Текст книги "Полынь"
Автор книги: Леонид Корнюшин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц)
– На новый дом позарилась небось. Зачем бы ты ей, молодой, нужен?
– Завидуешь? Понимаю, Тимофей, – несердито отозвался Васильцов, протирая носовым платком лицо.
– Прости, ежели обидел.
Васильцов неопределенно отозвался:
– Не в том, понимаешь, вопрос. Я же не обижаюсь. Жизнь есть жизнь… У кого молодая, у кого старая.
Вскоре мимо них поплыл желто-рудой, оплавленный медным зоревым светом подсолнечник, а слева потянулась чахленькая, с гнездовинами пустой земли, затянутой сурепкой и лебедой, кукуруза. За кустами, любуя глаз густой росой, привольно шелковел овес.
Остановили коня, вылезли, разминаясь, оглядывая прощупывающе поле. Овес стлался ровной бахромчатой скатертью, ниспадал в овраг и низкорослой щетинкой взбегал на бугры.
– Получше, чем в прошлом году, но и нынче худо будет на фермах с кормом, – отметил Зотов.
Молча прошагали к реденькой кукурузе. Васильцов захватил в широкую ладонь зеленый шуршащий стебель, спросил:
– Тебе не сдается, что силосовать пора?
– Пусть подрастет еще. Сено сперва надо прикончить. В Малинину отрогу вчера не ездил?
– Некогда было. С отчетами, ты же знаешь, проторчал весь день. Сивуков приезжал – говорит, последний стог уже начали.
Они осторожно, боясь помять, вышли из кукурузы, присели на меже около канавки в высокую траву. Закурили зотовский «Беломор».
Зотов как-то устало, но несломленно гнулся к земле, цепкими ореховыми глазами скользил по прожилкам зеленого широкополого лопуха. «Что с ним? В райком, кажется, не ездил? – думал Васильцов, искоса приглядываясь к напряженному лицу его. – Мудрует в последнее время, кусается…»
Кособокое поле за дорогой, грива кустов ракитника вдоль телеграфных столбов постепенно наполнились красноватыми бликами, из-под застывшего белого перистого облака, как бы уложенного спать на горизонте, выкатилось, оживляя и будя все окрест, молодое умытое солнце. Острей и слаще, словно сдернули с них покрывало, сразу пахнули поля созревающей ржи и овса. Зотов оторвался от дум, требовательно спросил:
– Как будем жить дальше, Николай?
«Мудрит, мудрит», – подумал Васильцов, медля с ответом. Зотов выжидающе молчал, упершись глазами в одну точку.
– Как жили? – Васильцов поднял вопросительно брови.
– Так, как жили, дальше невозможно!
«Муха укусила – это точно». Васильцов уточнил:
– Ты о чем, Тимофей?
– А про то, что мы народ свой, колхозников, обделяли.
– Мы? Не пойму, поясни: в каком смысле – мы с тобой?
Зотов взглянул на него, усмехнулся недобро. У Васильцова в дыбом стоявших, до желудевой желти прокуренных усах шевелилось прочно укоренившееся довольство. «Словами его не проймешь – из берданки стрелять надо!» – Зотов закряхтел.
– Подумай хорошенько, что мы давали на протяжении многих лет людям в нашем колхозе! Палочки в тетрадку…
– Ты же знаешь наши возможности, Тимофей.
– Возможности! – Зотов двинул локтями, точно ему было тесно. – Они в людях, Николай Васильевич. В людях! В нас с тобой.
– Не понимаю…
– А мы к ним спиной стоим, точнее – задом. Задом мы их, людей, видим! И ты, и я, и некоторые другие… А пора бы, пока нам самим шею не накостыляли, повернуться. Пора, Коля! Сколько мы вкруговую можем взять нынче зерновых?
– Точно сказать не могу, покажет намолот. Видимо, центнеров по тринадцать. Я так думаю.
Зотов долго молчал, обдумывая, сказал после этого решительно:
– Тогда мы дадим на трудодень по килограмму, а также попробуем авансировать.
Васильцов произнес как-то испуганно:
– Что ты! Что ты! Мы этого сделать не сможем. План недодать нельзя.
– План, который будет спущен, выполним до зернышка, а весь лишек, кроме семенного материала, уйдет колхозникам на трудодни.
– Такие дела надо бы нам, Тимофей, согласовать, – осторожно предложил Васильцов.
Зотов тяжело, с сопением встал с земли, не отряхивая мятых штанов, пошел к тележке. Васильцов шел следом, нюхал кустик полыни, мял его голубые цветочки в широкой ладони, бегал взглядом по квадратной спине Зотова. «Меняется!..» Зотов стал торопливо взнуздывать кобылу, впихивая в мягкие губы железо удил. Не сказал, а словно огрызнулся:
– У нас есть устав артели. А в нем не написано, чтоб по всякому поводу оглядываться.
– Там решим… – неопределенно буркнул Васильцов.
– Я во вторую бригаду. Ты со мной?
– Нет, в деревню пойду, отчеты еще не кончил.
Охлестывая прутом кобылу, весь подпрыгивая вместе с легкой тележкой, Зотов на повороте дороги оглянулся. Васильцов одиноко стоял посреди поля, словно вырастал из него неровной, суковатой коряжиной…
Зотов подумал о нем:
«И это агроном, да еще секретарь? Лучший представитель крестьянства!..»
IX
Удары грома рею ночь полосовали небо, а дождя ни капли все-таки не перепало. Утро народилось все с тем же опустошающим зноем.
Кругляков, успевший сбрить щетину, бодро покрикивал на женщин:
– Поднажмем малость, последний стог остался.
Вера старалась поймать взгляд Маши – взгляд ее, как весной сосулька, словно в глаза набрызгали родниковой воды. Маша, казалось, даже не видела подругу.
– Ты что такая? Не поколотил, часом?
Она, наконец, взглянула на подружку, улыбнулась обцелованными, вспухшими губами.
– Я?..
– Уехал давно? Утром? Ты что подурнела?
Покраснев еще больше, даже уши загорелись огнем, Маша молча подошла к берегу. Внизу бойко, взахлеб, гомонили лягушки. На той стороне Угры, в лозняке, рассыпал свои деревянные звуки коростель.
С берега открылась даль: отрезок дороги, на изгибе сосна с разбитой макушкой. Маша невольно потянулась туда взглядом. Вера, хищно-настороженная, проследила за ним: от сосны удалялось и наконец пропало красное пятно Лешкиной рубахи. Маша оторвала взгляд от дороги, посмотрела на часы.
– Наши давно работают. Побежали скорей.
Вера так и ахнула.
– Подарил? Золотые?!
– Позолоченные. И стрелки светятся.
Она посмотрела в несколько растерянные глаза Веры: «Вот ты считала, что он плохой, а теперь видишь – ошибалась».
С этой ночи Маша будто переродилась. Красные, дразнящие губы так и остались налитыми. В ямочках щек таилась, розовела беспричинная улыбка. О грешной ночи в копне откуда-то, словно подглядный нашептал ветер, узнала бригада, от нее пошло по деревне. Ничего не знал только один дед Степан, который большую часть дня сидел и лежал в хате и редко выходил во двор, поглядывая плохими глазами вдоль проулка. Но и он узнал в полдень другого дня. Зашла соседка, бабка Алевтина Воробьева, шибко охочая до новостей, не раз попадавшая в перетряски за сплетни.
– Живой, старый?
– Покуда живой, – Степан сурово посмотрел в морщины Алевтининого лица: не терпел ее за сплетни и жадность.
– Свадьбу играть надумали?
– Нам не к спеху, – сказал нехотя дед.
– Вчерась будто твою Маньку с Лешкой Прониным под копешкой видали…
– То брехня! – отрезал Степан, кряхтя, встал, застучал костылем, ушел в избу.
Желтый платок Алевтины проплыл у изгороди и пропал. А в сердце Степана колючками дедовника закралось беспокойство. Все припадал к окну, всматриваясь, бормотал сам себе:
– Врет, дура старая. У них все такие. Что Осип, что зятья. Малина одного леса. – И утешал себя: – Ну, а слюбились, так оно и дело, может быть. Худого тут нет.
На том дед Степан успокоился и стал сильней ждать Машу.
Деревня жила полевыми заботами, все так же пустовала. С сенокоса приезжали за продуктами, увозили газеты, письма. Через два дня во второй бригаде завершили последний стог. Кругляков придирчиво три раза обошел вокруг и приказал всем лезть на землю. Стог был выше остальных, прямо красавец: ровный, с хорошо выложенным конусом, макушка упиралась в самое небо.
– Забирайте все из шалашей, машины подгоню. – Кругляков обмахнул рукавом пот с лица, захромал (натер ногу) к грузовикам.
Минут через двадцать женщины покидали в кузов узелки, вилы и грабли, сели сами, и машины поехали в деревню.
Маша не загораживала лица от ветра: в нем слышался голос Лешки. Ей казалось, что она летит на крыльях. Но чем ближе подъезжали к Нижним Погостам, тем томительней становилось у нее на душе: она боялась чего-то. То ее волновали предчувствия беды – что-нибудь могло случиться с Лешкой, и он теперь лежал, умирая. Потом она поняла: просто боится за свою любовь, как будто она ее украла и теперь кто-то чужой должен был украсть у нее же самой.
Поймав на себе взгляд Анисьи, она впервые не отвела сухо блестящие глаза в сторону, а улыбнулась прямо и открыто. «Чистая девка, добрая колхозница, вся на ладони, не изломали бы только плохие люди», – подумала Анисья.
Сперва Маша утаивала часы, которые подарил Лешка, а потом раздумала и перестала закрывать рукой маленький сверкающий золотой ромбик. Наталья Ивлева заметила первой, толкнула в бок Любу:
– Гляньте-ка! Да ты когда, Мань, купила?
– С неделю назад, – сердито и быстро сказала Вера. – За пятьдесят рублей.
– Смотри! Не то на них написано что? – наклонилась Наталья.
Вера и тут быстро сообразила, склонилась, закрыв Машину руку копной своих темно-русых волос, разглядывая корпус часов. Сбоку мизерными буковками было написано: «Дарю сердце и любовь. Леша».
– Это завод и марка, – сказала Вера, перевернув Машину руку часами вниз. – Где возьмешь, когда не купишь за кровные? Одеться прилично за наши трудодни – одно несбыточное мечтание. А Маше дед дал.
Наталья подумала: «Ври больше – я-то знаю такого деда… Обгулял, видать, Лешка, это верно. А недотрогой считалась».
По деревне рассасывались предвечерние тени. Под горой, в другой части деревни, трудолюбиво сопел мотор трактора. От плетней пахнуло знакомым: нагретой землей, огуречником, запахом скотины. Из открытых настежь окон правления доносился осиплый рассерженный басок Тимофея Зотова.
Анисим Кугляков спрыгнул на землю, распрощался с бригадой:
– Отдыхайте, бабы, завтра на прополку.
Маша словно впервые увидела свою деревню.
И хаты с темными соломенными крышами, и колодец с задранным «журавлем», и сочная молодая крапива за баней – все казалось иным, несказанно милым сердцу.
Но после широты лугов, неба и душевной перемены в ней самой хата оказалась теперь тесной и темной. На столе, под скатертью, укрывшей хлеб и посуду, слышался слитный мушиный гуд. Дед около порога сечкой крошил вареную картошку курам. Увидев Машу, сильно обрадовался, бросил сечку. Посередине избы валялся веник, опилки и стружки белели около стола. Кот, обмотавшись стружкой, по-хозяйски выглядывал из-под табуретки.
– Как ты намусорил, дед, – оглядываясь и боясь за что-либо взяться, сказала она.
– Здоровенька, Маняш, – просипел дед, – я тут кой-чего делал. Двое грабель выстругал. Ну-ка, глянь! – Он, явно хвастаясь, показал глазами на перегородку: там и вправду висело две пары новеньких грабель.
Маша принялась убирать хату. Моя пол, спросила:
– Телка ничего?
– Округлилась. Стоящая телка.
Дед ушел на двор по хозяйству. В избу долетал его смешной голос: «Тип-тип-тип». Вымыла пол, постлала половики, вынесла колотить дедову перину. Солнце уже заваливалось за Анютину рощу. Охваченные закатным огнем, полыхали листья клена, росшего у крыльца. Под легким ветром в поле навстречу ей мелкими живыми волнами бежал торопливо лен. Она ласкала его глазами: лен почему-то напоминал Лешку. Когда дед вернулся в избу, она спросила, стараясь придать голосу равнодушный тон:
– Кто-нибудь к нам приходил?
– Лопунов хлопец. Вчерась забегал. Об тебе пытал.
«И что ему нужно?»
Ей сразу расхотелось что-либо расспрашивать, стало скучно. Она пошла за перегородку и, сев на кровать, начала думать о своей жизни, которая сошлась воедино с Лешкиной, и от этого никуда не деться. Она уже знала, что никогда не перестанет о нем думать, даже если расстанутся.
Наступил вечер, и пришла ночь. На печи, за трубой, громко кашлял и шептал что-то дед, возможно, он разговаривал сам с собой, ругая свою тяжелую судьбу и жизнь.
Маша разделась, влезла в постель, поджала ноги к горячему животу. Потом она решила, что если завтра Лешка не придет, то наведается к нему домой сама, стерпит позор, унижение, будет его просить на ней жениться, а при самом последнем случае отказа назовет его подлецом и навсегда уедет из Нижних Погостов.
На печи слышались слабые шорохи и кашель деда, турчал сверчок, под окошком беззаботно шептался с кленом ветер, и Маша заснула очень крепко.
X
Лешка пришел, когда Маша еще хлопотала около печи: вся хата была наполнена огненными сполохами. Она прилаживалась поднимать на загнетку с пола двухведерный чугун с пойлом теленку. На скрип рассохшихся половиц под знакомыми шагами обернулась. Лешка ласково поздоровался, рывком оторвал от пола огромный чугун, поставив на загнетку, вдвинул его ухватом внутрь. Маша отрадно смотрела на его широкую спину.
– В сельсовет поедем, – сказал ласково Лешка. – Зотов лошадь дал.
– Зачем? – недоверчиво спросила она, боясь смотреть ему в глаза, и подумала с трепетом: «Неужели сбылось? Да, да!» – запело в ней все.
– Распишемся.
– Правда?
– Тю, неверка, – потянулся к ней радостно, поцеловав в щеку.
Она, отвернувшись, краснея, спросила:
– Ты завтракал? Хочешь яичницы с салом?
– Спасибо, не хочу. Я ел.
Побив чепелой головешки, закрыла заслонку. Раскрасневшаяся, мельком взглянула в зеркало: «Как будто не мои глаза блестят». Собралась за одну минуту. Взяла на руку плисовую жакетку и неудобно, словно туфли жали ноги, шагнула к порогу:
– Я готова, Леша.
Он с рассеянной улыбкой смотрел на нее, думал о чем-то.
– Переоделась бы, – стряхнул невидимые соринки со своего нового пиджака.
– Сейчас. Подожди.
За перегородкой переодела платье. Шитое из бледно-голубого шелка три года назад, когда кончила восьмилетку, платье выцвело, но еще выглядело празднично и хорошо шло к ней.
А Лешка хозяйственно кивнул головой, сказал:
– В норме. Туфли только колоссально потрепаны.
– Других у меня нет, – она зябко переступила ногами.
– Пока сойдет, – он опять оглядел убожество хаты, старые лавки, полати за ситцевой шторкой, огромную перекосившуюся печь с выбитой загнеткой и о чем-то снова подумал.
Гнедая лошадь, привязанная к клену, теплыми атласными губами выдергивала из завалинки лебеду.
Выехали. На улице встретилась Анисья, помахала рукой:
– Счастливо!..
Сквозь облачную паутину начинало припекать солнце. По придорожному лугу, на травинках и лозовых кустах в волшебном утреннем свете еще сверкала роса. Лешка пустил гнедую кобылу размашистой рысью. За тележкой столбом вздыбилась пыль, заслонила солнце. Покусывая соломинку, сжав руками колени, Маша боялась отчего-то говорить, молчала.
Сельсовет был в деревне Плосково, в пяти километрах.
Вскоре дорога запетляла старым глухим лесом, В нем стоял негустой туман и вовсю пели птицы. Лешка свернул на поляну, по краям светлеющую березняком, остановил кобылу: та сразу потянулась к траве.
– Зачем? – спросила Маша, беспокойно оглядываясь.
– В кустах немного полежим… – он прикованно смотрел на ее смуглые, поросшие белесым пушком ноги, перевел взгляд на лицо, странно рассмеялся.
– Увидеть могут же…
– Ни души. Скорей!
– Не надо. Зачем?
Он бережно взял ее, поласкал дыханием щеку и понес в ближний ореховый куст.
…Сели в тележку через час. Солнце уже вышло в свой простор, и над землей было очень светло, жарко. Маша сидела сзади, крепко сжав губы, ничего не видя отуманенными глазами, кроме его широкой сильной спины.
На опушке леса Лешка крикнул со смехом:
– Держись, прокачу!
Дорога стекала слегка под уклон, лошадь получила удар прута и с рыси перешла на галоп. Березы около дороги закружились, стали переворачиваться кронами кверху. Цепляясь обеими руками за решетку тележки, Маша просила сзади:
– Держи ты ее, разобьемся.
Лешка осадил кобылу: та, заедая железо удил, медленно сошла на шаг.
Плосково – деревня в двадцать восемь дворов на опушке елового леса – встретила чьим-то весельем. Девчата, видимо выпившие, танцевали на дороге и пели частушки про любовь. Одна маленькая женщина впереди передвигающейся группы металась вприсядку, помахивая выгоревшей косынкой. Кудрявый парень, низкорослый, в цветастой ковбойке, бесшабашно наяривал на баяне.
Другой парень, с лысиной, в чистой парусиновой паре, пьяным голосом пел частушку и хлопал себя по коленям ладонями:
Охо-ха-хахоночки,
Милые девчоночки…
Лешка, сощурясь, оглядел гуляющих, с какой-то неизбывной тоской заметил:
– Матроса провожают. – Он вздохнул и плюнул.
Отутюженный, точно с картинки, матрос шел сбоку дороги, стараясь не запылить ботинки и клеши, подмигнул Лешке.
Лешка проводил его дремучими глазами и снова сокрушенно плюнул. Около сельсовета однорогая, с комочками присохшего навоза коза щипала траву, а над крыльцом, на потресканной фанере висел лозунг: «Живи и трудись честно!» Второй лозунг, прибитый выше, тоже на выцветшей фанере, был про хлеб и молоко. «Кругом идейность!» – подумал Лешка. Слезли неуверенно. Он бросил клок клевера кобыле, скользнул глазами по окнам. Оттуда волной качнулся шум голосов. Мужчина, держа перед грудью обеими руками кепку, вышел на крыльцо, с наслаждением откашлялся и зашагал вдоль улицы. Маша обтерла рукой рот и, как в яму, шагнула следом за Лешкой в сельсовет. Дым колыхался бурой завесой, и кто-то простуженным голосом говорил:
– Такую справку дать не могу. Ты мне липу подсовываешь.
Несколько женщин, лузгая семечки и разговаривая, сидели около стены на стульях. Четверо мужчин с виноватым выражением на лицах топтались перед столом председателя. Маша кивком поздоровалась со знакомыми. Почему-то ей казалось, что все они, когда узнают, зачем явились, станут осуждать их за то, что пришли не по хозяйственному делу, а по личному, по расписке.
Одна молодая знакомая женщина – Маша не помнила, как ее зовут, – подошла и спросила тихо:
– Зачем приехали?
– Так, дело одно…
– Как жизнь у вас в Погостах?
– Кто ее знает, обычно. Сенокос кончили вчера. – Маша умоляюще вцепилась взглядом в Лешкины, тоже неспокойные, с ореховыми искорками глаза: «Подожди немного, пусть поразойдется народ. Стыдно».
Лешка тер беспричинно щеку, сопел от напряжения, его и самого вдруг охватила неуверенность. «Хомут надеваю…» Маша плохо слышала, что ей говорила женщина, – донеслось словно издалека, как разорванное ветром:
– Замуж еще не вышла ты?
– Кто? – переспросила она.
– Да ты, господи, у тебя что, голова болит?
– Ой, подожди, сейчас решаться будем…
Женщина удивленно расширила глаза, отошла, села около женщин, и они начали шептаться и шушукаться, оглядывая Лешку и Машу, которые все еще стояли в стороне от стола.
– Вы в Ковылях у себя кончайте ремонт клуба, – сказал председатель сельсовета высокому сухощавому мужчине, причесывавшему седой жесткий вихор. – Пора, затянули до невозможности. Насчет радиолы я вопрос поставлю, думаю – деньжонок дадут. Ко мне еще есть что?
Седой кашлянул:
– Все вроде бы.
– Ну, тогда идите.
Мужики стали расходиться, и перед столом председателя образовалось свободное пространство. Филиппенкову было шестьдесят лет, он прошел войну и ходил на истоптанной деревяшке, которая виднелась из-под штанины, и он ее регулярно красил в красный цвет.
– А, Пронин? Здоровенько, ты с чем? – спросил весело Филиппенков, заметив Лешку.
– Мы, Константин Павлыч, насчет расписки, – Лешка неловко моргнул и удивленно умолк, подвинувшись к столу.
– Так… Ага, – крякнул. – У вас давно уже отношенья? – Филиппенков внимательно посмотрел на них обоих.
Маша стояла около стены ни живая ни мертвая, комкая в руках батистовый платок. Он подумал: «Чистая девка, как цвет лазоревый».
– Уже порядочно как. Давно.
– Что ж, подавайте заявление. Через неделю зарегистрирую, – одобрительно кивнул головой Филиппенков.
Маша чувствовала падение в пустоту, она чуть подвинулась вперед, вся обмирая, тихо попросила:
– А теперь не распишете?
Знакомая женщина, с которой она разговаривала, поддержала:
– Не разводи формализм, Павлыч: им некогда ездить. Уборка.
Филиппенков в знак несогласия рубанул рукой и стукнул под столом деревяшкой:
– В городе отпускают месяц. Я сокращаю до недели. Дело не шутейное. Не на вечеринку собираются. Соображать бы надо. Дайте, товарищи, заявление. Все. В следующую среду оформлю. Приходите.
– Может, передумаете еще, – вставила пожилая женщина.
Лешка промолчал, не сказал ни слова. А Маше больше всего хотелось, чтобы он возразил и настоял на расписке сейчас. Ей этого очень хотелось. Она плохо понимала, как села в тележку и выехала из Плоскова. Малость опомнилась только около леса. Лешка вяло, расслабленно шевелил новыми пеньковыми вожжами, покусывал сенинку. Повернув голову, спросил:
– Что ты, Мань, приуныла?
– Так, от жары, наверно.
Усеянные тревожными точками глаза ее чего-то ждали, и Лешка виновато отвернулся. Он знал, что если бы как следует настоял, Филиппенков не выдержал и расписал бы. Но он также знал, что сбросил с плеч тяжесть, а теперь легко и нет никаких у него твердых обязанностей перед жизнью. В лесу, на том самом месте, Лешка снова остановил кобылу, соскочил.
Маша покачала головой, вся поджалась в угол тележки, прошептала:
– Я не сойду!
До Нижних Погостов доехали молча. Маша спрыгнула на ходу возле сельпо. Он обернулся:
– Вечером приду. Жди.
Лошадь рванулась и пошла рысью, простучали колеса по мосту, и тележка выскочила на ту сторону реки.
Маша раздумала идти домой переодеваться и прямо в шелковом платье, как была, направилась в поле на работу.
XI
Задождило. Шли, налетая из-за бугра, из-за меловых залысин и речных отмелей бешеными волнами, грозовые летние ливни трое суток подряд. В овраге, что примыкает с севера к Нижним Погостам, поднялся обмелевший, оплошавший совсем ручей. Пополнела, грозя выбиться из берегов, Угра. В деревню отовсюду вместе с потоками воды текли дурманные запахи: хлеба, травы, хвои, гниющей листвы – падалицы. Не одна туча, обвисая черными крыльями, переползла через деревню, и не один раз думала Маша о своей быстро и диковинно переменившейся жизни.
Неделю спустя после поездки в Плосково она управилась около печи пораньше. Лешка со старым армейским чемоданом перешел жить в ее хату. Он торопливо мылил щеку, брился, посматривая на часы, – опаздывал на работу. Перед этим сдали хату Черемухиным, а с утра было решено в селе Лубки ставить другим пристенок.
Маша подошла сзади с блинной заболткой, с минуту смотрела в стриженный под бокс круглый Лешкин затылок, млела и терялась начинать этот тяжелый разговор, спросила наконец:
– Ты забыл? Нужно в сельсовет ехать.
– За каким бесом?
«Забыл!» – ахнула.
Она попыталась улыбнуться.
– Да расписываться!
– Не к спеху. Еще успеем.
– А я бы сейчас хотела, Леша, – робко настаивала она на своем.
– Я бы хотел слетать на Луну, – недовольно сказал Лешка. – Бумага – не главное. Умные люди говорят. – И смягчился: – Не горюй, что ты заволновалась?
– Понимаю, – согласилась она, припомнив многие разговоры об этом. Некоторые считали, что загс действительно не основа, а формальность.
После этого разговора поселилась у нее в душе неуверенность. А Лешка был на редкость приветлив, заботился. Кончив работу, сразу бежал домой, начинал хлопотать по хозяйству, носил воду, сам поил телку, даже белье полоскать как-то взялся, но Маша не разрешила:
– У нас же разделение труда.
Он поднес к глазам ее ладонь, всю вдоль и поперек изрезанную въевшимися глубоко в кожу морщинками, тронул мозолистую огрубелость.
– Тебе вон как трудно одной!
Она радовалась: «Верка завидует, все-то у нас пока хорошо. А с росписью действительно успеем». Но ночью опять пугалась: ей казалось, караулит где-то тут, близко, несчастье. Все чаще Лешка вздыхал, кряхтел, перемалывая в себе непонятные ей мысли, и в темноте ловила она антрацитовый блеск его глаз. О чем-то упорно, неотступно думал, что-то ломал в себе. По три-четыре раза за ночь вставал к окну курить, глядел в рябое от звезд небо, на луну, заливавшую синеватым светом деревню, пытался понять, чем недоволен, в голове вертелись обрывки ненужных слов: сам себе объяснить не мог. Голой пяткой растирал о половицу окурок, ложился. Зверствовал, выматывая ее, в яростной страсти. Потом, опершись на локоть, она искоса разглядывала в темноте выражение его лица.
– О чем думаешь, Леша?
– Спать хочу, – и отворачивался спиной.
Однажды, сидя сбоку постели, сказал ей холодным, чужим голосом:
– Бедно мы с тобой живем. Хата плохая. Тряпье кругом. Мебели никакой. У людей не так.
Маша хотела спросить у него, куда он денет деньги, которые заработает в Лубках, да передумала. Она только сказала:
– Были бы руки – наживем.
– В шибаях, может, и наживу, – усмехнулся Лешка.
…Дни напластывались один на один, нагоняли все новые заботы. После дождей по скошенному лугу зеленой бахромой закудрявилась отава. Вплотную подступила уборка яровых. Поспел ячмень, вызревала рожь.
Несмотря на засушливость, урожай ожидался толковый. Шевеля потресканными от ветра губами, Зотов высчитывал, сколько можно будет взять с гектара ячменя и жита. Но кукуруза – царица поля – никак не радовала: топырилась низенькая, чахоточная, хоть бы на развод где-нибудь налился початок. Половину скармливали, как и в прежние годы, на подножном скоту, остальную готовили под силос. Так в Нижних Погостах было из года в год.
Агроном Васильцов говорил, сам не веря словам:
– Ухаживать не умеем за кукурузой. А сеять мы ее будем. Без кукурузы не достигнем прогресса.
Это уже звучало как заклинание.
Дмитрий Лопунов напросился на заготовку леса в Брянскую область. Вернулся худой, с каштановой бородкой, но она не шла к его широким скулам и оттопыренным ушам. Как-то столкнулся с Машей на колодце.
Ока, зачерпнув воды, уже вдевала петли коромысла в дужки ведер. Почувствовала его взгляд на своем лице и фигуре, покраснела.
– Без свадьбы жить стала? А я-то думал: водчонки попью на свадьбе, – сказал он и улыбнулся натянуто; тот же застенчивый и любит, как и прежде.
– Времени не было, но мы сыграем, – пообещала она и закраснелась; в ней где-то под сердцем кольнуло больно: «Правда ведь, без свадьбы живем, как что украли».
– Счастлива?
– Да. Мы не ругаемся, – холодновато проговорила она. – Мне другого счастья и не надо.
Разошлись. У своего плетня она оглянулась; Митя все стоял у колодца, словно врос в землю. Но ей не было жаль его.
Под навесом сарая Лешка тесал доску. Взмокший чуб лип ко лбу, тугие, крепкие связки мускулов шевелились на руках. Маша, присев, ласкала искрящимися глазами его сильную фигуру. Муж!.. Вот он, красивый, единственный на деревне, по которому многие сохли, теперь он ее, и, когда будет трудно (мало ли что выпадет в жизни), можно спрятаться за этой широкой спиной. Раз он рядом, около, ничего ей не страшно. Лешка, с ходу воткнув в стулец свой ловкий сверкающий топор, подошел, обнял неумело, опалил ее дыхание мужским потом, табачным перегаром.
Она, уткнувшись лицом в его грудь, придушенно, по-голубиному, рассмеялась.
– Ты что? – спросил он, пыхнув желтым самосадным дымом, и тоже засмеялся.
– А так… Хорошо… ты дома.
– Эх, теря-метеря, моя труженица, – он чмокнул ее в ухо, приглядевшись, спросил: – Смотри, Мань, у тебя тут родинка, как картечина, а я и не знал.
– У тебя тоже на плече, я видела.
– Разве?
– Ага. Говорят, будто к счастью.
– Предрассудки.
Лешка притушил папиросу, окурок положил в железную коробочку, взглянул на нее ласково:
– Что же мы, давай свадьбу устроим? А то так… нехорошо.
– Правда, Леша, – кивнула она, – нехорошо.
– Как раз в это воскресенье можно. Справим в батином доме: К нашим пойдем. Ты с ними незнакома.
– Я их знаю, – и посмотрела ему в глаза. – Давай сперва распишемся. А так… не по-людски, плохо.
Ответил не сразу.
– Предрассудки это. А кто вообще узнает? – И докончил подчеркнуто-весело: – Потом, Маня, свадьба же поважней расписки.
Промолчала: «А и то верно».
Село Кудряши, где жили родители Лешки, – в четырех километрах от Нижних Погостов. Маша любила туда ходить еще девчонкой на гари по ягоды и орехи. Как-то раз она пила у них воду и пережидала дождь – это было года три назад, а Лешка чинил во дворе велосипед и даже не заметил ее.
Маша засобиралась, готовясь к свадьбе. В хате перевернула все.
Сходила в поселок Вырубы в парикмахерскую, сделала высокую прическу, отчего как-то выросла, похорошела. Две ночи спала, оберегая ее, чтоб не смять.
Готовились к веселью и в Кудряшах – туда ездил Лешка. Устинья, ничего толком не выпытав у сына, какую он приведет сноху, тайком вздыхала, чуя неладное, возясь около печи, как-то бросила:
– Слыхала, голь-моль. Влипнул, видать, Лешка-то.
Афанасий Петрович, муж, прикрикнул:
– Много ты знаешь!
Пришла наконец суббота. Кругляков отпустил Машу немного раньше с работы, предчувствуя, что и ему в этом деле должна перепасть изрядная выпивка. Она пригласила его на свадьбу. Кругляков, щуря кошачьи глаза, быстренько согласился, не дал себя упрашивать.
– Явимся, не сомневайся.
Дед Степан с тревожным изумлением следил за Машей с печки: он только что выпарился в бане и там обсыхал по-тихому.
– С телкой и курями не хлопочь, сам управлюсь, – сказал он, кашляя.
– Я сготовила, ты только снеси, – и, сияя глазами, выбежала на проулок.
– Куда ты? – спросил Лешка.
– К девчатам сбегаю, позову на свадьбу.
– Много не зови. Мы по-узкому, – наказал.
Она сообщила пятерым из своей бригады, а потом побежала к Вере. Вера неожиданно обрадовалась, хоть и таила неприязнь к ее нареченному, и они вдвоем всплакнули.
– Дай мне свое белое платье, – попросила Маша.
– Счас, из сундука выну, – засуетилась Вера. – Мой бог, и туфли же надо!
– Да ты потихоньку, чтоб мать не видела.
– А то сама не знаю?
Перед вечером они вышли из деревни. Дорога круто огибала песчаный, с лысиной бугор; туман наплывал дымом в лощину, пластаясь по кустарникам. В золотом закатном мареве стлалась впереди, как ковер, равнина. Маша крепко держалась за Лешкин локоть, крупно вышагивая, старалась не отстать. Вся ее жизнь рисовалась ей такой же прямой и широкой, как эти родные поля и перелески. Нижние Погосты пропали, но, взойдя на холм, она увидела свою старую хату с кленом под окошками, поваленный плетень – и не удержалась, всхлипнула.
XII
Просторный дом Прониных стоял на отшибе деревни, ближе к лесу Обнесенный частоколом, он утопал в вишнево-яблоневом саду. Натоптанная до глянца тропа, виляя в крапиве, спускалась в овражек к колодцу. За двором – болотистое лесистое займище с осокой, правей – ровный, как по нитке, проулок, упирающийся в большак.
Из-под навеса вышла старая пегая сука с облезлыми боками. Обнюхав Машу, она равнодушно зевнула, пошла, понурив голову, нюхая ее след, а Лешка сказал:
– Пенсионерка.
На крыльце показалась толстая Устинья; осторожно ощупывая рыхлыми ногами ступени, спустилась с пустым подойником – собралась доить корову.
Маша, увидев ее, почувствовала холодок под сердцем.
Поздоровались. Устинья, поставив ведро, шмыгая спадающими галошами, молча повела гостей в дом.