Текст книги "Полынь"
Автор книги: Леонид Корнюшин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 33 страниц)
Анисья долго не отвечала. Сказала, поглядывая за реку:
– От котов не хочу, а муж знаешь где… С войны не вернулся. Жили с ним мало.
– Ты вот золото, а Нюрка Ухтина – прости господи, а каким мужчиной владеет. Не пойму я это, – задумчиво проговорила Люба.
– С мужиком жить – ума большого не надо, – прищурилась Анисья, немного погрустнев, но тут же встрепенулась, и на лице ее разлилось обычное, ровное выражение доброты и ясности.
– Любовь, однако, тяжело найти, вздохнула Вера, – она не валяется.
– Это точно, – сказала Люба.
– Вы-то что знаете обо мне? – громко и насмешливо спросила вдруг Анисья. – Водку пью, матерщинюсь? Правда, бывает. А я, может, присушенная, девки.
– Это чем же? – попытала, блестя глазами, Люба.
– Любовью своей. Старой, какая была и которой никогда не быть уже. Была, да сгорела.
Они замолчали. Вера провела ладонью по животу, швырнула на него горстку песка.
– Хороший был твой Егор? – спросила она Анисью после молчания.
– Хороший?.. Кому как. А мне – лучшего б в мире не надо. В свете с огнем не найдешь. Тряхнет, бывало, чубом – меня наскрозь так и прожжет, умел он так делать. Тряхнет – меня как иглой в сердце, – Анисья сильно, до хруста потянулась. Затем, раскрыв изумленные глаза, словно увидела что-то ранее недоступное, умолкла на мгновение. – Помню, как я его провожала, он взял мою руку и сказал: «Коли убьют – так ты не горюй, ты у меня вечная». Потом знаете как было: запел паровоз, а я подумала: «Это он нас разлучил навеки». А потом листок бумаги – и все. – Анисья сердито и быстро встала на ноги. – Айда, девчата, завтра опять вставать рано.
Маша, раскинув руки, прокричала в пустоту поля – в сторону Нижних Погостов:
– А-у-у!
Вера, удивленная, обернулась:
– Что ты?
– Я его видеть хочу, – тихо, чтобы не слышали остальные, прошептала Маша и всхлипнула.
– Тю, лю-убовь, что ли? И откуда она? Такого добра, как Лешка, хватает, – сказала Вера сердито и покачала осуждающе головой.
V
Зной палил по-прежнему, сенокос не кончался. После того как закопнили, начали стоговать. У девчат обгорели лица. Приклеенные носы из подорожника не держались одной минуты, сохли, опадали. Сивуков теперь подвозил воду и еду: ее готовили в первой бригаде. Утром он ездил за продуктами в Погосты. Маша ждала обеда с нетерпением и каким-то страхом.
Ей почему-то казалось, что Сивуков должен непременно привезти дурные вести. А вести эти связывались с Лешкой, да и за деда беспокоилась. В этот день работали на втором стоге. Маша стояла на тесовой подклети, швыряла кверху охапки сена. Принимала от нее Анисья, возвышающаяся с краю.
Перед обедом Маша решила поговорить с Сивуковым. Он распрягал кобылу, развязывал въевшуюся в клещи хомута сыромятную супонь.
– Ты Лешку не видел?
– Видел. Пиво в сельпе пили. Жигулевское.
– Спрашивал он что-нибудь?
– В каком разрезе? – Сивуков глуповато замигал не понимая.
– Ну, обо мне… Не передавал ничего?
– Нет, а Лопунов спрашивал.
Маша потеребила концы косынки, отошла. Ей сделалось пусто и горько, даже работа перестала нравиться.
«Дура, сохну по нем».
Она села в тень, под стог: обедать ей не хотелось. Подошла Вера с кружкой молока и куском ржаного теплого хлеба.
– Обедать будешь?
– Заморилась. Не хочется.
– Молоко как сливки.
Оно и вправду было вкусное, пахло лугом, но Маша ела без вкуса, сосредоточенно глядя в землю, на замученную травяную былинку. Анисья еле доплелась, развалилась поблизости, вся мокрая, как выкупанная.
– Сухмень, черт! – выругался Анисим Кругляков, бригадир. – Завершайте, бабы, этот стог, а я во вторую группу смотаюсь, – он влез на пегую кобылу и без седла, подпрыгивая, рысью затрусил над Угрой в сторону Кардымовского леса.
В той стороне, куда уехал Анисим, мелькнуло и быстро пропало красное пятно. Маша вскочила всматриваясь.
Пятно больше не показалось.
– Что там? – поинтересовалась Вера.
– Думала, едет кто…
А саму пронзила догадка: «Лешкина рубаха».
– Ненормальная! У них же работа.
Пообедав, бабы улеглись маленько отдохнуть поодаль от девчат, под стогом. До Маши донесло ломкий, с хрипотцой, голос старой Ивлевой:
– Леха не в батю. Афанас покладистый. Я с ним в прошлом году лен возила в Дорогобуж. Выпил он пол-литру, охмелел и начал своего Лешку и Устинью ругать последними словами. «Я бы, – говорит, – я бы от них запросто отказался, кабы б не мое сердце. Оно у меня доброе». Заплакал даже.
Ей поддакнули:
– Не секрет – крутоват малый. В мамашу.
– С нахрапом…
«Как они могут о нем так говорить?!»
На дороге запылило: показались две машины с сеном. Женщины и девчата снова вылезли на солнечное пекло, разбились кто где стоял. Но, несмотря на жару, работали, как и в те дни, дружно, зло, с упрямством: хоть небо падай, а раз надо – то надо, и дело привычное…
На второй день, к вечеру, в бригаду приехал Лопунов. Маша отряхивала платье и хотела уже догонять девчат, как увидела его. Лицо у него было серо, сковано страдальческой полуулыбкой, он похудел, изменился.
– Здоровенько, Маша, – сказал Митя шутливо, но глаза не смеялись, просили к себе внимания.
– Здравствуй.
Они пожали руки. Маша стала торопливо отцеплять свою кисть от его потных Огрубевших пальцев: задержи он немного – и подчинилась бы ему.
– Как тут у вас?
– Жара замучила.
– Второй стог кончаете?
– Второй.
– Сено хорошее?
А глаза выпытывали другое. Подбросил комок земли, разбил его носком ботинка. Стояли молча.
– Скучаешь?
Она боязливо пожала плечами, как бы говоря: «Этого ты не касайся». Он вытащил из кармана пиджака бумажный сверток, протянул ей:
– Конфет купил. «Белочку» в сельпо привезли.
– Не нужно, Митя.
– Возьми. Не сердись.
– Я не сержусь.
– Бери, тебе же покупал.
Маша взяла, кивнув головой, пошла. Лопунов стоял, зашагал обратно, но тут же окликнул:
– Подожди!
Достал из кармана аккуратно сложенный, обвязанный по краям красно-голубым узором батистовый платочек, который она подарила ему и специально вышила.
– Не разворачивал, чистый, как был. Вот…
Круто повернулся, побежал, высоко вскидывая ноги. Грузовик увез его обратно. Машина, удаляясь, запылила и скрылась. Маша удивленно посмотрела на платок и тихо пошла к шалашам, изредка нагибаясь и срывая оранжевые метелки конского щавеля. Оглядываться ей не хотелось: ей было все равно.
VI
Из шалаша доносилось жизнеобильное храпение Анисьи. Маша согнулась и прислушалась, позвала:
– Вера, Вер?
– Что? Пора на работу?
– Вечер теплый. Вылезай, на берегу посидим. Присматриваясь к темноте, потягиваясь, Вера спросила:
– Сколько сейчас времени?
– Стемнело только. Вы рано легли, – сказала Маша.
– Устали, мочи нет. А ты где была?
– Митя приезжал.
– Давно? Я не видела.
– Как мы работу кончили.
– И чего?
– Конфет привез. Ешь. «Белочка».
– Самостоятельный! Чем он тебе не понравился? – спросила Вера, выбравшись наружу и присматриваясь к Маше: лицо ее было смутно, расплывалось.
– Не объяснишь.
– Дурочка ты – это уж точно. Лешка тебе еще покажет. Хорош гусь. Знаю я его!
– А какие ты против него имеешь факты?
Вера близко и как-то безжалостно посмотрела ей в глаза, недобро рассмеялась:
– Факты! С животом останешься – тогда узнаешь факты.
В Маше все возмутилось, и она сказала обиженно:
– Люблю я его.
– В том-то и горе, – сказала Вера. – Слепая эта любовь. Ребята нас этим и берут. Только и я не дура. Я на них на всех вприщурку гляжу. Семь раз отмерь, а раз отрежь – это верно. Ох, до чего же жить трудно, чтобы все верно было, как надо! – Вера задумалась, опершись на локоть.
Притихли на теплой земле. Она неистово источала зной срезанной и свяленной полыни, нежно наплывал запах мяты, мед клевера. Вера, раскинув руки, прислушалась. Внизу, в кустах ракитника, крадучись, ощупкой шатался ветер, пошевелил ситчик девичьих платьев, побежал прочь. Под ленивым лунным светом, чуть посеребренный, уходил вдаль скошенный луг с молодой отавой, облако шалью наплыло на луну, закрыло – светлело лишь пятно. Стало совсем-совсем темно и загадочно.
– При Лешке ты и замужем сиротой будешь. Я в таких делах умная. Лучше уж одной, чем так. Мне как-то Василий пытался свою программу навязать: на того-то не смотри, не разговаривай с мужчинами. Отучила. – Вера усмехнулась с осознанной властью над ними, вообще над парнями. – А то как же? Учти: их самих надо в кулаке держать. Без гордости женщине тоже нельзя. Пропасть можно.
Из шалаша показалась большая встрепанная голова Анисьи:
– Девки, чего не спите?
– Там душно, а тут хорошо, – отозвалась Маша. – Иди к нам.
– Покурить бы, – Анисья звучно высморкалась около шалаша, присаживаясь, сказала: – Доктор говорил – прочищает. Когда так-то, по-вольному.
Девчата долго смеялись. Анисья же невозмутимо глядела поверх их голов, за ночное поле. В темноте пролетел на свою мудрую и непонятную людям работу жук. Далеко осветила небо зарница.
– А что, не рассказать вам, девки, как я первый раз влюбилась? – вздохнула Анисья сдержанно.
– Расскажи, – попросили они в один голос.
Анисья придвинулась поближе.
– Под Дорогобужем всегда лагеря стояли. Ехала я как-то на подводе из города по большаку. Шла весна, листья только показывались. У старой мельницы – от ней нынче одни сваи торчат из речки – дорогу подчистую размыло. Там – вы же знаете – глина и место низкое. Мостишко вдребезги раскидан, бревна кверху задрались. Коня направила: думала, что проеду, а села по самые втулки. Вечереть начало. Холодно. Морось пошла, я озябла, а машины ни одной. Потом показалась-таки машина. Она в лагеря ехала, в ней шофер и командир. Молоденький. Покраснел, как увидел меня с кобылой. Помог коня распрячь. Машина взяла на буксир телегу, вытащила. Когда я села, чтобы ехать, командир чудно поглядел на меня, аж мне нехорошо сделалось отчего-то. Очень странно, девки, посмотрел, засмеялся и сказал: «Приезжай в воскресенье в город. Я тебя в пять часов около базара буду ждать». Ничего я не сказала, мало ли кто подойдет, хлестнула коня хворостиной и даже не оглянулась ни разу. Гордая я была. Прошло три дня. Не выходит он, однако, из головы. Хожу как чокнутая. И все не так, не по мне. С батей поцапалась. А как пришло воскресенье, снарядилась – и махнула в город. Он ко мне с букетиком: «Рад, что пришли!» А их часть в тот же день перебрасывали на западную границу. Походили мы с час, и я на попутной обратно домой приехала. Прошел после того целый год. А я живу и жду, дура, чего-то. Со своими ребятами не встречалась. Сяду, бывало, на кладках у речки, что против Фирсовых, и все на дорогу смотрю. Мать от сглазенья хотела к бабке сводить. Мать я, понятно, изругала. Поехала в Смоленск по делу. Кажется, на семинар по льноводству. – Анисья умолкла, пошевелила могучими плечами, попросив: – Почешите, девчата, промежду лопаток, я обгорела, луплюсь. Крепче, крепче. Ну, хватит. – Приподнялась на руках, посмотрела рассеянно на реку и прислушалась. – Может, днем дождь будет, – сказала она другим, бесстрастным и деловым, голосом. Немного погодя стала снова рассказывать: – Около вокзала, на горе, кто-то меня, слышу, догоняет. Оглянулась – аж пот прошиб: Владимир, он. Смеется так – от уха до уха. «А я, – говорит, – знал, что мы обязательно встретимся. Иначе нельзя». Повел в закусочную. Водки выпили. Часа три вместе побыли. А как он ушел к себе в поезд – опять ехал по назначению, – так от меня, девчата, как половину тела отрезали. Муторно стало. Снился ночью: то мы на свадьбу ехали, то целовались. Похудела сильно. Это я теперь баба агромадная, а тогда другая была. На вечеринке ребята комплименты сыплют, а мне ноль. Его все вспоминала. Одному даже в зубы дала, – Анисья передохнула, взглянула в небо затуманенным взглядом, помолчала недолго.
– А дальше как было? – нетерпеливо спросила Маша.
Проснувшаяся в шалаше Люба шепеляво, сквозь щербатину хихикнула:
– Ох, и здорова заливать!
Анисья повела бровями, на реплику не ответила.
– Дальше я за Егора вышла, – сказала она тихо и грустно.
– Не по любви, значит? – Вера покопошилась, растирая левой рукой сомлевшую правую.
– Сперва Егора дичилась. С месяц так даже спали порозь. Егор – душа. Характера золотого был мужик. Таких-то я больше и не видела. Засмеется, бывало, и говорит: «Бей, Аниска, по другому плечу. Мне приятно». А я что только на него не несла! Как только, идиотка, над ним не измывалась! Баба я зародилась брехливая. Самой нынче тошно, как вспомню. С год так: то я от него уйду, то он от меня. Прижились. Когда провожала на фронт, ревела. Вместе-то много соли сгрызли, – Анисья тяжело привалилась широкой спиной к стенке шалаша – хворост хрустнул. Маша задумчиво произнесла в пространство:
– А тот командир, возможно, поблизости ходит?
Анисья долго не отвечала; губы ее вздрагивали.
– Погиб, – сказала она наконец. – Когда с беженства в сентябре вернулись, убитых хоронили в саду около Анютиной рощи. Глянула на одного – он! Пуля в затылок родному цокнула. Я его под тремя елками схоронила. Не видели, что ли, вы ту могилку?
– Это ты ее каждое лето дерном обкладываешь? – спросила Вера с любопытством, обмахивая лицо ольховой веткой.
Анисья, не ответив, согнулась и полезла в шалаш.
На девчат из-за реки стеснительно засматривалась едва угадываемая продрогшая рыженькая заря – они тоже пошли спать.
Пилил неутомимо коростель за берегом.
VII
Плотники подгоняли последние наличники. Пять окон в ряд, уже остекленные, весело и ясно смотрели на проулок.
Пахло еловыми щепами, новой постройкой. Игнат вогнал клинья в дверную коробку, вытер о штанину руки, отошел на захламленный пустырь. Славный получился дом! Любо глазу смотреть на высоко вознесенный фронтон, на вязь резьбы, на дело плотницких рук. Сейчас редко уже по деревням вытачивают вот это белое древесное кружево в наличниках и карнизах, начинает пропадать это старинное искусство мастеров даже там, где оно еще радует глаз.
Игнат предложил свой кисет, Воробьев всыпал на бумажку табаку. Лешка был мутен лицом, курить не стал, отвернулся от мужиков. Они ждали бабку Ивлеву, которая должна была принять дом и произвести расчет.
Игнат спросил Лешку:
– Ты, может, приболел?
Лешка плюнул и, долго помолчав, сказал со злобой:
– Не лезь!
– Завтра к Косачихе пойдем. Позавчерась с ней обговорил. Хату просит перекатывать.
– Начинайте без меня. Я отлучусь… – Лешка смятенно посмотрел в ту сторону, куда нижнепогостинцы перекочевали на сеноуборку, и потянулся с хрустом в плечах. «Маша… видеть хочу – без нее свет не мил».
Явилась бабка Ивлева – жилистая длинноносая старуха, долго и придирчиво лазила по всем углам просторной пятистенки. Из морщинистых ладоней хрустящие десятирублевки перекочевали в три пары рук. Поделили поровну, но Игнату, как старшому, отрядили лишнюю красненькую: так было всегда.
Втроем не спеша отправились было в сторону сельпо, но на полдороге Лешка вдруг отказался, повернул вправо по сильно прибитой ногами и скотом тропе. Бегая по его спине прыгающими вверх-вниз глазами, Игнат произнес:
– Мы не «Московскую». Стрельчиха «Столичную» припрятала. Седня положено, Лексей.
– Лакайте. Не прельщает, – отозвался тот.
У клуба ему встретился Тимофей Зотов, председатель колхоза. «Газик», разворачивая хвост пыли, направился к большаку, но круто вильнул, остановился. Лешка хотел скользнуть вбок, к кузнице, мимо машины, но Зотов зычно окликнул:
– Пронин, постой-ка!
Зотов открыл дверцу и высунул шарообразную голову, прикрытую серой модной кепкой.
– Долго думаешь тянуть волынку? – спросил он жестко, но где-то в интонации теплилась мягкость: мало молодых рук в колхозе, заработки липовые, тут особо не покричишь.
Лешка знал цену своей личности в хозяйстве, где время и нужды повыдергали молодых. А шофер, механизатор и плотник – основа основ, без которых артель не проживет и дня.
– В колхозе же сейчас нечего строить.
– Думаешь, не найдется дела?
– Там будет видно, – но уходить медлил и ждал, чтобы первым уехал «газик» с председателем, – время покажет.
– Зачем тебе шабашники? Такому? – Тимофей отечески кашлянул, устало махнув рукой, отвалился на спинку, – жалуясь, захрустели пружины в сиденье. Ехать тоже все медлил. Лешка смотрел на свои ботинки, стоял боком.
– Ну?
– Не запрягли пока что.
– Смотри, Алексей: не маленький – уже армию отслужил, а сознательности нисколько.
– А сознательным жить тяжелей. Вот так.
«Зачем шабашники?» – подумал Лешка, шагая один под пыльными сонными ракитами, все глубже увязая в своих мыслях, не находя ответа.
«Зачем?..» Вспомнил он прошлую зиму, выграненный заморозком лес, в белой чистейшей полумгле застывшие деревья, ровные петли прошедшего по первопутку зайца на молодой пороше, – тогда тоже, стоя на лыжах, спросил: «Зачем?»
Сложен мир человека, стянут он узлами, бывает, распутывает себя до самой смерти, да так в таинственной неразгаданности и сходит в могилу.
На крыльце Лешка нога об ногу скинул ботинки, стянул рубаху, долго мылся под рукомойником, прибитым к столбу на дворе.
Отец, Афанасий Петрович, фуганил доску в холодке, под навесом сарая. Маленький, ощетиненный, он был похож на ежа своей колючей внешностью, а больше характером.
В доме – дремучая тишина. Соня, младшая сестренка, шевеля губами и опустив ресницы, что-то заучивала, отгоняя мух кустиком полыни. Лешка полистал учебник алгебры, вспомнил школу, свою зубрежку и швырнул книжку на лавку – давно было. Давно.
– Не хулигань, – сказала Соня.
Где мать?
– На дворе управляется.
Лег грудью на диван; только закрыл глаза, как скрипнула дверь, протарахтели быстрые отцовы шаги, и услыхал сиплый шепот:
– Жениться-то думаешь?
Лешка повернулся спиной, но Афанасий Петрович петухом подскочил к дивану, повис над ним, дыша часто, – прыгала, раздвоившись, борода.
– Оглох?
– Отстань.
– Ты мне ответь! – тонким голосом вскрикнул отец. – Шкодишь!
Лешке сделалось невмоготу, и он сел. Он встретился с родителем глазами, но долго не мог смотреть в оголенные, озабоченные зрачки, отвернулся и встал, изготовившись к отпору.
– Пока не собираюсь.
– С петухами домой приходишь, кобель.
– У меня другой молодости не будет, батя.
– Смотри, Алексей! Ремень плачет.
Отец вышел снова на улицу, громыхнул дверью в сенях. Лешка подумал и выпил полгорлача топленого молока. Ему чего-то сильно не хватало. Что-то зудело внутри, под сердцем, и он понял, что неотступно, каждую минуту думает о Маше. Потолкавшись из угла в угол, нагрубив Соньке, он надел выглаженную красную рубаху, взял пиджак. Сумерки уже втягивались в деревню. На дворе повеяло чуть-чуть прохладой. Нащупав в кармане пачку денег, Лешка почувствовал успокоение. Он разделил пачку пополам, одну протянул отцу, сказал:
– За хату получили.
Афанасий Петрович пересчитал, подумал, глядя в землю, и повеселел несколько:
– Не серчай. А с женитьбой волынку тянуть нет смысла. К зиме, Алексей, надо округлить.
Устинья шла с подойником от хлева, шмыгая большими галошами на рыхлых ногах-колодах. Увидев, что Лешка прилаживает велосипед, она спросила:
– Куда ты?
– На сенокос съезжу.
– Зачем бы?
– Мало ли…
– Не возвернешься. Они у Малининой отроги, за восемь километров.
– У них заночую.
Он налег на педали, и вскоре избы со старыми ракитами уже скрылись из глаз. В поле при закате сплошняком стлался густой лен. Ветер гнал к дороге дымную острую марь: не то поблизости горели бурьяны, не то пожар выедал лес за Дрогинином.
Синие глаза васильков мягко светились в льняной густоте. Лешка слез с велосипеда, надергал васильков большую охапку, связал веревочкой и, бережно прикрепив к раме, поехал дальше. За льном началась колосистая рожь. Впереди белым крылом завиднелся березовый лес. На опушке пахнуло древесным соком, малинником. В лесу, когда потянулись старые елки, было уже сумеречно. Думал упорно о Маше и плохо правил. Один раз он налетел на пень, упал, зашиб ногу и от этого еще злей налег на педали. Ему казалось, что Маша с кем-нибудь в обнимку сидит под копной сена. Застилал глаза пот, и знойно колотилось сердце. Он уже совсем не видел ничего вокруг, а работал ногами механически. За лесом, в ленивом повороте Угры, проглянули стога. Дорога оборвалась, и Лешка поехал прямо кошеным лугом, велосипед бешено прыгал по кочкам. Сбоку, над горизонтом, бугрились тучи. Далеко тихо постукивал израсходовавший силу гром, больше не повторился и заглох. В шалашах никого не было. Около одного на веревке сохло белье. Лешка узнал знакомую, в васильковых цветочках, выгоревшую ситцевую кофту. Он зарыл в нее лицо и понюхал. Кофта пахла речной водой, мылом и Машей. Лешка счастливо засмеялся и закурил. Потом сел на велосипед и поехал к стогу.
Навстречу ему с поля завиднелись люди. Через минуту его окружили облупившиеся, загорелые бабы. Они его забросали вопросами, больше спрашивали про письма, как будто Лешка должен был непременно знать про это. Он же искал глазами Машу – ее не было – и забеспокоился еще больше.
Увидев Веру, подходившую к остальным, Лешка скоренько направился к ней.
– Где Мария?
– Там, – она кивнула в сторону реки. – Ты смотри не распускайся! – Предупредила.
«Все, черти, лезут в наши отношенья».
Он что есть силы погнал велосипед к речке. Маша шла по тропинке и плохо виднелась в сумерках: не столько узнал, сколько догадался – она.
– Маня! – Лешка бросил велосипед, побежал к ней, раскинув руки.
Обняв за плечи, он крепко и жадно поцеловал ее.
Она не вырывалась. Лешка почувствовал, как она, словно не владея собой, привалилась к его плечу. Раньше такого он в ней не примечал. Он сам испытывал какой-то угар и даже не чуял своих ног и рук.
– На ромашке гадала. Вышло: приедешь.
– Эх ты! Сгорела как! – Лешка поцеловал ее снова.
– Жарюка невозможная. Ты обо мне думал?
– А то нет!
– К нам заходил?
– Три раза заглядывал.
– Дед здоров?
– Мы с ним еще пол-литру раздавили.
Маша улыбнулась, потерлась лицом о его щеку.
– Как щетка, – и подумала: «Всю бы жизнь так!»
– Времени в обрез. Некогда бриться.
– Ты все с шабаями? – спросила она.
– Они народ тоже прогрессивный, – сказал Лешка неуверенно, хотел добавить еще что-то крепкое, да раздумал.
Давно собиралась сказать ему про то, чтобы бросил Игната и Воробьева, а шел в стройбригаду, как прежде, но умолчала и сейчас. «Бесхарактерная».
В темноте брели по полю, наткнулись на копну, сели. В висках у нее застучало: «Уходи!.. Уходи!» А сил не было. Он шептал близко, опаливая щеку дыханием:
– Останемся тут… Моя ты…
– Пусти! Подожди немного… Боюсь я… Леша, не надо, – просила она, а сама не отталкивала, слабела, бессознательно прижимала его к себе.
«Ой, не имеет же значения! Все…» – ее охватила страшная решимость, и выкрикнула со стоном:
– Не обманешь?!
– Люблю же.
Звезды покачнулись.
– Ой, мамочка!..
…Ураган схлынул. Звезды опять горели на своем месте. Ночь пахла травами. Просеивался лунный свет на реку, вычеканивая ее чистым серебром. Все было прежнее и уже другое, испытанное. Хорошо и страшно чего-то. Как жила – так не жить.
– Леша?
– А?
– Любишь?
– Да! Да!
В середине ночи Анисья проснулась, пошарив руками по пустому Машиному месту, разбудила Веру. Люба тоже лежала с открытыми глазами.
– Выглянь, дождя нет? – попросила Анисья.
Вера высунулась: обдало предутренней вольной прохладой, ветерком.
– Незаметно.
– А их не видать? – отчего-то шепотом спросила Люба.
– Нет.
– Должно, к счастью, – вздохнула Анисья и шумно перевернулась вниз животом.
– Я сомневаюсь, – сказала Вера сердито, даже жестко: Лешка ей никогда не нравился.
В просвете шалаша, в лазе, стеклянной переломленной иглой вычеканилась молния.
VIII
Зотов оторвался от сна, лишь заголубело в окнах. Что-то не спалось, хотя и принял на ночь таблетки. На широкой дубовой кровати, рядом с ним, белело круглым пятном лицо жены. Он со смешанным чувством, все больше раздражаясь, подумал: «Спит как убитая, хоть стреляй из пушки. Господи, неужели она была молодой!» Слез на пол, босыми тяжелыми ступнями нащупал половицы, оделся бесшумно, вышел в кухню. Под рукомойником поплескал в лицо жидкие теплые струйки, не вытираясь, держа сапоги в руках и стараясь не шуметь, вышел на крыльцо.
В хлеву, хлопая со свистом крыльями, заорал полковничьим басом петух. Петух у них был особенный, отменный, злой. Днем он взбирался на деревянный дубовый столб ворот, поднимая пестрый, всех цветов радуги хвост, зорко поджидал чужих людей. На голову человека, входящего в зотовскую калитку, набрасывался, как камень, пущенный из рогатки. Не один человек ходил с расклеванной макушкой, не один в душе ругался последними словами, проклиная вместе с глупой птицей и хозяев, но петух все еще не кипел, не тушился в чугунке. «Убью, сегодня же уничтожу проклятого, не петух, а вражина!» – твердо сказал себе Зотов; тяжко кряхтя, еще минуты три-четыре послушал на редкость могучие петушиные выголоски, пошел по двору. От яблонь, теснившихся у высокого забора, пахнуло росой, зеленым соком. Петушиная перекличка неслась из края в край по деревне. Позади дворов, огородов, в речной тинистой заводи безумствовали лягушки.
«Жизнь… Замотался на перекладных, очерствел, дубарь дубарем… Ишь мерзкие, как накручивают, чисто музыка! Что-то я такое вспомнить хочу?.. То ли сон то был, то ли правда настоящая? Я на хлебном возу сидел, а кругом пели соловьи. Да, это было в молодости, когда я любил, страдал, когда во имя добра под пули мог стать. А нынче?» Зотов свернул в переулок, вышел за околицу на межу, потянул носом – пахло сладостью близкого хлеба, живительным и родным духом деревенской жизни, ясно ощущаемым в разгар лета. Хлеб уродился что надо – такого Нижние Погосты не видали, пожалуй, с последнего предвоенного года. Зотов вошел в рожь, укрывшую его с головой, нагреб к себе охапку колосьев, вылущил в полусумраке один – зерна уже твердели, не брызгали молоком, как неделю назад. «Ага, вот-вот косить надо. Черт возьми! Да это же целое богатство! Думал, так и сгнию в этих проклятых Погостах, а хорошего хлеба не увижу».
Он стал вспоминать долги. Их было у колхоза порядочно: старыми миллион. «Сразу не рассчитаться, нет, но постепенно, может, осилим». Роса брызгала ему на руки, вымочила колени, но он шел по тесной тропинке в тугой ржи, чувствуя, что рожь редеет и становится ниже ростом. Зотов сразу отяжелел и, пригнувшись, увидел, что рожь действительно тянулась с проредями, будто кем-то смятая, обкусанная. Он миновал это плохое место, и дальше опять заколотили по его плечам тяжелые, увесистые колосья. «Ничего, половина, видно, дурной, половина хорошей». Вернулся он в деревню возбужденный, деятельный, когда совсем светало.
Почему-то задержал шаги около хаты Егора Миронова. В деревне так всегда и говорили: «Егора Миронова», хотя сам он давно был убит и похоронен в чужой земле, в Восточной Пруссии; он солдатом прошел от самой Москвы, давно заросли травой его дороги, но люди не забывали. Жена его, Евдокия, имела большую семью; неудачно вышли замуж две дочери, вернулись домой без мужей с маленькими детьми на руках, да еще были дед и бабушка, старики.
Зотов увидел дым над трубой и решил зайти к ним. Евдокия, худая деятельная старуха, топила печку. Бедность в хате – на стене висели старенькие, обтрепанные пальтишки, валялись под столом туфли со стоптанными каблуками, на окнах вместо занавесок простиранные тряпочки – так и стеганула Зотова по глазам.
«Вот он, мой срам неприкрытый!» – Зотов сел, поздоровавшись, спросил:
– Ну как, Дуня, жизнь? – И отметил про себя: «А ведь впервые я так спрашиваю».
– Да как? Живем. – Евдокия посмотрела на него с удивлением: что это с ним? Обычно только и спрашивал про работу?
– Пацаны не болеют, что-то я слыхал?
– Витька Шуркин и правда болел.
– Теперь выправился?
– Здоровый, мне уже помогает, – улыбнулась Евдокия, показывая обломки желтых съеденных зубов.
– Одежду вам надо бы купить.
– Надо.
– Ничего, нынче, думаю, дадим по трудодню. Мы и деньгами авансировать будем.
– Сдается мне, что и летось ты говорил так?
– Говорил, верно. Да руки у нас были короткими.
Евдокия рассыпала ядовитый смешок.
– А нынче что, длинные стали?
– Вроде подлиннели…
Очутившись в переулке, он закряхтел, вспоминая усмешливый, налитый иронией взгляд Евдокии. «Народ оболванивал я, что ли? Тыкал рукой – того туда, того сюда, а вот о чем думают, ни разу не поинтересовался. Черт его знает, туп я для руководства? Колхоз никак не выправлю. Отчего?»
Он шел по деревне, отягощенный думами. Завернул в коровник. Утренняя дойка уже кончалась. В окошки, затянутые паутиной, цедился скупой свет. В станках было полусумрачно, тихонько цвинькали струйки молока о края ведер, слышались теплое коровье дыхание, шорох молодого сена в кормушках. Коровы за лето отгулялись, выгнали голод, в них не проглядывала та лютая худоба – нынешняя зима была особенно страшной, голодной: без кормов остались уже в конце января. Подошла сливать молоко Дарья Лопунова. Он спросил:
– Как дела?
– Ничего. В эти дни хорошо дают.
– Запарник в телятнике наладили?
Дарья широко улыбнулась:
– Теперь все разогретое. Телятки сразу оживились.
«Ага», – Зотов, повеселев, сдвинул на затылок кепку. Женщинам-дояркам он сказал:
– Думаю, гонять обратно коров не нужно. Пусть ночуют в поле. Вас на дойку на машине возить будут.
Вскоре он в тележке подъехал к дому агронома Васильцова: тревожился о кормах, силосе, решил с ним вместе посмотреть подсолнечник и кукурузу в поле за Горбатой балкой.
На громыхание в сенях не скоро – Зотов успел искурить полпапиросы – вышел сам хозяин, жмурясь со сна, неясно, как-то по-кошачьи поеживаясь, в майке и трусах, выглянул в дверь:
– Здравствуй, Тимофей. Ты чего?
– Спишь больно долго. Натягивай штаны, в поле заглянем.
– Погоди немного, сейчас.
Минут через пятнадцать вышел – большой, с лысиной, обложенной клочьями сивых волос, носатый, кряхтя – ему шел пятидесятый, – влез в тележку, так что та перехилилась, скрипнули жалобно рессоры. Зотов разобрал вожжи, скользнул глазами по крайнему окну добротного, светлеющего пятистенного дома: там, в просвете меж цветов в горшках, показалось круглое молодое женское лицо. Мелькнуло и скрылось.
Зотов пустил коня с места рысью, тележка дернулась; Васильцов, отдуваясь, схватился толстенными руками за поручень, повел глазами: с председателем нынче неладно…
В один миг выскочили за околицу, перевалили бугор, мимо потянулся лен, слегка буреющий на высоких, подставленных солнцу местах.
Васильцов все еще как следует не очнулся от сна с молодой женой, толстые красные губы его шевелились, на дрябловатых, уже сильно тронутых старостью щеках, тлел неровный, пятнами, румянец, глаза были какие-то опоенные.
– Медовый месяц укатал?
– Вроде бы, – Васильцов неуверенно, как-то боязливо, точно по принуждению, рассмеялся.
Зотов закурил и, выпустив дым, сказал прямо и с суровой безжалостностью: