355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Корнюшин » Полынь » Текст книги (страница 2)
Полынь
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 16:30

Текст книги "Полынь"


Автор книги: Леонид Корнюшин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 33 страниц)

Немного задержались около памятника. Немой каменный человек со своей высоты смотрел на них. Ему, может, нравилось, что молодые люди стоят под ним и думают так же, как и он.

– Ты «Войну и мир» читала? – спросил Иван.

– Нет.

– Он Наполеона побил. Хоть и с одним глазом.

– Смотри, как живой все равно.

– Ладно, пойдем. А то мы сто лет идти будем, – сказал Иван.

С пустыря, тоже испятнанного воронками, ошалелым комочком выскочил заяц; под улюлюканье и свист Ивана покатился вниз к кустарничку.

– Лопух косой, нашел где прятаться, – рассмеялась Шура.

Около собора теплилась глубокая тишина. Двери были полуоткрыты, из них бочком, встряхивая большой круглой головой, вышел торопливо маленького роста человек, мелко засеменил к желтому флигельку с начисто срезанным снарядами вторым этажом: остался только обломок стены. Но в нижнем на всех трех окнах висел тюль и виднелись цветы в горшочках. В одном окне расплывчато липло к стеклу чье-то лицо.

Иван нерешительно остановился:

– Может, зайдем? Я ни разу не был в церкви.

– Ага, погреемся, – согласилась Шура.

Переминаясь с ноги на ногу, боязливо вошли: впереди Иван с ребенком, за ним – испуганная, с широко раскрытыми глазами Шура.

Из гулкой пустоты, с купола, со стен на них летели на розовых крыльях ангелы, голубоватой мантией обнимал мир Христос. Бог был таким ушибленным, бескровным и бестелесным, что делалось странно и страшно при одной мысли о сопоставлении Его и Мира и той всесильности, с какой он проник в жизнь.

Иван подошел к алтарю – из глубины глядел все тот же бог, только в другой, зеленой мантии. Ивану стало отчего-то зябко и неловко, он переступил с ноги на ногу.

Шура сделала Ивану знак рукой. Он оглянулся.

Посреди собора стояли две старухи и одна средних лет женщина – они истово и жадно крестились на иконы. Маленькая сухая старуха опустилась на колени, быстро и часто кланяясь до самого пола. Неясные тихие шорохи заполняли собор. Иван прижимал к себе мальчонку – тот молча таращил глазки. «Бога нет, а Россия стоит на своем месте и никогда и никуда не сдвинется, и никакой ее не возьмет огонь!» – думал солдат с трепетом и с каким-то облегчающим и просветляющим душу восторгом.

От двери бесшумно шел грузный поп, с красным лицом и во всем черном. Он быстро пододвинулся к Ивану; несмотря на упитанность и полнокровность, у попа на лице было разлито то же выражение, что у Христа на картинке, особенно поражали глаза, глубокие, грустные.

– Крестить? – спросил он, заглядывая в лица Ивана и Шуры.

У Ивана пересохло во рту, – он первый раз говорил с попом.

– Нет, нет, мы так просто, – торопливо сказал он. – Посмотреть, – добавил он, робея под этим смиряющим взглядом.

Поп вдруг озорно подмигнул, с лица его сошло выражение аскетической святости – стоял здоровый мужик, просто мужик, а не проповедник.

– Война скоро кончится? – спросил он тихим голосом, припоминая что-то.

– Теперь скоро.

– Пора, пора. Я был солдатом в первую мировую, – сказал он, рассеянно мигнув, и пошел за амвон.

Иван посмотрел на его мужицкую спину, неопределенно подумал: «Сложная у людей жизнь».

Они вышли из церкви. В открытую дверь были видны сгорбленные спины старух. Одна, маленькая, все еще истово, надрывно крестилась… Иван сбил на макушку шапку и скорым шагом пошел со двора. Он хотел сказать что-нибудь значительное, большое, но не мог выразить своего чувства словами; все слова ему казались маленькими и ничтожными в сравнении с тем, что было в его душе и что было во всем этом мире.

Повернувшись, Иван глянул на город.

Из сизой мглы отступившей ночи по лобастым холмам – раньше тут лежали проспекты и площади с зеленью в скверах – громоздились молчаливыми отрогами развалины, уходя к горизонту, зарываясь в низкие тучи. Яркое всплывало из развалин солнце, и в чистом его свете еще страшнее казалось содеянное людьми.

С соборной крыши кидал одинокие клики ворон.

X

Основным учреждением, в котором нуждались как в воздухе люди, отыскивая следы убитых или живых, было справочное бюро. В Смоленске оно лепилось в полуразвалине: в комнате стояли впритык три стола, за ними сидели работники. В большом шкафу лежали папки.

Бориса Николаевича Стернякова, мужа Ирины, оказывается, вовсе не нужно было искать в бюро: просто спросить у любого, и тот показал бы.

Иван знал, что Стерняков какой-то большой начальник, а стало быть, его легче было искать, чем сестру, хотя та и носила его же фамилию. Он так и сделал. По тем почтительным интонациям в голосе, какие звучали у пожилой служащей справочного бюро, когда Иван назвал фамилию Стернякова, он без труда догадался, что фигура эта крупная и важная в городе. На улице, когда вышли из бюро, закричал напропалую ребенок. Кое-как успокоили. Молоко уже все вышло.

В центре города возвышался большой дом с четырьмя колоннами. Иван ринулся к нему, но оказалось, что здесь располагались руководящие организации. А вот дом в четыре этажа – там жили люди – стоял напротив, через улицу и виднелся сквозь жиденькую аллею молодых липок. Тридцатая квартира находилась на четвертом этаже. На металлической табличке было написано: «Б. Н. Стерняков».

«Странно, как в кабинете…» Иван подтянул ремень, только теперь обнаружив, что шинеленка у него совсем никудышная, прожженная и обтрепанная; зря поторопился ехать, можно было бы подождать сутки и получить новое обмундирование. Из почтового ящика выглядывала кучка писем.

Шура неуверенно и покорно топталась за ним в своих больших подшитых валенках.

Позвонили. За дверью послышался детский голосок.

В глубине квартиры зашелестели шаги или шорох платья, появилась женщина в мягких тапочках и радужном, обрызганном желтыми цветами халате. Ирина была старше Ивана на девять лет, кончила перед войной театральное училище, стала актрисой, ею все гордились в деревне – эта не станет хлебать щи лаптем, как их хлебала родня. Она тогда, наезжая к ним, ходила какая-то недоступная для мирских дел, для нехитрых деревенских забот, снисходительно улыбалась, носила высоко красивую голову, а Иванов отец кряхтел, скрипел стулом и говорил веско:

– Высоко летает – птица не наших небес. Актриса!

Сейчас Иван стоял немного боком, чтобы Ирина не сразу его узнала.

– Вам, товарищи, кого? – холодно спросила она, вежливо рассматривая лицо Шуры.

С тех пор как подошли к большому дому и потом поднимались по лестнице на четвертый этаж и она смотрелась в обломок зеркала, словно не узнавая себя, Шурой овладело безотчетное чувство страха; сейчас под взглядом этой необыкновенно красивой женщины, который был направлен на нее, она готова была заплакать или повернуться и бежать назад.

«Боже мой, я тоже когда-то была такая, нетронутая, чистая». Ирина грустно вздохнула.

– Переночевать бы… – Иван согнулся, как бы кланяясь и тая усмешку.

– В городе, кажется, функционирует Дом колхозника.

Тогда он, разогнувшись, повернулся к ней лицом и рассмеялся. Ирина сказала растерянной скороговоркой:

– Ваня? Это ты, да?..

Он положил на пол вещмешок и, козырнув правой, свободной рукой, протянул ее:

– Здорово, сестренка!

– Здравствуй, Иван. Вы… проходите, пожалуйста, – она показала глазами на одну из комнат.

Иван быстро определил, что квартира немыслимая, из четырех, а возможно, из пяти комнат. В коридоре, на вешалке, громоздились шубки и пальто, на полу, вдоль стены, лежали чемоданы и какие-то упакованные мешки и коробки.

– Садитесь. У нас тут хаос. Недавно переехали. Год в развалине жили. Сейчас согрею чай. Вы, наверно, голодны? – сказала Ирина, вводя их в просторную комнату с нарядной дорожкой на полу и с круглым полированным столом посередине. Около стены стоял черный кожаный диван. На окнах теснились малиновые огоньки в горшочках. Какая-то красивая, отдаленно похожая на Ирину женщина в глухом черном платье и с вихрящимися волосами, точно их рвал ветер, смотрела со стены. Смотрела весело, очарованно, как живая.

– Да, мы не сыты, – сказал Иван. – Познакомься. Это Шура. А это, – кивнул себе на руки, – это… Андрюша.

Ирина кивнула головой:

– Очень приятно.

– А это ты? – Он показал на портрет.

– Я. Играла в «Трех сестрах».

Шура все с тем же испуганным, радостным и робким выражением на лице, с каким она вошла, шевелила губами и не знала, как ей стоять и куда деть свои крупные сильные руки. После сырой и темной землянки в деревне, где она жила, после холода, голода, после пустых холодных зимних полей это был другой свет.

Ирина озабоченно начала расставлять чайную посуду.

– Восторгаетесь хорошей квартирой? Сама никак не привыкну. Несколько сот семей разместились в новых четырех домах. А сколько еще ютится в развалинах! Иван, мы успели эвакуироваться, но люди, люди ужас что пережили, – сказала она, зябко поеживаясь.

Наступила небольшая пауза.

– Какая славная крошка! – похвалила Ирина, потрогав розовую щечку малыша, который теперь лежал на коленях Шуры. – Ты давно женился?

Иван неудобно промолчал.

– Фронтовая любовь – это романтично, – глаза Ирины подернулись туманом, она что-то все вспоминала, вспоминала, но то, как видение, ускальзывало. В глазах ее заблестели слезы, она их вытерла и сказала плаксиво:

– Жаль дядю Николая, твоего отца, – помолчала. – Где он погиб, Ваня?

– Под Курском.

На столе тонко, уютно и добродушно-ворчливо запел чайник. Сели за стол. Сквозь струйки пара волосы и тонкое лицо Ирины казались воздушными, как будто она превратилась в картину.

– Ты здорово устроилась, – сказал Иван, оглядываясь.

– Ничего. Знаешь, страшно ходить по комнатам на виду всей разрухи. Я боюсь этих комнат.

– Это-то верно. Работаешь в театре?

– У меня, Ваня, ревнивый муж. Запрещает.

– Ты, значит, домохозяйка?

– Пока да, – она смутилась. – Буду играть, видимо, в новом сезоне.

Шура сидела как-то бочком, поджав ноги: все боялась чего-то, возможно, испачкать яркую дорожку.

– Слушай, где у тебя можно умыться? – Иван тоже не знал, куда деть ноги в мокрых сапогах.

– Извините, забыла, вы же с дороги. Ванна пока не работает. Скоро обещают. Умывальник там.

Шура неуклюже и все так же боязливо пошла в ванную первой. Закрывшись на крючок, сняла чиненую кофтенку, намылилась, зафыркала под ледяной струей. Быстро вытерлась мохнатым полотенцем, отраженная в двух зеркалах со своими испуганными глазами. «Артистка, а простая», – подумала.

За дверью, в комнате, закричал ребенок.

Шура, растопырив руки, вышла.

Ребенка укачивала Ирина. Она встретила ее ласковым женским взглядом и сказала вздохнув:

– Возьмите его. Сейчас молоко принесу. Кушать просит.

Шура стояла перед ней свежая, с пухлыми добрыми губами – вся прелесть юности, как пахучая почка весной, только лопнула и распустилась.

– А ты красивая, – и глаза Ирины приняли ореховый оттенок.

– Помылась у вас здорово, – сказала Шура, вся светясь.

Ирина скрылась в кухне и тотчас вернулась с молоком в кружке. За ней, держась за платье и робко выглядывая, с пальцем во рту, стояла девочка в малиновом платьице.

Ребенок стал сосать соску с молоком, успокоился.

Подошел Иван – оказывается, успел побриться, – нагнулся к девочке.

– Ух, какая!

– Уже читает и знает буквы, – сообщила Ирина. – Музыкой занимается.

– Не совсем холосо, – сказала девочка, глядя смело на чужих, и засмеялась.

Сели за стол. Ирина разлила чай. Пах он вкусно – воскресил давнее, довоенное. Иван и Шура, раскрасневшиеся, сидели рядом. А шинель и Шурино пальтецо лежали около двери на мешке. Ирина, позванивая о стакан ложечкой, сказала:

– Вы хорошая пара.

Они выпили по три стакана чаю и съели по два вкусных бутерброда с колбасой.

– Потом будем ужинать, когда вернется муж.

Ирина включила патефон, потекла музыка, просто немыслимая еще час назад, когда карабкались под порывистым, злобным ветром на гору, – вальс «Дунайские волны».

Ирина поставила стул, села на него, положив подбородок на спинку, и, проводя мизинцем по вспухшим губам, часто мигала и смотрела на них рассеянно.

Пластинка захрипела. Ирина, вздохнув, сменила ее – поставила модный в то время танец, кивнула им:

– Давайте снова чай пить, ребята.

А Иван вдруг выпалил:

– Знаешь, мы не муж и жена. И ребенок тоже не наш.

– Странно… Чей же?

– Ребенка я нашел. Около эшелона, – сказал спокойно Иван. – И вообще была война. Для меня, по крайней мере. Другие еще воюют. И вернутся-то не все.

Ирина мигала, ничего не понимая.

XI

Раздался звонок. Ирина открыла дверь, вошел мужчина лет сорока семи, среднего роста, плотный, в сером пальто, в меховой шапке-ушанке и с пристальными, редко мигающими глазами.

Он по-хозяйски снял пальто, повесил на вешалку. На нем были защитного цвета китель и погоны полковника госбезопасности, синие брюки-галифе, хромовые сапоги. Пригладив руками высоко подстриженный бобрик, он вопросительно взглянул на Ирину.

– Знакомься, Борис, – сказала она. – Приехал мой двоюродный брат Иван. Ты знаешь ведь.

– Я знаю, – произнес Стерняков.

Вежливо поздоровались за руку. Стерняков сразу же прошел в дверь справа, в свой кабинет. Поставив кастрюлю на керосинку в кухне, Ирина скрылась за той же дверью. В ее движениях появилась суетливость.

В патефонном ящике, забытая, хрипло терлась без звуков пластинка. Иван снял иглу и закрыл ящик.

Ирина, выйдя из кабинета мужа, несколько рассеянно посмотрела в окно, поправила волосы, вздохнула и ушла в кухню. Минут через двадцать стол был накрыт, появилась бутылка водки. Стерняков, облаченный в старенькую пижаму и тем самым весь измененный и похожий на усталого учителя, потер кончики пальцев и, неясно, осторожно улыбаясь, рассказал случай, как в сорок первом, летом, за ним в поле гонялся «мессершмитт». Он умел живо и образно рассказывать и то и дело, сидя за столом и ожидая, пока Ирина разливала по тарелкам хорошо пахнущий борщ, хлопал Ивана по коленке.

Прежнее чувство недоверия и неприязни к этому человеку, мгновенно возникшее, как только он вошел в квартиру, в душе Ивана вытеснилось чувством всеобщей радости и доброты, воцарившейся за столом. Их объединяло всех в этот момент одно чувство людей, переживших большую беду, и ожидание новой, послевоенной хорошей жизни.

– Ты по ранению демобилизован? – спросил Стерняков и дольше, чем нужно, посмотрел на Ивана.

Ивана смущал напряженный холодный взгляд его, он чувствовал, что человек этот знал о нем больше, чем он сам о себе.

– Да, три месяца в госпитале валялся, – сказал Иван, продолжая находиться в том же состоянии радостной взволнованности.

– Ну, вояки, давайте выпьем за мирную жизнь, – сказала Ирина, когда муж разлил по рюмкам водку.

– Выпить нужно, – и Стерняков подмигнул Шуре: будь, мол, как дома.

В тот момент, когда они выпили – одна Шура лишь пригубила свою рюмку, – заплакал ребенок.

Ирина сходила в другую комнату и принесла кусок мягкой байки для пеленок.

Шура раскрутила мальчишку, перепеленала и, смущенная – так ли сделала? – присела к столу.

– Где вы его нашли? – спросил Стерняков, что-то обдумывая.

– На маленьком разъезде, в Белоруссии, – сказал Иван.

– Заявлял куда-нибудь?

– Нет. А кому? Сейчас ведь всем плохо.

Стерняков закряхтел и прищурился, всматриваясь в окно: был виден кусок фиолетового неба, обсыпанного звездами, и узенькая полоска луны.

– Трудно, верно. В городе нет помещений для детприемников. Но что-либо сообразим – я завтра позвоню куда нужно, – сказал он и, подойдя к малышу, лежавшему с закрытыми глазками на диване, посмотрел на него, покачал головой, сел на прежнее место так, что жалобно скрипнул стул. – Детей надо растить. Тут ничего не попишешь. В Германии сейчас жарко?

– Еще бы! – произнес Иван.

– Немцы нас будут помнить. Пора им кое-чему научиться.

Ирина встала и, смутно улыбаясь, позвала в кухню Шуру. Стерняков посмотрел им вслед и сказал:

– Пойдем-ка ко мне, солдат.

В кабинете размеренно стучал будильник. Это была просторная квадратная комната с массивным столом, кожаным диваном в углу и тяжелым каменным бюстом Сталина около окна – на бюст падал свет от настольной лампы, и слегка колыхавшаяся штора создавала движение теней, неясно пробегавших по куску стены, загороженной огромной картой военных действий. Стерняков кивнул Ивану садиться в потертое черное кресло около стола, а сам взял одну из трех лежащих на бумагах трубок, пососал ее, пустую, и, вынув изо рта, постучал ею по ребру ладони.

– Девушку давно знаешь?

– Несколько дней назад встретились в вагоне.

– Думаешь жениться? Симпатичная она.

– Может быть.

Стерняков снова стукнул по ладони трубкой, открыл жестяную коробочку, засыпал табак, чиркнув спичкой, внимательно посмотрел на огонек и задул его.

– Хочешь у нас остаться?

– Если, конечно, не возражаете. Пока подыщу работу и что-либо устрою с жильем.

– Ну какой разговор. Неделю, месяц ты пожить можешь. У тебя есть специальность?

– Нет. Меня призвали восемнадцати лет. А на фронте я был в пехоте.

– Ничего, дорогой, подучишься. Вот с жильем в городе дело дрянь.

Наступила пауза. Стерняков окутался желтым табачным дымом и спросил осторожным голосом:

– Ты, кажется, в плену был? Что-то Ирина говорила…

– Был.

– Где тебя взяли?

– Под Смоленском. Здесь недалеко, у Красного.

– Красное, Красное… Разве там туго было?

– Очень.

– Видимо, в августе сорок первого?

– В августе, да. Я чисел не помню.

– А потом этапы, концлагерь? – И, не дав ответить, вздохнул, заговорил о стойкости русского человека, вспомнил историю – 1812 год, суворовские походы, продекламировал:

 
Скажи-ка, дядя, ведь не даром…
 

А глаз был остер, зорок – не история тлела в нем. И спросил, как бы между прочим:

– После лагерей ты в штрафной попал?

– Зачем? В обычную часть.

Удовлетворенный ответом, Стерняков подошел к Ивану и стиснул своей сильной рукой узкое упругое плечо сержанта, подмигнул:

– Выстоял? На то, брат, мы русаки. Мы везде удержимся. Спать, пожалуй, пора. Завтра я что-нибудь похлопочу… Между прочим, в плену тебе ничего не предлагали? Я это спрашиваю, дорогой мой, по-дружески, ты ни о чем не думай – мы родственники.

– Нет, не предлагали.

– Ничего? Разве они не вели агитработу с нашими военнопленными?

– Может, и вели; но я не знаю. Я в лагере был всего три недели и бежал.

Глаза Стернякова не мигая, пронзительно смотрели ему в глубину зрачков; Иван спокойно выдержал его взгляд.

– Бежал один?

– Вдвоем. Товарищ погиб, а я добрался.

– Так, завтра я что-нибудь, может быть, устрою с ребенком, но заранее не обещаю.

– Спасибо, – Ивану было неловко стоять и чувствовать, как щупает его плечо, пробует, изучая силу мускулов, эта тяжелая, сильная рука.

Утром, когда он проснулся и встал с матраца, положенного на пол (Шура с ребенком спала рядом на диване), он услышал осторожный, тихий шорох слов, доносящийся из-за неплотно прикрытой двери. Он подошел и в щель увидел склоненную ершистую голову Стернякова: он что-то тихо говорил Ирине.

Несмотря на то, что Иван не издал ни единого звука, голос умолк, и Стерняков оглянулся на дверь.

За завтраком опять было, как вечером, по-семейному, вежливо и ласково, но Иван продолжал непрестанно испытывать его изучающую и давящую руку…

Ирина хлопотала, Стерняков приветливо улыбался, трепал по щечкам малыша. А Иван неторопливо и неуклюже вдруг начал надевать свою шинель.

Шура, быстренько сообразив, тоже схватилась за свое пальто.

Ирина искренне расстроилась, удивилась и всплакнула, уговаривая их остаться. Стерняков укладывал им в мешок еду, также удивляясь этой поспешности молодых гостей.

– Если что, возвращайтесь, – сказал он. – Мы, знаете, по-родственному, по-простецки, как свои люди. Людей надо любить, да, надо, надо любить!

– Ваня, сумасшедший, куда же ты? – спросила Ирина.

– Забыл… меня друг звал… он в Ярцеве.

Их ласково проводили до парадного; они вышли на улицу, под порывы ветра и мятущегося мокрого снега.

На улице Шура спросила:

– Погостевали и надо совесть знать?

– А ты как думала, – невесело усмехнулся Иван.

XII

Между тем требовалось думать: куда идти? Было по-прежнему ветрено, холодно, тоскливо и безлюдно. Иван, прижав ребенка к шинели, огляделся. Появилось бледное солнце, желтый свет его облил разрушенный город, было жутко в нем. В небе густо шли тучи, низко, едва не цепляясь краями за купол собора.

Иван посмотрел в сторону моста, который едва угадывался среди мутных силуэтов развалин.

– Придется опять к вокзалу топать.

Выбирать было нечего – пошли. Мост миновали без затруднений. Около вокзала одиноко топтался ветер – безлюдно. В самом вокзале – то же самое: подремывали по углам человек пять. Шура перепеленала мальчика. Тельце у него было розовое, – тугое, как комочек теста. Она завернула пеленки в узелок и пошла их мыть: в коридоре стоял бачок с горячей водой и под ним таз. Иван кусал спичку и ждал, пока она кончит, – романтичного было мало. Как ни кидай, их придется мыть каждый день, месяц, год… Он тяжело заворочался на топчане.

Шура вернулась, развесила пеленки на печке. Иван смущенно и виновато кашлянул.

Сев около, положила на колени мальчика, укачивая, запела что-то ласковое, тихое, какое ей шептала у люльки когда-то мать.

– Клеенку бы вам надо, – сказала одна женщина.

А Шура подтвердила:

– Надо. Взять негде.

– Это мы достанем, – сказал Иван и добавил твердо: – Достанем!

Подошла маленькая женщина в шали, из нее сверкнули черные очи цыганки, поглядела оценивающе на пару: гадать бесполезно, едут с войны; вздохнула и попросила закурить. Иван дал ей папиросу. Цыганка сказала:

– У вас будет счастье.

– Будет, – подтвердил Иван.

Спустя немного он вышел курить, думая: «Теперь и цыганам плохо».

Таинственная, необозримая работа свершалась на путях. С тихим стуком на запад уходили эшелоны. Где-нибудь скользнет луч фонарика, вырвет из тьмы ощетиненный ствол пушки, кухонный котел, разяще сверкающую новенькую танковую гусеницу – и опять только постук колес, то удаляясь, то нарастая заново.

Безграничен мир – такое только осмыслить, ежели глянуть с птичьего полета, замереть на миг со сложенными крыльями…

Один эшелон стоял на запасном пути. Солдаты покуривали уже явно без стеснения – немца не боялись, наше было небо в космато обложенных тучах. Иван подошел с сильно забившимся сердцем: они ехали туда, где он оставил свою часть, с которой прошел и прополз полземли, отмерил столько дорог. Наверно, и через полсотни лет, когда вот так затукает поезд, тоже встанет живая и немеркнущая картина похода во всех подробностях.

Солдаты были молоденькие – против них Иван выглядел ветераном, – ехал доламывать Гитлеру шею 26-й год рождения. Иван разжился у них махорки: дали целых три пачки. Закурили. Маленький – при затяжках трепетал вздернутый нос, белые пучки бровей – солдат, поеживаясь, рассказывал, как собрался жениться, да передумал, потому что захотел проверить ее посредством разлуки. Толстый веселый парень, поглядывая в небо, сказал:

– Ты как купец.

Солдаты рассмеялись. Впереди, в голове эшелона, прокричали команду. Пробежал офицер в полушубке, повторил охрипло:

– По вагонам! Живо!

– Счастливо тебе приспособиться к мирной жизни, – сказал Ивану маленький солдат.

Иван помахал им в пасмурную полумглу рукой, задумчиво почесывая щеку.

Долго еще курил, смотрел в ту сторону, подмываемый непоседливым чувством. Так, наверно, укатывали во тьму и предки – поколения русских людей кровью завоевывали себе жизнь во времена опустошающих нашествий.

Он вернулся в вокзал. Шура не спала, к чему-то прислушивалась, на лице ее застыло выражение напряженного внимания. Шепнула:

– Тише, я с ним замучилась.

– Ревел?

– Ага, кажись, заснул.

Иван достал и дал ей сухарь.

– На, пожуй.

Шура стала тихонько жевать. Солдат со страшными, туго переплетенными на лице шрамами сверлил комнату одним маленьким, но незлым глазом, говорил, сильно окая:

– Пойду учиться. Я хорошо успевал в школе. В институт поступлю.

Он замолчал, задумался и отвернулся к окну.

Кто-то шумно вздохнул, ругнулся и плюнул.

Человек в кожаной куртке, с обмотанной бинтом головой под заячьей шапкой, маленький, носатый, сел на скамью и, глубокомысленно посмотрев на Ивана, сказал:

– Европа умрет с голоду. Она будет кушать лягушек.

Толстый дядя с озабоченным лицом и вставными зубами просипел, словно шланг, готовый смыть человечка:

– Бросьте каркать, черт побери! Главное – мы победили!

Пришла румяная крупная девушка в вязаном платке и с выражением гордой самоотреченности в лице, взяла под руку изувеченного, и они пошли куда-то.

Иван и Шура тоже вышли следом за ними на улицу.

– Его огнемет подкараулил, – Иван оглянулся: двое медленно уходили в обратную сторону, исчезли за развалиной. Еще две жизни во взбаламученном океане, две судьбы.

Туманное, сырое ползло утро. Где-то еще далеко, в невидимых полях, сторожко, на цыпочках, капризничая, подкрадывалась весна.

На липах сидели вороны, они звонко орали, крики их будили пустоту пространства и побуждали что-нибудь делать или двигаться. Снег чернел, источал запах талой воды, в лужах хрустел ледок, крошился под ногами.

Иван выгибал грудь, веселел без причины. Хорошо было идти, воздух ядренил молодые мускулы. Около груды кирпичей Иван нашел согнутый, но не обгорелый гвоздь, подержал его, рассматривая, на ладони, положил в карман.

Шура спросила:

– А зачем?

– Соржавеет, а вещь нужная. Пригодится.

– Куда мы пойдем-то?

И тут неожиданно возникло перед ними то, что заставило их остановиться, о чем тайком думали, – на облупленной фанерке над дверью изрешеченного пулями кирпичного дома было ровными буквами написано: «Детясли».

XIII

Из дома через пустырь, обсаженный тощими березками, стремглав пробежала девушка в белом халате; оттуда потащила бидон, вероятно, с молоком.

Они молча и нерешительно пошли по усыпанной крупным песком дорожке. С крыльца им навстречу полоснули разноголосые детские крики.

Мальчишка на руках у Шуры живо откликнулся плачем.

В маленькой комнате, где стояли большие продовольственные весы и накрытый чистой льняной скатертью стол, сидела на табурете пожилая, с рябым некрасивым лицом женщина и, держа торчмя обкусанную школьную ручку, что-то старательно писала в журнале. На вошедших подняла лицо, посмотрела холодно и мутно. Под глазами рябой темнели круги, и морщин было много на нестаром, но заработанном, поблеклом раньше времени лице ее.

– Напасть нынче, – проворчала она, увидев вошедших и жалуясь кому-то.

Девушка, которая катила бидон, рыженькая, с мелкими белыми зубами, сверкавшими из-под веселых губ – очевидно, к ней обратилась рябая, – спросила торопливо и шепеляво:

– Чем докажете, что ребенок не ваш?

Иван растерялся. В затылок ему часто дышала Шура.

– На одной станции подкинули. У меня есть документы: я служил на Первом Белорусском фронте. Вот, отметки везде есть, – голос Ивана задрожал. – А у нее нет ничего, – добавил он. – Она так едет. – Помолчал и уточнил: – Мы на время, пока пристроимся где-нибудь. Кормить нечем.

– Из колхоза, что ли? – спросила рыженькая, неулыбчиво глядя на Шуру.

– Из деревни, – сказала Шура, моргнув.

Рябая читала, шевеля губами, не отрываясь, раз десять подряд документы Ивана, сличала фото с оригиналом и, глядя в пол, сказала твердо:

– Места нету. Ясли забиты, вы же видите. Мы ничего не можем, товарищи, поделать.

Рыжая девушка посмотрела на пришедших по-прежнему подозрительно, пошевелила рукой документы на столе и, переступив ногами в валенках с галошами, сказала:

– Треп разводят, тетка Вера, ихний это ребенок. Врут!

– Не может их быть, – сказала твердо и авторитетно тетка Вера.

Не столько по документам, не столько по их словам, а чутьем опытной, перевидевшей многое на свете женщины она поняла: это был чужой ребенок.

– Что делается на белом свете! – сказала возмущенно рыжая, отворачиваясь.

Появилась еще одна женщина, маленького роста, с ясными робкими и болезненными глазами, халат на ней сидел дыбом, неуклюже, как на рогатине; она сказала, кивнув на чердак:

– У восьмерых сыпь опять, ужас невозможный.

– У кого?

– Все у девочек.

– Так! – сказала тетка Вера, сжала кулаки, положила их упрямо на стол и посмотрела на них.

– А мальчонку рахитного в больницу справьте, – строго произнесла маленькая женщина, говоря своим взглядом Ивану и Шуре, что ей не до них, чтобы рассматривать, потому что много дела.

– Надо справить, – приказала тетка Вера рыжей: – Раскрути дите, свешай, обмой, – и вышла из комнаты, тяжело волоча ноги, на пороге обернулась. – Имя дали?

– Есть! – сказал Иван.

Тетка Вера, вздохнув, пристально посмотрела на молодых людей и вышла.

– Обождите, запишу ваши адреса, – сказала рыжая, уже не глядя на них.

– У нас нет адресов, – сказал Иван.

– Тогда фамилии. Кладите, чего вы! – прикрикнула она грубо-насмешливо на Шуру.

Шура, нагнувшись, положила ребенка на продранный диванчик. Рыжая быстрыми, ловкими руками стала раскручивать его. Выражение доброты появилось в ее лице, но не к ним – к ребенку. Ребенок сразу перестал скулить и затих.

– Мочится нормально? – спросила рыжая.

– Вроде, – кивнула головой Шура.

– Навроди Володи, – хмыкнула маленькая женщина.

– Уходите, – сказала рыжая, записав в толстый журнал их фамилии. – Вы сдали, а мы приняли. У нас много работы.

– Ну, до свиданьица, – сказал Иван извиняющимся голосом, держа шапку в обеих руках.

Рыжая не ответила; согнувшись, что-то делала с ребенком.

…Прошли они шагов сто и, не сговариваясь, остановились. Свернули с дороги под стену развалины, тут не так задувало.

Плохо слушающимися пальцами Иван закурил. Обоим было тоскливо, словно что-то потеряли. Молчали долго. Смотрели в разные стороны.

Шура спросила:

– Что, Иван, загорюнился?

Он шваркнул кулаком по исхлестанной пулями стене.

– Сволочновато вроде… У них и так под завязку.

– А что ж делать-то?

– Видала, какая там рыжая?

– Радости им мало, да и нам с ним тоже.

– Фронт, – точно эхо отозвался Иван.

Он раздвинул ноги и Долго, думая, глядел в землю. Потом положил около стены почти пустой вещмешок и пошел назад. Спустя немного появился с ребенком. На крыльце показались две женщины в белых халатах.

А он, засовывая в карман шинели пол-литра молока, сказал громко и несколько торжественно:

– Четыре кило весит. Что-то да значит!

XIV

Через час далеко за спинами у них остался город.

Шли большаком. Изъеденный оттепелью, излизанный сырыми ветрами, толокся под сапогами в мелкое крошево снег. Пятнами, рыжими плешинами темнели бугры, впереди и с боков сине громоздились леса. Разбитый снарядами дуб около самой дороги – лет двести прожил на свете – обрастал молодыми сучьями.

– И война не взяла, – указал глазами на дуб Иван.

Шура оглянулась назад, укачивая ребенка, попросила:

– Погоди. Не могу, заморилась. Руки мерзнут.

– Дай-ка жителя.

– Нет. У тебя будет плакать. Я ничего. Маленько постою только. А куда мы придем?

– Куда-нибудь.

Иван подкинул повыше вещмешки, надвинул чуть ли не на нос шапку. В голове плавала путаница. «Гордый, могли бы у сестры остаться». Сердце хотело видеть хорошее, а злое отскакивало; за четыре военных года должно бы оно опустошиться – такими бывают одни черные пни, жалкие остатки могучего леса после пожара, – оно же призывно и радостно билось под сукном шинели.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю