе, не могу не вспомнить, насколько его стиль расходился со стилем эпохи. Не только Горький, но и Ромен Роллан, и Андерсен-Нексе, и Барбюс, и Гамсун захлебывались от переполнявших их чувств и эмоций. Всё они воспевали в превосходной степени. Горький то и дело умилялся до слез. Толстой говорил: «Не могу молчать», Горький: «Не могу говорить». Это не моя констатация, кто-то заметил это тогда же, в 30-х.

И выспренность, и инфляцию слов, вернее, словесный демпинг – выброс на публику пышных оборотов, сравнений, эпитетов «великий», «грандиозный», «титанический», «колоссальный», «героический» – все это взяли на вооружение советские политики и пропагандисты.

Именно тогда в СССР достигли своего апогея славословия в адрес Сталина и восхваления Страны Советов.

Да, таков был стиль эпохи. Но наши «боги» – Гриб, Пинский, Верцман – смело шли против течения. А главное – против кучи господствовавших в то время критиков типа правоверных В.Я. Кирпотина и В.В. Ермилова, одни имена которых вызывали чувство протеста.

Всю свою жизнь я не только хранила благодарную память о Владимире Романовиче Грибе, но еще и гордилась – может, это и смешно – тем, что Гриб предложил стать моим научным руководителем на пятом курсе. К тому времени он уже не читал у нас лекций. Как сейчас помню наш разговор с Грибом после того, как мне запретили (не рекомендовали) писать курсовую по антифашистским романам Фейхтвангера, такого популярного у нас тогда писателя. Видимо, это произошло незадолго до заключения пакта Молотова – Риббентропа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю