412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Черная » Косой дождь. Воспоминания » Текст книги (страница 12)
Косой дождь. Воспоминания
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:34

Текст книги "Косой дождь. Воспоминания"


Автор книги: Людмила Черная



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 47 страниц)

– Не огорчайтесь, Люся, – сказал мне Гриб. – Я недавно занялся австрийским драматургом Грильпарцером. Очень интересно. Пишите курсовую по Грильпарцеру. Подробнее поговорим позже.

Но поговорить подробнее не привелось. Гриб лег в больницу и уже не вышел оттуда. Рак унес его за несколько месяцев.

Не мне одной Гриб предложил стать научным руководителем. Знаю, что этой чести удостоился и мой сокурсник Мелетинский46 – в будущем он один из немногих ифлийцев стал серьезным ученым. Из сборника «В том далеком ИФЛИ» узнала также, что Караганову47, уже аспиранту, Владимир Романович сделал аналогичное предложение и что Саша Караганов, впоследствии крупный чиновник, этим предложением гордился.

Курсовую работу по Грильпарцеру я все же написала. Ради нее все вечера просиживала в крошечных комнатушках Библиотеки иностранной литературы, с трудом продираясь сквозь диалект современников Грильпарцера, австрийских «народных» драматургов Ф. Раймунда и И. Нестроя.

Научный зал библиотеки помещался тогда в бывшей церквушке рядом с рестораном «Арагви». Но ни я, ни мой научный руководитель, старый-пре-старый профессор-театровед, так и не поняли, где «фишка», чем Грильпарцер привлек Гриба.

Картина противостояния разных школ в ИФЛИ будет неполной, если не рассказать о дискуссии между «лукачистами» и ортодоксами. Она состоялась в начале 1940-го.

15-я аудитория буквально ломилась от публики. Гриб, увы, тогда уже ушел из жизни, но остальные наши педагоги храбро выступали, хотя уже понятно было, что они бьются за проигранное дело.

Сам факт принципиальной дискуссии в 1940 году, пусть и не по политической, а по литературоведческой проблеме, примечателен…

Неужели ИФЛИ и впрямь был последним островком если не свободомыслия, то разномыслия в СССР?

Завершая разговор об ифлийских педагогах, надо хоть пару слов сказать и о наших учителях иностранных языков. Хотя бы о двух – об Элизе Генриховне Ризель, молоденькой австрийке, которая эмигрировала в СССР в 1934 году, когда в Австрии запретили Шуцбунд, военизированную организацию Социал-демократической партии, после поражения поднятого Шуцбундом восстания48. И о Викторе Юльевиче Розенцвейге, закончившем Сорбонну49. Ризель преподавала немецкий, Розенцвейг – французский. Оба были прекрасные педагоги, и оба навсегда оказались связанными со студентами первых выпусков ИФЛИ.

В нашем институте можно было сравнительно легко выучить два языка. До сих пор презираю себя за то, что не выучила второй! Насколько нынешние поколения студентов умнее моего!

Ну и, конечно, грех не вспомнить нашу замечательную стенгазету. О ней пишут все бывшие ифлийцы. При том, что и в 30-х, и в 40-х, и далее при слове «стенгазета» скулы сводило от скуки. Фактически это была не газета, а студенческий рукописный журнал. И придумал ее студент нашей группы Леня Шершер. Правда, как водится, его авторство скоро забыли. Пришли новые ребята, газета стала намного больше, намного краше… Но я-то помню первый номер – лист ватмана с огромной шапкой: «Любовь. Дружба. Ненависть». И далее ответы на вопрос: «Какие качества нужны человеку, которого вы могли бы полюбить?»

Сейчас трудно себе представить, что в 1936 косматом году можно было выпустить такой «боевой листок».

Сам вопрос звучал чуть ли не эротически и уж наверняка еретически. Не смейтесь! Известный журналист Борис Галанов, а в ту пору просто Боря Галантер50, вспоминая нашу газету, сокрушался своей наивности. Прочтя вопрос, он ляпнул: «Ценю красоту. Девушка должна быть красивой или, на худой конец, хорошенькой».

Не ответ, а разгул секса!

На очередном комсомольском собрании Галантера, естественно, пожурили. Дескать, другие же нашли что сказать: девушка должна быть «хорошим товарищем», или «авторитетом в коллективе», или «показывать пример в учебе».

Уже позже придумали для стенгазеты название «Комсомолия», хотя институтское начальство желало другой заголовок: «За большевистские кадры». Общеинститутскую газету, кажется, так и окрестили. Но ифлийцы тут же переименовали ее в «За-бока».

Газета делалась ночью – нужны были свободные аудитории. И вот сменная редколлегия (редколлегий было несколько), запасшись листами ватмана, красками, готовальнями, начинала творить: сочинять статьи, править интервью, редактировать, делать цветные заголовки, рисовать карикатуры, подбирать фотографии – художники у нас были первоклассные: Эдик Подаревский, Гена Соловьев51.

Чем не школа журналистики?

А какие стихи печатались в «Комсомолии»! Стихи Павла Когана, Сергея Наровчатова, Льва Озерова, Давида Самойлова, тогда просто Дезика. Пишу только о тех поэтах, которые были на курс старше и на курс или на два курса моложе меня. Остальных я тогда не знала. Но оказалось, что в ИФЛИ учились и Левитанский, и Гудзенко…

Ответственный редактор всех сменных редколлегий был один – Коля Дорошевич. Толстый, добродушный Батя. Батю приставили к нам, чтобы он надзирал за нами, несмышленышами. Ведь он был намного старше нас, член партии. Но Коля не хотел надзирать, не хотел бдить! Демонстративно не читал газету и, пока ее сочиняли, ложился подремать на диван в деканате. А потом, когда ватманы начинали склеивать, уже под утро, всем своим видом показывал, что он нам доверяет, что не сомневается ни в чем. Даже когда Дорошевич бегло проглядывал кое-какие юмористические материалы, а не то и передовую, то притворялся, будто читает только для собственного удовольствия. «Комсомолия» не знала ни карандаша цензора, ни карандаша редактора! Звучит неправдоподобно. Тем более что происходило это в самые страшные годы – в конце 30-х.

Мудрый, добрый Коля Дорошевич ушел добровольцем на фронт. Стал пулеметчиком и в 1942 году погиб. Погиб и Эдик Подаревский – наш замечательный художник. Погиб и Леня Шершер, поэт, журналист от бога!

А про «Комсомолию» существует острота: мол, лучше всего было читать ее, объезжая на велосипеде!

2. Сказка в духе Шарля Перро, но с очень плохим концом

Все, что я до сих пор написала об ИФЛИ, относится, так сказать, к верху, лицевой, солнечной стороне, к витрине нашей жизни. А существовали еще низ, изнанка, теневая сторона, подвал, дно…

Век-волкодав врывался в любые укрытия. А бетонная коробка на окраине Москвы и вовсе не могла стать укрытием. ИФЛИ слыл привилегированным институтом, стало быть, в него поступали дети привилегированных родителей, дети номенклатуры. Кстати, это слово много позже, уже в 70-х, придумал невозвращенец Восленский, бывший сотрудник Института мировой экономики и международных отношений (ИМЭМО), где работал мой муж Д.Е.

Итак, с одной стороны, номенклатурные отпрыски, а с другой – серая масса студентов и студенток, в большинстве своем из интеллигентных семей, не сильно приспособленных к жизни. Но если быть честной, то надо признать, что и серой массе хотелось приобщиться к сладкой жизни знати. Хотелось даже пламенным комсомольцам.

Вот и мне удалось на несколько недель приобщиться, а потом долго расплачиваться…

Но начнем с начала. Представьте себе восемнадцатилетнюю девушку с полной кашей в голове. Девушку, плохо понимавшую, какое нынче «тысячелетье на дворе». И вдруг эта девушка получает от своей сокурсницы по институту приглашение поехать с ней за город, на номенклатурную дачу, чтобы вместе подготовиться к институтской сессии. Это надо было понимать так: девушка как бы исполнит роль компаньонки и, пожалуй, репетитора.

Ну, разумеется, девушка, то есть я, согласилась.

И вот тут-то и начались чудеса. Вернее, сказка. Предупреждаю: сказка с плохим концом. С двумя плохими концами. С плохим и с очень плохим.

Но пока еще только начало сказки.

За мной приехала роскошная машина «линкольн» с шофером. А я сроду кроме как на трамвае и в метро (с 1935 года, когда его построили) ни на чем не ездила. А на дачу – поездом. В раннем детстве меня иногда возили на извозчике к папиному брату дяде Исаю на Плющиху. Такси тех далеких времен, хоть убей, не помню. Может быть, и ездила, но не запечатлелось в мозгу. А вот «линкольн» чужой помню отлично. Длинная черная машина. Машина незабываемой, нездешней красоты. Не американский дорогой автомобиль, а прямо Карета, в которой Золушка ехала к Принцу.

Правда, Карету эту добрая волшебница, как известно, сотворила из обыкновенной тыквы, а коней – из обычных мышек. И в полночь все это великолепие должно было превратиться в прах.

Как оказалось, и «линкольн» был эфемерен. Однако кто мог об этом догадаться? В отличие от добрых волшебниц злые волшебники не имели обыкновения посвящать глупеньких девушек в свои замыслы.

Ну а пока что Карета-«линкольн» умчала меня и Е. – так звали сокурсницу – на дачу, показавшуюся Золушке сказочным замком. Сказочным замком в дивном заснеженном лесу. Замок и заснеженный лес были, конечно, в… Барвихе. Не в нынешней, где живут олигархи и просто богачи без роду и племени, а в той далекой Барвихе, где возвышались исключительно госдачи и жили госмужи.

Сказочный замок – большой, теплый двухэтажный бревенчатый дом был и вправду прекрасен. Прекрасна была и огромная комната с камином и роялем. И деревянная лестница, ведущая на второй этаж дома. Все там казалось мне красивым и элегантным.

По утрам в барвихинском замке пили кофе со сливками, а вечером устраивали необыкновенно вкусные ужины-пиры.

Повторю, что Золушка была из обычной семьи, отнюдь не знатной. Знатью тогдашней были члены ЦК, а еще наркомы, а еще директора, а еще маршалы и комкоры – военные…

Но мои родители, как я уже писала, ко всему этому никакого отношения не имели.

Поэтому в пору барвихинской сказки Золушка знала только конфеты «подушечки» – белые, слипавшиеся друг с другом комки с повидлом внутри. И разумеется, без обертки-фантика. Помню, с каким восторгом и даже недоумением я встречала аккуратные длинные карамельки в белых бумажках, на которых были картинки: какой-нибудь фрукт – яблоко, груша, слива. Эти диковинные конфеты мама приносила из… съездовских буфетов, работая на партийных съездах от ТАССа. А потом и с «показательных процессов» 1936–1937 годов. Но что там конфеты! Гораздо больше меня поражали приносимые с тех же съездов или процессов бутерброды – тоненькие ломтики ослепительно-белого хлеба с кружками коричнево-пятнистой сырокопченой колбасы. Приоритетом у меня пользовалась не колбаса, а хлеб, такой божественно-белый и пропеченный. Не только вкусовые ощущения, но и сама эстетика белого хлеба поражала воображение Золушки.

Что мы ели в Барвихе на ужинах-пирах, я, конечно, забыла.

Но разве в еде счастье? Счастье было любоваться красавицами-соснами в снегу, прислушиваться к тишине, особой тишине Подмосковья, читать умные книжки в хорошо убранных, а самое главное – не тесных, незаставленных и захламленных комнатах, спать на кровати, а не на раскладушке в столовой… И я это понимала и во всех тетрадках, на всех конспектах, даже на шпаргалках, выводила: «Я счастлива», «Я счастлива», «Я счастлива».

Правда, в 18 лет для Золушкиного счастья кроме бревенчатого замка в лесу полагался бы, наверное, еще и молодой прекрасный Принц. Увы, Принца не было. Вакантное место прекрасного Принца занял Король-отец, папа моей приятельницы и хозяин дома. Как я ни была наивна и простодушна, но все же заметила через несколько дней, что нравлюсь Королю-отцу. И не как компаньонка дочери, и не как ее подруга, а как молоденькая девушка.

Из литературы я знала, что такое случается. И если честно говорить, отнеслась к этому вполне положительно. Мне льстило внимание Короля-отца, который приезжал на дачу на своей Карете – машине «линкольн». Возбужденная его вниманием, я читала стихи Маяковского и Гумилева, Есенина и Блока. Впрочем, это громко сказано – читала стихи. Память у меня всегда была паршивая. И ни одного стихотворения от начала и до конца я не помнила… Зато я рассказывала всякие смешные истории. Это у меня получалось лучше. Долго мы сидели за столом у камина. А потом шли на второй этаж и в малой гостиной сумерничали, не зажигая света. Король садился в середине, мы с Е. по бокам. И Король тихонько обнимал меня и тихонько гладил по волосам, гладил мои плечи и спину. Сердце замирало. Кончалось все тем, что Е. начинала зевать, говоря, что давно хочет спать. И мы с ней шли спать, и обе сразу засыпали и спали до утра сном младенца.

Вот и все. Больше ничего и не было.

Мы с Е. вечерние посиделки ни разу не обсуждали. Я так и не знаю, догадывалась ли она об отношении отца ко мне.

Меня могут спросить, а где же была Королева-мать? Королева-мать давно умерла. И Король-отец женился на ее сестре, которая стала мачехой Е. И притом злой мачехой. Почему она так относилась к своей племяннице – не знаю. Наверное, и в этой семье существовала какая-то тайна. Но тогда меня это совершенно не интересовало. Ведь тайна была буквально в каждом доме. Все что-то скрывали. Вот недавно я прочла в журнале «Октябрь», что знаменитый советский драматург Алексей Арбузов был не сыном служащего-бухгалтера, как он писал в анкете, а сыном разорившегося банкира и что его отец и мать были дворяне. Только в 2003 году арбузовский внук признался в своем происхождении. В том же году Алексей Абрикосов, получивший Нобелевскую премию по физике, вдруг сообщил, что его дед владел до 1917 года известной шоколадной фабрикой в Сокольниках.

А на Пасху в 2007 году я узнала, что дядя моей старинной подруги был министром путей сообщения у Колчака! И в том же доме, у этой же подруги мой знакомый Александр Красильщиков, профессор в области аэродинамики, доктор технических наук, вручил мне книгу «Фабриканты Красилыциковы»52, из которой явствовало, что он из семьи богатейших заводчиков. И что его деды и прадеды понастроили в России и прекрасные мануфактуры-фабрики, и прекрасные особняки. Особняки, где бывали и Шаляпин, и знаменитейшие артисты старого МХАТа, и знаменитые художники, писавшие портреты своих меценатов – Красильщиковых.

Неведомая сила все время возвращает меня к теме отцов и детей. Скорее, к теме детей и дедов, к теме несчастных детей, которых при советской власти вынудили фактически отречься от своих предков. И вот многие из них, как Александр Красильщиков, в 90-х ходили по русскому кладбищу под Парижем Сент-Женевьев-де-Буа и, читая надгробия, восстанавливали историю своей семьи…

Может, с этого и надо начать? Узнать о своих корнях, а потом уже писать историю нашей многострадальной страны?

Только делать это следует честно, никого не обеляя и не очерняя, учитывая, что времена были другие и то, что сейчас кажется жестокостью, тогда объяснялось революционной необходимостью.

Да, какая-то тайна скрывалась и в семье Е. Думаю, в данном случае она была чисто личного свойства, как и тайны в маминой либавской семье. Почему-то мачеха Е. считала себя обделенной и не любила покойную сестру.

Мы с Е. жили поблизости друг от друга, и я несколько раз заходила к ней в ее «правительственный» дом. У нее была отдельная комната, но узкая и неуютная. И как-то на отлете. Однажды я просидела у Е. очень долго – мы занимались, но никто – ни мачеха, ни сестра-подросток, ни мальчик-брат не вошли к ней, не позвали обедать или ужинать.

Только раз я увидела в московской квартире мачеху, и то мельком. И меня поразило их с Е. сходство. Видимо, мать Е. и ее сестра были очень похожи. И еще меня поразил странный блеск в темных, каких-то безумных глазах мачехи… Безумия или истерии?

Вот и все, что я знала о семье Е.

Ну а теперь пора вернуться в Барвиху 1936–1937 годов.

Закончив подготовку к сессии, мы с Е. остались там. «Линкольн» отвозил нас на экзамены. Но мы подъезжали только к Сокольническому трамвайному кругу. Шофер останавливал машину в каком-нибудь тихом закоулке, и мы опрометью бежали к остановке трамвая. Дети ответработников скрывали, что ездят на родительских персональных машинах.

Все экзамены мы сдавали очень хорошо. И Е., которая испытывала раньше некоторые затруднения при ответах (боялась или просто стеснялась?), преодолела свой страх. Я оказалась вполне сносным репетитором.

А далее все пошло своим чередом. Е. вернулась к себе домой. Я – к себе.

И только где-то в мае или в июне Е. опять пригласила меня на дачу. «Линкольн» заехал за Е., потом за мной.

Было очень тепло. И уже по дороге в Барвиху я увидела, что все выглядит совсем иначе, нежели зимой. А сам дом, окруженный зеленеющими деревьями, я и вовсе не узнала бы. Но потрясена я была, когда мы вошли на террасу. Террасу я зимой не заметила. Полукруглая, она казалась очень большой. И сразу напомнила мне картины французских импрессионистов, которыми я любовалась в своем любимом Щукинском музее53. Яркие дрожащие пятна – розовые, зелено-оранжевые – на полу, на потолке, на стенах, на скатерти круглого стола, уставленного тарелками с разноцветными яствами, оживленные детские и взрослые лица вокруг стола – все это было волшебно!

Ошеломленная, я поздоровалась и села на первый попавшийся стул у входа. Увидела, что Е. идет куда-то к противоположной стороне стола. Потом разглядела миловидного мальчика, который, отталкивая свою тарелку, явно капризничал. Услышала голос отца Е.: «Шурик, перестань… Что за фокусы!»

И вдруг, несмотря на близорукость, я отчетливо различила напротив через стол хозяйку дома, мачеху Е. Она привстала и, глядя прямо на меня с ненавистью, громко сказала что-то вроде: «И правильно, Шурик, что не ешь! Так и надо. Приглашают сюда всяких…» И рукой показала на меня.

Я встала, отодвинула стул, вышла из-за стола и услышала, что за моей спиной с плачем вскочила Е. и побежала, догоняя меня. Мы с ней вместе спустились по ступенькам в сад и пошли по дорожке к воротам. Она все еще плакала, а я сказала:

– Перестань плакать. Лучше подумай, как мы отсюда выберемся.

– Дойдем до станции. Там поезд, – сказала она, всхлипывая.

– А деньги у тебя есть? У меня ни копейки.

– Нет, нету.

Она плакала, а я была спокойна, как пульс покойника. Меня занимало только одно – как мы доедем до Москвы без денег.

Не успели мы отойти от дачи, как нас нагнал «линкольн». На переднем сиденье мы увидели отца Е. Сели сзади. Молча доехали до Москвы, машина остановилась шагах в ста от моего дома в Хохловском. Я вышла, за мной вышел отец Е., нагнал меня. Силой повернул к себе лицом, обнял, поцеловал в лоб и сказал: «Ты многого не понимаешь. Не понимаешь. Прости».

…В июле Е. сообщила мне, встретив в институте: «Отца арестовали».

Прошло время. Забыла сколько: год, наверное. Барвихинские события зимы – весны 1936/37 года выстроились в моем сознании в логическую цепочку.

Пока я и Е. блаженствовали на даче, готовился так называемый второй «показательный процесс», процесс Бухарина и Рыкова. И в связи с этим в «Правде» была упомянута фамилия отца Е. Правда, речь шла не о нем, а о его старшем брате. Старший брат был, как потом говорили шепотом, человек «железный». Он ни на каких процессах не фигурировал. Будто не рискнули вытащить. Замучили насмерть. Сразу. Так считалось.

Этот «железный» брат был, по слухам, самым главным большевиком в семье. Его дочь Юлю я тоже знала.

И еще я вспомнила, как к Е. на дачу позвонила наша соученица X., дочь, как тогда говорили, «близкого соратника Ленина», и отругала Е.: «Чего это вы забрались черт знает куда? Не читаете газет!» – и сообщила о том, что брата отца Е. помянул кто-то из подсудимых.

Е. вечером поговорила с отцом. Не знаю, что он ей сказал в ответ. Я не стала спрашивать. Сочла, дура, это их семейным делом. Да и что он мог сказать дочери? Что объяснить?

Теперь ясно, что отец Е. предвидел свою судьбу. Да и о судьбе семьи, видимо, догадывался.

Впрочем, что я о нем знаю, об этом погибшем Короле? Е. как-то с гордостью рассказывала мне: «У отца вся спина в рубцах». Проходил сквозь строй? Били шпицрутенами?

Помню, что я, человек любопытный, расспрашивала Короля о широко обсуждавшемся тогда споре-конфликте между академиком Вавиловым и прохвостом Лысенко. Конфликте, кончившемся так страшно для Вавилова. Отец Е. имел непосредственное отношение к тогдашней дискуссии Вавилова и Лысенко. Да, в ту пору это еще можно было назвать и спором, и дискуссией.

На мои расспросы отец Е. отвечал с улыбкой: дескать, Вавилов все хочет решать обстоятельно, продуманно, а Лысенко – молодой, горячий, торопится.

Так ли он считал на самом деле? Да черт с ним, с Лысенко! Главное, как Король относился к Сталину! И почему и он, и его «железный» брат покорно, словно овцы, пошли на бойню, под нож?!

«Ты многого не понимаешь» – вот и все, что я услышала.

А что другое я могла бы услышать? Я и впрямь ничего не понимала. Совершенно не понимала ни мыслей, ни поступков людей, делавших эту проклятую революцию 1917 года!

Ну а теперь я хочу прервать это свое повествование и сказать несколько слов о том, что значили для нас аресты таких людей, как отец Е., его брат. И что значили для нас так называемые «показательные» (открытые) процессы[Так называемых «показательных процессов» было два – все остальные проводились в режиме строгой секретности. Первый показательный процесс – в 1937 году по делу Зиновьева, Каменева, Бакаева, Евдокимова, Смирнова, Пикеля, Мрачковского, Тер-Ваганяна и др. И второй – в 1938 году по делу Бухарина, Рыкова, Ягоды, Крестинского, Раковского, Чернова, Гринько, Зеленского, Бессонова, Икрамова, Ходжаева, Шаранговича и др. В учебнике «История Коммунистической партии (большевиков): краткий курс», который был обязателен для всех учебных заведений страны, фигуранты обоих процессов именовались «белогвардейскими пигмеями, силу которых можно было бы приравнять всего лишь к силе ничтожной козявки…».].

К 30-м годам уже сформировалось наше (моего поколения) отношение к власти. Мы поверили, что во главе великого Советского Союза стоят кристально честные большевики, герои, вожди, рулевые, соратники Ленина, соратники Сталина, которые ведут нас в лучезарное (коммунистическое) будущее.

И вот два «открытых» процесса (а они и впрямь были открытыми – на них побывали и Эренбург, и зарубежные писатели, и многие другие люди – рабочие, летчики, полярники…), которые широко освещались. Да, в ту пору нельзя было транслировать по радио речи обвинителей и показания обвиняемых, а телевидения и вовсе не существовало. Но у газеты «Правда» был громадный тираж, и ее читали миллионы людей, ведь других источников информации не было. Более того, «Правду» «прорабатывали» на обязательных политзанятиях по всему Советскому Союзу. И в «Правде» изо дня в день печатались стенографические отчеты заседаний Военной коллегии Верховного суда СССР.

Не помню, как после первого процесса, но после второго уже через 7 дней после оглашения приговора был подписан в печать толстенный сборник (52 п.л.) стенографических отчетов. И это несмотря на чудовищный дефицит бумаги. И сборник продавался во всех городах и весях нашей необъятной Родины.

И что же мы прочли в газете «Правда» и в сборниках стенограмм?

Мы прочли, что кристально честные большевики, герои, вожди, рулевые, соратники подло убили Кирова, Горького, сына Горького Максима, Куйбышева, Менжинского. Что они непрестанно «вредили» – поджигали, ломали, взрывали разные «объекты», а также продавали Родину английской, японской и германской разведкам.

Ну и что мы должны были думать по этому поводу? Если учесть еще, что ко времени второго открытого процесса Сталин уничтожил всю верхушку Красной армии, а война была уже не за горами?

Ну а теперь вернусь к описанию своей жизни. Короткая сказка в стиле Перро, сказочка о девушке, которую привезли в Барвиху на красивом «линкольне», кончилась. Кончилась для меня и большая сказка о героях, которые сделали Великую Революцию во имя счастья народов. Почти кончилась.

Но прошло очень немного времени, и оказалось, что короткая сказка имеет печальное продолжение… И что для меня многое еще только начинается.

Какой это был год – не помню. Видимо, 1938-й или 1939-й. Однажды к концу перемены ко мне подошел Яша Додзин. Додзин – фигура знаковая для тех лет. И не только для тех.

Как официально называлась должность Яши – понятия не имею. Впоследствии такая должность в засекреченных институтах именовалась «начальник первого отдела». Начальник являлся как бы связным между НКВД и сотрудниками соответствующего учреждения. Следил, чтобы исполнялся «режим», – иными словами, чтобы сотрудники не теряли своих пропусков, чтобы не встречались с иностранцами.

Наверное, начальники первых отделов постоянно информировали НКВД о настроениях сотрудников – словом, то было недреманное око органов, или, как говорили в старину, «государево око».

При этом к Яше Додзину студенты относились скорее хорошо. Все его знали, и он знал всех. Яша был человек улыбчивый и доброжелательный. Чем мог, тем помогал (например, пересдать экзамен). Вокруг него всегда крутился народ. И он дружил с порядочным парнем Немой Кацманом, ставшим впоследствии переводчиком Н. Наумовым. Кстати, близким другом Лунгиных. А влюблен был (безответно) в уже упоминавшуюся Аню Млынек.

Это был маленький паренек восточного типа с искалеченной рукой. Следствие несчастного случая? Или же изуродовали ему пальцы «вредители»? Какая-то история о «вредителях», по-моему, в институте фигурировала.

Итак, этот Яша Додзин подошел ко мне в конце перемены и сказал, что меня вызывают к телефону. Кто? Изумлению моему не было предела. Никаких телефонов в институте я не знала, не давала…

Перемена кончилась. Я робко сказала, что мне пора на лекцию, но Яша повел меня куда-то, а потом открыл ключом дверь, сказал: «Войди». И я очутилась в большой пустой полутемной комнате – шторы были задернуты, а на письменном столе и впрямь стоял телефонный аппарат со снятой трубкой. Почему-то я догадалась, что это кабинет Карповой, директора института.

И взяла трубку.

Дословно привести разговор не могу, все-таки прошло три четверти века. Но смысл был такой. Мне, Люсе Черной, в среду следует прийти в приемную НКВД, взять там пропуск и пройти в основное здание. В пропуске будет указан номер подъезда, этаж и номер комнаты…

Остолбенев, я что-то пролепетала. Впрочем, что значит «что-то»? Пролепетала: «Да. Хорошо».

Положила трубку и обратилась к Яше, который стоял рядом со мной.

Свой вопрос и ответ Додзина хорошо помню. Я спросила:

– Что мне делать? Идти или не идти? И как там вести себя?

Яша потрепал меня по плечу своими обрубками и сказал:

– Тебя будут спрашивать. А ты говори правду. Только правду. И ничего не бойся.

Слова «говори правду» меня немного утешили. Я подумала, что ведь правду можно говорить всегда. Вреда от этого никому не будет.

Верил ли Яша своим словам? Не думаю! А я, дура, поверила. Или притворилась, что верю.

Никому о вызове не сказала. Не помню, кто предупредил об этом, – тот, по телефону, или Додзин.

Все оставшиеся дни до вызова на Лубянку я думала только о Короле. Считала, меня спросят, что он сказал на прощание. Никого другого из «врагов народа» я не знала…

Напрасно я вспоминала Короля. Теперь понимаю, его уже давно не было в живых. В том расстрельном деле сопливая девчонка-студентка никаким боком никого не волновала.

Да, в тихой, опрятной, даже нарядной комнате на Лубянке, где я сидела напротив молодого, чисто выбритого следователя по фамилии Мурашкин, имя Короля вообще не упоминалось… И разговор был мне вначале совершенно непонятен.

Энкавэдэшник говорил:

– Вы человек общительный. Вас все знают, все любят. У вас столько подруг. Да и денежки вам не помешают. Костюмчик-то у вас не очень…

Я обиделась. Коричневый шерстяной в рубчик костюм был перешит из бабушкиного платья, которое нам прислали из Либавы после ее смерти и после смерти маминого брата, дяди Владимира. Под пиджачком была надета, как мне казалось, очень приятная розовая кофточка с оборками.

В литературе агентов охранки изображали с отвращением, смешанным с явной жалостью. И всегда они были холодные-голодные, в стоптанных башмаках, с красным носом – не то от пьянства, не то от насморка. Выслеживаемые ими господа-бунтовщики выглядели куда вальяжнее.

В 1937 году все было иначе. Сотрудники НКВД имели рожи сытые и носили отлично выутюженные новенькие, с иголочки, галифе и гимнастерки. Подозреваю, что из чистой шерсти, а не из вигони. Естественно, у них были свои закрытые распределители и столовые, им подавали в кабинеты крепкий сладкий чай и ужин, если засиживались. А уж их зимние пальто из светлого габардина с аккуратными коричневыми цигейковыми воротниками были образцом респектабельности.

Этими габардиновыми пальто буквально кишела тогда Москва.

Вообще они были молодые и гладкие. Поэтому мой костюмчик ничего, кроме презрения, у Мурашкина вызвать не мог.

Прибавим к этому общее для всех энкавэдэшников чувство всемогущества, неподсудности и полной уверенности в правоте и важности исполняемого ими дела.

Разговаривать с энкавэдэшником было мучительно. С великим трудом я отбилась от иудиных денег. С еще большим трудом отбилась от условной «агентурной клички».

– Не желаете сотрудничать?! – повторял Мурашкин. – А почему?

– Но ведь вы хотите, чтобы я вам рассказывала о своих подругах. А они настоящие советские люди… Вам же нужна правда.

– Конечно, правда. Вот и рассказывайте правду. Мы же не просим, чтобы вы врали… Но мы-то знаем…

– Что?

– Мы-то знаем про ваших подруг то, чего вы не знаете…

– Ну раз я не знаю… зачем же я вам?

Самое смешное и грустное было в том, что мои подруги (скоро я поняла, что речь идет о детях репрессированных отцов, конкретно о Е. и X.) и впрямь были ярыми сталинистками. И впрямь верили НКВД. Считали, что с их близкими произошла ошибка. Или верили, что Сталин ничего не знает о самоуправстве чекистов.

Сейчас это кажется по меньшей мере странным. Но не мне. Я годы хранила вырезанное из какой-то газеты письмо молодой жены Каменева, одного из соратников Ленина. Жена кляла себя и мужа за то, что они не донесли сразу же о двусмысленном разговоре, который вел в их доме ближайший каменевский друг Зиновьев. И не то чтобы Зиновьев призывал разорвать в клочья, задушить, застрелить, зарезать Сталина, он просто говорил, что Грузин замышляет что-то недоброе…

И вот молодая женщина в письме к мужу в тюрьму (!) жалела, что они не донесли на его друга, тоже сидевшего в тюрьме. Ведь он посмел усомниться в мудрости и справедливости злодея и в беспристрастности органов!!!

Не только чувство превосходства энкавэдэшника потрясло меня в первой же беседе на площади Дзержинского. Я поразилась абсолютной осведомленности Мурашкина обо всех наших институтских делах. Он и в самом деле знал многое лучше меня – кто к кому ходит в гости, кто в кого влюблен, кто кого провожает.

Из последующих встреч помню только две, особо потрясшие меня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю