![](/files/books/160/oblozhka-knigi-polyn-258460.jpg)
Текст книги "Полынь"
Автор книги: Леонид Корнюшин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 33 страниц)
– Ну а так… счастлива?
– О да, очень! Пожалуй, очень. Я добилась, ты знаешь, чего хотела.
– Ты его любишь?
Она подумала немного.
– Лера мне нравится. Он вообще неплохой парень. Ты не смотри на него как на сноба, с таким бы я не сошлась, уверяю тебя. Он не сноб, он молодой человек, который не сильно задумывается о том, что такое жизнь, вот и все. О таких людях ведь нельзя сказать, что они плохие?
– Правильно, нельзя. Да я и не говорю. С чего ты взяла, что я его в чем-то обвиняю?
– Мне так показалось, папа, и я бы хотела, чтобы ты его полюбил, – она посмотрела на отца, и глаза ее снова опечалились и приняли кротко-испуганное выражение; она видела, что отец нездоров, и это огорчало ее. – Знаешь, у нас еще будет время, сейчас поздно, поговорим в другой раз обо всем?
– Хорошо, – сказал он.
Потягиваясь, переступая ногами, Людмила приблизилась к темному окну и, отодвинув шторку, пыталась что-то рассмотреть во дворе. На лице ее появилась детская, мягкая и нежная улыбка.
– Улица, улица – нельзя надеть туфель… Перезабыла все. Как будто попала в чужое место. А городок хороший. Вспоминаю иногда.
– Весна, – сказал Егор.
– Какое дерево под окном, папа? Кроме березы?
– Так это же дуб наш! Разве забыла, мы его с тобой сажали? Летось молнией ударило.
Людмила искренне и сконфуженно улыбнулась:
– Завертелась… из головы выпустила просто, – и ушла.
Егор задумался – он еще не понимал ее. Он долго стоял, смотрел на темное беззвездное небо и все думал о ней, вспоминая ее маленькую, прекрасную и чистую.
* * *
На другой день отец и дочь пошли прогуляться по городку. Небо, с утра обложенное низкими тучами, к обеду прояснилось. Подсыхала земля на высоких, продутых ветром местах. Выпутываясь из городской неволи, из придвинутых близко берегов, Днепр далеко в маревых полях расходился двухкилометровой сплошной разливной зыбью. Там же, прямо из половодья, серой шапкой неясно просматривался курган. В городке было грязно, сочившаяся отовсюду вода несла навоз, мусор, рябились то тут, то там лужи. Воробьи, казалось, населившие всю землю своим бойким племенем, сновали под самыми ногами.
Людмила шла, обходя в модных туфельках лужи, посмеиваясь, поглядывала на тесно придвинутые к булыжной мостовой дома – она совершенно не узнавала городок.
Глянула в окошко парикмахерской с уже выставленной второй рамой: там курносая девушка-мастер, посверкивая ножницами, упорно трудилась над чьей-то шевелюрой. Людмиле было приятно наблюдать за изумленным выражением на лице парикмахерши, когда та, оторвавшись, ее увидела.
– Я бы здесь уже жить не смогла, – призналась Людмила, снова с иронией во взгляде оглянувшись на хлопотливую парикмахершу.
– Не смогла? – переспросил отец.
– Да. Каждому свое.
– Это верно. Ты любишь Москву?
– О, безусловно: это же чудесный город! – откликнулась она быстро.
– А я плохо ее знаю, – что-то припоминая, сказал отец. – В войну провозили: темно, ни огонька, трудно было на нее смотреть, на такую.
Людмила закурила, но тут же притушила стеснительно папироску: в райцентре женщины этим не занимались, и на нее обращали внимание.
– Курить что – мода?
– Общее поветрие. Вообще успокаивает.
Они вышли на окраину, спустились к одиноким, старым, заброшенным сваям разрушенного в войну моста. Вода шипела и лизала зеленое, оплывшее слизью дерево, кипела коловертью – видимо, крутили глубинные ключи.
Людмила, облокотившись о сваю, сняла по очереди туфли, покачивая головой и приговаривая: «Оля-ля», вытерла их обрывком газеты.
– Надо было резиновые сапоги надеть, – сказал отец.
Людмила удивленно посмотрела на него:
– Что ты, это же невозможно! Я не ступлю и шагу без высоких каблуков.
Помолчали. На середине звонко всплеснула рыба. Щука, должно быть. Возможно, сом: тут, в тихом месте, они водились. Над обмелевшей заводью стоял и тихо колыхался синий прозрачный пар испарений. Между зеленых, обомшелых свай быстро скользила тень щуки. Пахло илом, гниющими осокорями и едва внятно разлитым в воздухе тонким и нежным соком набухающих вербовых почек.
– Как ты живешь, дочка?
– Думаю, хорошо.
– Я рад, если так. Ты в этом году институт заканчиваешь?
– Собственно, я уже ВГИК кончила: теперь у меня начинаются съемки по дипломному фильму. И в другом фильме еще снимаюсь.
– Тяжело?
– Иногда. Но я уже все-все знаю, – уверенно произнесла она и, едва докурив, всунула в яркий рот новую сигарету. – А было тяжело, попыхтела. Я все-таки неплохо училась. Мастера довольны.
– Зря так много куришь, – сердечно сказал отец.
– Нервы успокаивает, – отозвалась, глядя на реку.
– Нервы? Ты здорова? – Он встревожился.
– Здорова, – прищурилась, сдвинув брови: к углам глаз сбежались тонкие морщинки, и лицо стало заметно старше.
Егор присматривался к ней.
– Денег тебе хватает, что я присылаю?
– Спасибо, папа. Денег у меня много. За мою первую роль хорошо заплатили. Я тебе обязательно скоро пришлю приличную сумму.
– Ты неуравновешенно живешь? – осторожно спросил он.
Было долгое молчание. Ей сделалось немножко неудобно под отцовским взглядом.
– В искусстве нельзя жить уравновешенно, талант сохнет, – проговорила она наконец.
– И ты считаешь себя талантливой? – Он внимательно, как будто отыскивая что-то особенное, смотрел ей в глаза.
Она, видимо, находилась в том состоянии своей исключительности, что не могла понимать его слов. Она с легкой улыбкой, как взрослая на маленького, смотрела сейчас на отца.
– А разве это не так? – спросила она.
– Артистов нынче много. Тут великий ум не требуется… Ты уж извини за невежество, а многие телевизорные художества любить я не могу. Лучше вон птиц послушать.
– Ты, папа, консервативен, – с тонкой улыбкой на губах заметила дочь. – Новый, знаешь, век – новые песни.
На это он ничего ей не ответил и спросил немного погодя:
– Загуливаете?
– Бывает. Это мы любим, – она непонятно и неприятно, как уже опытная женщина, рассмеялась и поправила свою высокую огненную прическу.
Отец напряженно поморщился, потом спросил:
– О будущем как думаешь? Ты в Москве, значит, останешься?
– Да, конечно, – быстро сказала она. – Где же еще? Теперь все остаются в Москве.
– Понимаю. У Валерия квартира есть?
– У его родителей приличное жилье. Да и сами что-либо придумаем.
Отец задумался и будто отошел в сторону, чтобы оттуда, издалека, получше разглядеть и дочь, и ее друзей… «Силы, здоровья, свежести сколько! Только бы радоваться, только топтать траву и жить, жить, жить…»
Пробежали, перегоняя друг друга, крича и визжа, с удочками в руках ребятишки. Один, поддергивая штанишки и крутя стриженой головой, что-то прокричал им.
В небе как серебро рассыпали – залился жаворонок.
Егор, запрокинув голову, радостно поискал упругий комочек, а потом посмотрел на дочь. Ему хотелось, чтобы она тоже взволновалась и откликнулась на этот чистый зов жизни, но та стояла равнодушная и, как он почувствовал вдруг, чужая – подпиливала ногти.
– Постарел ты, папа, изменился, – ласково сказала Людмила, легко дотронувшись рукой до его плеча.
– Есть малость.
– Ты мог подумать: «Накрасилась». Я и сама знаю, что не такая была, – голос Людмилы чуть-чуть дрогнул.
– Но с тою, Люда, разницей, что жизнь человека не звук, который глохнет в пространстве.
– Что-то похожее я слышала от тебя и раньше.
– Я принципов не меняю.
– Пошли, укладываться нужно. Нам уезжать пора.
– Отцов и детей, оторванных друг от друга, у нас нет. Реку питают ручьи – жизнь обогащают дети. Есть негодные родители – есть такие же дети. Только и всего. Так и не иначе, – говорил Егор, когда они поднимались по крутой улочке. – Меня, не скрою, тревожит твое будущее. Не знаю, прав ли, но есть такое скрытое отцовское чувство – боюсь за тебя. Боюсь.
– Я-то проживу, – откликнулась она, удивленная. – Мне всюду везет. С чего ты взял?
* * *
Утром пешком пошли на станцию. Глинистая, разъезженная дорога за Днепром тянулась на изволок. Егору было трудно идти, глаза постоянно застилала какая-то муть, кололо в боку, но он изредка шутил и самым последним волочил ноги.
В желтом зале станции было холодно и пустынно. Две старухи сидели на деревянной скамье и что-то ели из кошелки, разложенной на коленях.
Гвоздев купил на всех билеты.
Егор топтался в сторонке. Несколько раз он порывался завести разговор с Людмилой – ему казалось, что не сказал вчера главного, но та ускальзывала в сторону, а он стоял один и ждал, что сейчас поезд увезет ее к другой жизни.
Наконец где-то не очень далеко засопело и закряхтело. Они веселой толпой вышли на ветреную платформу и увидели углистый, растекающийся дым над соснами за нешироким полем.
Пыша жаром и вздрагивая, черный большой паровоз подвез к щербатой платформе вагоны, и они зарябили своими окнами в глазах Егора. Быстро, суетливо, едва прикоснувшись, Людмила притронулась губами ко лбу отца, легкая и гибкая, вскочила на подножку и скрылась в вагоне. Вся блестящая и галдящая орава исчезла вместе с ней. Но Людмила тут же выбежала как безумная, сжала руками его голову, крепко поцеловала в щеку, всхлипнула и метнулась обратно – в вагоне пропала. И теперь около Егора свистел один ветерок, и было холодно и пусто. Он вытянулся, замер в грустном раздумье.
Паровоз распустил веселые усищи пара, зафукал, в нем начала свершаться таинственная работа, от него дохнуло горячим, колеса тронулись, голодно и звучно застучали буфера, вагоны мягко и упоительно защелкали – покатились.
Он почувствовал, как будто отрезали, оторвали от него что-то главное и увезли, и не вернут.
Тогда Егор увидел в окне прекрасное, как в раме картины, лицо Людмилы. Смотрела она и на него, и в то же время мимо, сквозь, в голые поля, и слабо помахивала рукой не ему, а так просто, как это делают отъезжающие и даже те, кого никто не провожает.
– Ты приезжай, приезжай! – закричал Егор запоздало и замахал обеими руками.
Ветер налетел, смял слова и унес с собой.
Домой он шел один, несколько раз присаживался отдыхать, курил, шептал что-то ласковое и все смотрел в сторону леса, куда уехала его дочь.
* * *
Добрая выдалась в этом году весна!
К концу апреля схлынули полые воды, ветер начисто высушил поля, и уж по дорогам заклубилась легкая пыль, точно птичьи крылья. Пошла обильно в рост молодая трава, в зарослях защелкали соловьи над берегом Угры.
В один из таких ясных дней в Глебове появилась Аксинья Горбачева: с мужем и детьми она уехала в Краснодар еще в сорок седьмом году – нагрянула гостить к родной сестре. В тот же вечер она, маленькая, похожая на сваху, в коротеньком плисовом жакете и в новых ботинках, пришла почему-то именно к Егору. После первых приветствий и взаимных расспросов на цепкой рукой взяла Егора за локоть и вывела на улицу: в доме была Варвара.
– Про Ваську Харитонина чего-нибудь ты слыхал?
– Нет. А что? – встрепенулся Егор.
– Вот хоть режь, а его морду на базаре у нас в Краснодаре видела.
– Погоди, ты по порядку. Ну?
– Иду пять дней назад, утречком, глядь, он, морда, торгует чем-то. Не то садовым вином, не то самогонкой. Покуда я подскочила, его и след пропал. Прямо на глазах. Только кривой зуб над оттопыренной губой промелькнул. Я туда, я сюда: скрылся! Я так думаю: в станице Семеновской жить пристроился.
Егор не мог все еще оправиться от волнения.
– Почему в Семеновской?
– Не иначе – самогонку сбывал, а оттедова часто возют.
– Заявляла куда-нибудь?
– В милицию. Сверились: нету, говорят, данной фамилии.
Егор сел на бревно и положил кулаки на острые коленки.
– Я его найду! Хоть под землей.
«Иначе нельзя. Должен найти! Мой долг. А тут – плесень, деньги, деньги проклятые…» – думал он, проводив Аксинью.
Еще была – на донышке сердца – его боль не постоянное беспокойство – дочь. В его сердце столкнулись эти противоположные и в чем-то тяготеющие друг к другу силы – потерянный след изменника, Варвара и нравственный облик дочери.
Харитонин был грубым и жутким уродством, изнанкой войны, упрятанной от людских глаз как бы в преисподнюю жизни, и Варвара словно бы заслонила след Харитонина. А Людмила оставалась его совестью, надеждой, всем. Надо было хлопотать и тревожиться, пока стучало еще сердце, чтобы покарать одного и вырастить сильной и здоровой другую.
С вечера Егор собрал вещички в старый военный вещмешок – пару белья, мыло, бритву, полотенце, – решил уйти тихо, ночью.
Из комнаты ползло осторожное дыхание Варвары.
Необъяснимый мир огромной весенней ночи, когда он вышел, тотчас окружил его. Звезд не было, не виднелось и той, какую он каждые сутки примечал над Михайловым лесом.
На мокрых досках моста, где было открыто со всех сторон, ветер люто набросился на одинокого путника, силясь повалить с ног. Ветер, ветер… Его тоже нужно уметь слушать – он перелистывает страницы необъятной книги жизни, по которой проходят люди. За мостом, между двух холмов, совсем было тихо и покойно. Здесь Егор закурил, перевел дыхание.
В предрассветной полумгле серыми домами проступал городок – самая лучшая для Егора на земле точка.
…Варвара догнала его, когда он подходил уже к станции.
Она прошагала какое-то расстояние молча. Потом тихо, без обычной своей развязности и бойкости спросила:
– Куда ты, Егор?
– Мне надо уехать. Пока не поздно…
– Но ты вернешься?
– А зачем?
– Мы же живем…
– Сосуществуем. Ничего общего. У меня есть дело… Я найду! Прощай, прости… но я не могу, не могу так жить!
– Егор!.. – В голосе ее зазвучали виноватая просительная интонация и еще тревога, скрытая, бабья. На минуту она показалась ему очень жалкой и маленькой, но он пересилил в себе эту мимолетную человеческую слабость.
– Чужие мы, Варя… Как разные деревья в лесу. Иди…
– Егор!.. Глумной ты. Ты умрешь!
Она хотела еще что-то говорить, но взгляды их встретились, и оба поняли, что слова уже ничего не значили для них.
Он вошел, не оглядываясь, в вагон я пропал в нем. Сердце его мучительно ныло – все-таки вместе жили, однако в это мгновение от него оторвалось все прежнее и старое. Мимо Варвары двинулся поезд, в окнах виднелись какие-то люди, они смотрели на нее огромными, слитыми воедино глазами, и ей стало горько, одиноко и зябко.
Она начала осторожно шмыгать носом, потом длинно, как по покойнику, завыла, – в ответ же ей донесся лишь удаляющийся паровозный гудок.
* * *
Казалось бы, пора ему остыть, угомонить свое сердце, пожить хоть какой-то отрезок времени для себя. Можно было бы смотреть сквозь пальцы на ее, Варварину, жизнь и плыть по той отмели, на которой тихонько покачивалась ее лодка. И можно бы не тревожиться за жизнь Людмилы. Забыть также, что где-то ходит среди людей Василий Харитонин безнаказанно и вольно. Какое ему, в сущности, до всего до этого дело?! Все зло жизни искоренить нельзя.
Можно просто жить, не замечая, и ждать своего часа, когда невидимый сторож отобьет железной палкой последнюю минуту.
Какая ясная голова была у Егора в эти утренние часы, когда он лежал на вагонной полке! Он точно летел над землей на крыльях и видел тронутые дымкой дали, в обычной жизни упрятанные от глаз. Он находился в волшебном состоянии воспоминаний из очень далекой, золотой, отрадной поры своего босого крестьянского детства и чувствовал в этом успокоение. Он чувствовал прилив к глазам светлых, радостных слез и находил в своей душе какой-то новый источник вдохновения и страстную потребность любить этот трудный, но славный мир. «Все хорошо, и как бы то ни было, сколько бы люди ни вредили друг другу и ни запутывали себя, а жизнь должна прийти к согласию и счастью!» – думал он, засыпая.
Только что ему снова приснился Харитонин. Они находились вдвоем в холодном поле, в узкой щели, ожидая сигнала атаки. А когда пошли, то Егор видел, что Харитонин стреляет ему в спину, а пули проходят сквозь него, не делая больно, не убивая. Харитонин, видно, надеется, что огромная степь с незнакомыми людьми укроет его надежно, до самой смерти. Годы ведь зализывают следы… Мог же он, в конце концов, отсидеться? Во всяком случае, дороги назад нет – он будет искать его. Найдет и покарает.
Сразу же после войны и потом позднее, как поползли слухи о том, что Харитонин цел и невредим, Егор сделал несколько запросов о нем с точным описанием внешности, но вернулся один ответ в добротном сером конверте: ни живым, ни мертвым Харитонина нигде не значилось. Исчез, словно в воде иголка…
Мимо поезда назад уносились омытые первыми ливневыми дождями зеленые леса, овраги, долины с речками и озерами. Встречь поезду, рвущемуся к югу, катило сухое тепло раннего лета. Мурава на лужайках сверкала с такой яркостью, что было больно глазам.
Великое множество птиц кружилось над цветущими лесами. Могуч и непобедим дух обновления! Горизонты расширились до таких масштабов, что потеряли очертания, и где-то в нескончаемости небо сливалось с землей в одну струящуюся голубую линию. Леса постепенно все ушли, и поезд вырвался в хлебные теплые равнины.
Утром Егор сошел на маленькой и пыльной станции. В киоске выпил два стакана газированной воды и внимательно огляделся. От станции тянулась к горизонту степь с синими миражами, прямыми белыми дорогами, сочными зеленями. Пахло в степи уже не еловой хвоей, как на Смоленщине, пахло простором.
Егор немного посидел на скамейке, встал и медленно пошел в городок по ровной улице.
* * *
Это была большая станица Семеновская, приспособленная под районный центр, она встретила пылью и не совсем привычной жарой. Молодые тоненькие тополя давали лишь скудную тень. В тень пряталось все живое.
Первое, куда пошел Егор, был районный архив. У многих жителей расспрашивал, как найти, и наконец отыскал его в старом деревянном доме. Егор любил такие дома – в них прелесть тишины и незыблемости жизни сочеталась с рабочей энергией. В таких домах рождались миллионы детей по всей России и уходили в забвение те, кого покидала жизнь.
По расшатанным ступеням Егор поднялся на крыльцо, постучал в дверь с тусклой надписью: «Архив с 9 до 5».
На стук никто не отозвался, дверь была заперта. Егор обошел вокруг дома, заглядывая в окна: на длинных стеллажах лежали серые папки. Старуха из дома напротив объяснила ему, где можно найти заведующего Асокина, прибавив при этом, что сегодня суббота; архивщик был любитель двух вещей – охоты и выпивки.
Асокин жил в коммунальной квартире на склоне бугра, в самом конце улицы. Так что пока Егор доплелся до места, солнце уже успело оплавить степь в цвет ярко натертой меди. Мутнели тени сумерек.
Новую дверь открыла женщина в сарафане – прямо-таки богатырского сложения женщина.
– Мне требуется по делу товарищ Асокин, – сказал Егор тоном личной просьбы и при этом посмотрел в черные глаза женщины так, что та, ничего не сказав, молча повела гостя в глубину квартиры. В кухне сидел, жикая напильником по пиле, плотненький дядя в майке, в старых солдатских штанах и галошах на босу ногу. Лицо поднялось навстречу шагам и успело сменить выражение равнодушия – оно оживилось.
– Чего? – спросил мужчина, почти что не шевеля губами.
Егор сел на табуретку, очень коротко объяснил цель своего прихода. Ему казалось, что говорит он неубедительно, неправдоподобно, фальшиво, смешался и замолчал.
– Я кончил работу, сегодня короткий день, – сказал Асокин громко, а потом еще проворчал, но, что именно, разобрать было невозможно.
В скулах Егора от напряжения проступила бледность. Постепенно она залила все лицо. И во взгляде было такое упорное выражение, что Асокин сказал уже другим тоном – ворчливо:
– И черт вас знает, носит лихоманка! Все им до корней докапываться требуется. А у меня узаконенный нормированный рабочий день, я по закону не обязан идти на свое служебное место. И черт вас всех знает! – крикнул он, но Егор почувствовал в его голосе; скорее добродушие, чем гнев.
Он, ожидая, все так же упорно смотрел в его круглое багровое лицо. Это упорство, очевидно, победило колебание архивариуса. «Любопытно то, что и я сам тоже такой неугомонный человек», – подумал он, все еще ворча что-то себе под нос, где можно было разобрать только: «лихоманка», «черти прокаженные» и «никакой дисциплины». Он с удовольствием произнес непечатную фразу, положил пилу, взял в квартире ключи и пошел в архив, сильно приплясывая ногами. Егор еле поспевал за ним.
Мир бумаг, папок, толстых пудовых книг обступил его в сравнительно небольшой комнате, где стоял запах пыли и мышей. Асокин, кряхтя, сел за голый стол – стояла одна чернильница и стаканчик с ручками, – спросил:
– Откуда человек? Какая фамилия?
– Харитонин Василий. Родился в Смоленской области.
– Факты имеешь, что именно сюда жить приехал?
– Имею, – сказал Егор.
– Он обокрал тебя в свое время? Родня?
– Нет. Полицай был. Я его должен найти.
Асокин удивился:
– Почему ты? Это дело органов… Он расстрелял кого-нибудь из твоей семьи?
– Он был моим другом. Но не в том вопрос.
Асокин рассмеялся.
– Хороший ты ему подарочек готовишь, – он углубился в себя, словно сделавшись меньше ростом. – Такая фамилия мне ни разу вроде не встречалась. Впрочем, попробуй их все упомнить. Где он может быть?
– Во всяком случае, в селе, в станице. Не в городе.
– Почему?
– Меньше людей. Глушь.
– Но у нас сорок колхозов и четырнадцать совхозов!
– А для чего, спрашивается, твой архив? Для уборной?
Асокин надел кепку на круглую макушку.
– Вот гусь. Я в баню собрался. У нас она по субботам. – Встал и показал Егору на дверь. – Я думал, ты знаешь конкретно, а ты липу ищешь. Мы только по конкретным фактам работаем. Мы не угрозыск.
Егор упрямо попросил:
– Давай все-таки поищем! Отсюда не уйду.
Асокин засопел и полез в угол – искать.
* * *
Время и впрямь размыло следы. Из архива вышли около двенадцати ночи. Для Егора весь мир наполнился тихими шорохами листов бумаги. Они просмотрели сорок шесть папок – впустую.
На улице дремала душная степная ночь. Откуда-то сверху доносился ленивый голос певицы. Нежная мелодия трогала грустью сердце.
Асокин взял под руку Егора, спросил:
– Ты здоров?
Егор не ответил и шагал, с усилием передвигая ноги. Им овладевали тяжкие предчувствия, но они его отчего-то не пугали. Поужинали в маленькой кухне Асокина. Егор, не раздеваясь, сняв лишь пиджак и ботинки, лег на одеяло, в мягкую перину и сразу заснул очень крепко.
Но в середине ночи Егор почувствовал тошноту и головокружение, внутри что-то горело. Он неожиданно вспомнил фамилию какого-то Клыкова, которая была в одной папке. Неспроста обратил он внимание именно на нее. Этот Клыков был тут, в ближней станице, с первого послевоенного года.
Натянув ботинки впотьмах, долго искал дверь, куда ушел спать со своей женой Асокин. Он нашел ее и открыл, начал будить:
– Асокин! Товарищ!
Асокин храпел самозабвенно.
Женский голос подсказал:
– Уборная у нас на улице.
– Гражданочка, побудите мужа.
– Что вам нужно?
– В архив идти надо.
– Вы сошли с ума? Сейчас середина ночи! Можно дождаться утра.
– В чем дело? А? – спросил Асокин и зажег настольную лампу.
– Я, кажется, нащупал, – сказал Егор.
– Ты спятил, вот что! – строго отозвался Асокин. – У меня теперь нет сомнения.
Он погасил свет, лег на живот и быстро захрапел. Егор отошел, схватился руками за стену, сполз на пол. Приступ боли прошел, и он встал на колени, отдышался и вернулся опять к полураскрытой двери.
В немую темноту произнес:
– Я ждать не в состоянии. Мне плохо. А я должен его найти!
В сонном же переулке, когда вышли, Асокин сложно, по-русски выругался и умолк.
От пруда тянуло свежей водой. Стон лягушек, казалось, зачарованно слушал весь мир.
– К погоде, зеленопузые, наяривают, – радостно проговорил Асокин, словно слушал, как играли симфонию в театре.
А около архива он остановился и покачал головой.
– Поздно, однако, ты хватился. Поздно!
В архиве Асокин включил свет, а Егор попросил:
– Дай ту книгу, что за сорок шестой год.
В книге значился совхоз «Бородинский» и действительно стояла фамилия Клыков. Асокин ничего не понимал. Сидел некоторое время молча.
– Но при чем тут Харитонин?
– Видишь, он приехал в сорок шестом. Из Белоруссии. А туда – со Смоленщины. И тут написано: прибыл один, без семьи. Зачем одинокому мужчине понадобилось ехать в степную станицу? Мало ли, скажешь, зачем? Война людей раскидала. Верно. А почему один, без семьи? Ему-то, смотри, годов порядочно. А такой вариант – почему удрал от жены? Может быть? Вполне!
– От жен многие убегали, время, знаешь, стояло трудное. Тоже вариант.
– А если он заметал следы? Фамилию сменил. Возможно? Да! Я буду искать этого Клыкова!
Он аккуратно списал все данные на бумажку и, захлопнув папку, взял свой вещмешок, направился к порогу.
На улице таяла ночь, занималось сухое, без росы и без ветра теплое утро. Степь, просыпаясь, слабыми очертаниями обозначалась вблизи, а дальше она уходила в туман, в вечность, только снившуюся людям.
Егор держался рукой за грудь – там совсем не слышалось сердца, и он повернулся к Асокину:
– Где дорога на «Бородинский»?
– По столбам. Ты обождал бы. Днем грузовики ходят.
Егор отрицательно покачал головой и упрямо пошел.
Сзади Асокин кричал:
– Вернись, ты очень плохой! Вернись!
Человек уходил по прямой дороге, он пропал было в белом тумане, но спустя минуту стал вырастать из него.
«Здоровья бы ему, что бы он сделал! Одним духом силен», – подумал Асокин и побрел домой. Он три раза останавливался и стоял подолгу, думая и глядя в землю, чувствуя, что чего-то не понимал в людях.
* * *
– Нет, Харитонин у нас не проживал, – сказала старуха, вынося Егору в садик кружку квасу и внимательными, цепкими глазами глядя ему в лицо. – А Клыков, верно, жил. Летось, как бы не наболтать, аккурат в такое время уехал. С женкой и мальцом.
Егор выпил квас, поблагодарив старуху.
– Куда уехал? – спросил он.
– В Ольгинскую, болтали.
– Колхоз?
– Совхоз. Тут недалече, километров десять так. – Она махнула рукой в сторону жидкой рощицы, из-за которой поднималось прозрачное солнце, уже окруженное тенями знойной дымки.
– Откуда он к вам приехал?
– Из Белоруссии, кабы не набрехать.
– Жил здесь с женой?
– С женой. Он ее из местных брал, из наших. Наталью Вальцову.
– Она из вашего совхоза?
– Теперь нашего, а то был «Крылья Советов». А ты чего пытаешь?
– Дело, – сказал Егор.
– Вся жизнь на деле, – сказала строго и внушительно старуха.
– Вел он себя здесь как?
– Тихой мужик. По разнарядке работал.
– Внешность-то его упомнилась тебе?
– Рыжий, смугел лицом. А боле чего – мужик и мужик. Зуб кривой передний.
– Кривой?! Так, так… Ну, спасибо, бабуся.
На выходе из Бородинской станицы Егор испытал новый приступ тошноты. Думал, что это рвота, но она не шла, а тошнота превратилась в огонь, поднимавшийся от низа живота выше к груди, и огонь захлестнул горло.
Он уперся головой в землю, потом лег на нее грудью, затих; хотел вспомнить Людмилу, но все расплылось, сделалось мягким, дрожливым и теплым…
* * *
«Я еще живу, и это скоро должно пройти, – подумал он. – Я плыву по волне, а опереться не на что. Но какие славные, славные я слышу где-то песни!»
Свет проник в его зрачки. Егор вздрогнул плечами, а спустя немного сел. Это был один из тех обмороков, какие с ним случались за последнее время. Он лежал в молодой душистой, цветущей траве сбоку дороги. В роскошных этих травах свершалась своя таинственная жизнь, и он радовался, как ребенок, тому непосредственному чувству свободы, какая была разлита кругом. Прямо перед глазами Егор видел красноватую метелку конского щавеля, пронизанную пятнистым, неровным светом солнца. «Живет, погибнет осенью, а весной народится новая, и так всегда. Но у человека так не может быть – каждый уходит со своей болью и душой, и никто не повторит его жизнь. Никто не свершит его несбывшихся надежд, у всякого своя тайна». Егор удивился, открыв неожиданно в себе черту к философствованию, которую он раньше не замечал, запрокинул голову и увидел птицу, похожую на орла. Протер глаза – и птица исчезла.
Звуки, доносившиеся откуда-то справа, заставили его вздрогнуть. Но он ничего не увидел, как ни всматривался. Никто не ехал и не шел, и было тихо в степи. Встал, ветер качнул его и туда и сюда. «Нужно шагать!» – приказал себе шепотом Егор.
На дороге звуки усилились, это пели свою нескончаемую песню провода на столбах, в проволоке рождались волшебные звуки, которые несли пестрые обрывки жизни со всех сторон.
Ему послышались топот конских ног и людской гомон, крики. Он посмотрел пристально по сторонам, но по-прежнему степь хранила свою пустынность; Егор подумал: «Во мне еще жива война».
Тело свое ему казалось легче обычного, словно вспышка болезни убила его тяжесть, и он ускорил шаги. Звуки над головой сгустились и надавили в уши, а когда Егор встряхнул головой, они родили стишок, который приходил ему на память и раньше:
Мы жизнью странною живем,
Мы от военных ран умрем…
Ему вспомнились слова одного доктора, который объяснял, что разрушающееся тело обостряет дух человека, и тогда происходит странное возрождение – человек вырастает над своими обнажившимися ошибками и в самом конце пути может ясно понять смысл всей жизни.
Он, должно быть, очень долго лежал там, около дороги, потому что день кончился и уже нарождался вечер. Где-то близко слышались веселые молодые голоса и пахло зеленями, источавшими тепло солнца.
Несколько грузовых машин обогнали его, но не посадили, и он все шагал один по дороге к станице.
Егор снял ботинки, связал их шнурками, перекинул через плечо и пошел босой по мягкой, шелковой пыли, гладящей кожу ног. Затем он стал плохо ощущать пыль, и ноги были чужими. Он растер ступни руками, даже царапнул ногтем кожу – в ней продавилась белая вмятина, но не заполнилась кровью, как обычно, и прикосновения рук к ступням он не почувствовал.
Тогда Егор бросил вещмешок и пиджак, чтобы было легче идти. Спустя немного его догнал грузовик, шофер затормозил; и когда он влез в кабину, увидел на сиденье свои вещи.
Шофер спросил:
– Потерял?
Егор попросил высадить его в Ольгинской. Наконец показались изгороди из белого ноздреватого песчаника, крыши, железные и шиферные, сады. Со всех сторон к станице весело пылили и бежали дороги.
Он вылез и подошел к крайней белой мазанке, спросил, что надо, и там ему указали на южную часть станицы. Улица долго петляла мимо садов с буреющими плодами, мимо темных кизячных клеток, и ему три раза еще пришлось спрашивать.
Остановился около большого, с пятью окнами на дорогу дома под зеленой, пахнущей краской крышей. Черный, с белым брюхом кобель залился клокочущим лаем и загремел проволокой. Молодая полная женщина показалась между яблонь и замахнулась смуглой рукой на собаку.
– Здесь живет Василий Харитонин?
– Нет, – сказала она, – здесь живет Клыков.
– Его нет дома?
– Он скоро придет. Вы подождете?
– Да, Клыков мне тоже нужен. Нет ли его фотографии?