355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Корнюшин » Полынь » Текст книги (страница 3)
Полынь
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 16:30

Текст книги "Полынь"


Автор книги: Леонид Корнюшин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 33 страниц)

В голову полезли какие-то хмельные мыслишки. Он-то слабым себя еще перед жизнью не чувствовал… Он глядел перед собой, на обожженную землю, и сызнова полымем встали в памяти картины войны. Холодная ночь на левобережье Днепра… Он ползал на животе, минируя, – одинокая душа перед бедами; потом ощущение своей силы на земле, когда, казалось, недоступный смерти, он проходил с оружием в руках по горьким дорогам и полям России, – не забудет, пока живой.

– Что ты молчишь? – донесся до него наконец голос Шуры.

Иван замедлил шаг, остановился. Придется в каком-нибудь селе, видимо, весну переждать.

А Шура вдруг закричала:

– Смотри! Это же грачи!

Иван вгляделся по направлению ее руки. На прогалинках, истекающих седым дымом, дегтярно-черными комками ходили по летошнему бурьяну грачи. С хозяйской проворностью обшаривали птицы еще скованную стужей землю, подпустив очень близко к себе людей. Особенно поразили их два грача. Обессилев от долгого перелета из-за теплых морей, один грач блаженно лежал на примятом клочке сухобылья, чистил лапкой свой сизый лакированный нос, а другой, упруго разводя отливающие синевою крылья, длинным носом гладил его спину. Затем, отдохнув, они легко оторвались от земли, покувыркавшись немного, плавно сели поодаль, оглядывая поле.

– Это у них любовь, – усмехнулся Иван.

Шура удивилась:

– У птиц?

– А ты думаешь? Любовь даже в травинке. Во всем.

Ветер низом нес горьковатый запах летошней сгнившей травы, из низин тянуло сыростью. Иван остановился, долго нюхал, сказал:

– Чабрец и за зиму не смерз. Живой!

– А я ничего не чую, Иван, – сказала Шура.

Ею овладела апатия, шла, механически переставляя ноги, только бы идти и ни о чем не думать.

Дорога сползла в овраг. Налитые соком, кровяно светились кусты ольхи. Кусты вербы едва приметно вынашивали желтоватые бугорки сережек. Обернутый бело-розовым ситчиком, тесно стоял по склонам молодой березняк. На одной березе кто-то сделал засеку, воткнул в белое мясо древесины желобок. С него прозрачными капельками слезился сок. Иван протоптал в потемневшем снегу тропку к березе, опустился на колени, высосал, зажмурясь, несколько капель, встал, уступив место Шуре.

– Сильней шампанского. Пей, – и подложил мешок, чтобы она уперлась в него коленями.

Шура тоже пососала; облизывая сладкие вспухшие губы, сказала счастливым голосом:

– Мама, бывало, по ведру его приносила. Мы квас делали. Кре-епкий, как самогонка.

Он выдернул желобок, швырнул в кусты, пальцами притер лохмотья бересты, заглаживая рану на дереве, – береза благодарно вздрогнула, запела тонко и радостно и будто белей еще стала.

– Пацаны ради потехи портят. Быстро нынче сок пошел. Лето, значит, холодное будет, – сказал он.

– Нет, не должно чтобы холодное, – возразила Шура, подумав и посмотрев вокруг, на приметы.

В природе было глухо, пустынно, и тихонько кто-то невидимый открытому глазу все понемножку просыпался и наполнял эти печально-тихие, грустные поля чем-то новым, радостным, отчего у человека само собой с губ срывается улыбка. Все живое осторожно отходило от зимы.

Сбоку дороги, завязывая хитрое кружево, тянулись в разные стороны заячьи следы, рядом шел волчий, широкий и крупный. В кусте торчал клок бурой шерсти. Иван сказал:

– Волчица брюхо чесала. Линька, видишь, началась, – и хрустнул мускулами, весь потянулся. – Дождались наконец весны!

Безлюдная проселочная дорога, изогнутая меж курганов, уходила в сумерки и пропадала где-то. Провода на столбах пели все одним, удручающим, колыбельным, тоном.

Подал голос ребенок. Иван наклонился к нему.

– Дай мне, замерз небось?

– Нужно искать ночевку, – озабоченно сказала Шура, оглядываясь.

Иван глянул вправо: близко раскидывалась по косогору уцелевшая деревня, над ней витыми хлопушками чернели дымки – пахло оттуда жизнью.

– Самим пожрать тоже не худо бы, – принюхиваясь, сказал Иван.

XV

Свернули к крайнему высокому дому, спрятанному за новым, еще не усохшим плетнем. На дорогу глядело пять окон в резных голубоватых наличниках. Под сараем, со стрех струилась капель.

Выглянула из хлева старуха.

– Нам обогреться бы, – сказал Иван.

Скрипнула из дома дверь, оттуда вышел бледный, одетый в тряпье мальчик лет десяти, с испуганным выражением на маленьком лице старичка, остановился в сторонке и замигал болезненно.

Старуха, ни слова не говоря, повела их в дом. Крыльцо и сени были новые, кругом стоял запах свежего дерева, но не обжитости, а скорей той же разрухи.

Иван потягивал носом воздух – пахло теплым ржаным хлебом немыслимо вкусно!

В доме где-то за стеной сонно, как бьющийся об стекло шмель, урчала самопрялка. На полу лежали бордовые половички; около стены – кованный железом, закрытый на замок сундук; чисто побелена русская печь. В углу, на иконах, завешенных вышитым полотенцем, тлели лики святых. Милые звуки тронули сердце Ивана: в дежке, под скамьей, охлюпко, распирая покрывало, бродило и весело шепталось тесто.

Ивану и Шуре тесто напомнило дом, мать, давнюю жизнь, детство.

– С едой худо, не гневайтесь, – сказала старуха, проследив цепкий взгляд Ивана, заскользивший по столу. – Разжились мучицы, семью кормим. А их у нас, глядите, восемь душ.

Заскрипел пол, Иван обернулся. Из боковой двери вывалили мал мала – не то четверо, не то пятеро лохматых детей: три мальчика и две девчонки. Женщина молодая появилась из сеней.

– Хлопца чужого присыновили, – сказала старуха. – А куды деться-то? – И она указала в окно на бледного мальчика, которого Иван увидел на улице.

Появился, поскрипывая рыжими сапогами, пожилой мужчина в стеганке и ватных брюках. Пегая скомканная борода его знаком вопроса выглядывала из-под отворотов. Присел около порога, сказал отвлеченно:

– Ох, беда, беда! – и осмотрел пришедших подозрительно.

Иван поднялся, молча кивнул Шуре на дверь.

Мальчик, как тень, вошел в это время в комнату, грустно посмотрел в глаза Ивану, словно силился вспомнить что-то, но не мог. Этот недетский взгляд смутил Ивана. Выходя, старался не оглянуться на него, но чувствовал, что не может не сделать этого. Он оглянулся – мальчик смотрел на него.

Шура попросила Ивана, крупно шагавшего прочь:

– Немножко потише.

…Мальчишка догнал их далеко за селом, в редком осиннике.

Он, видимо, бежал, запыхался, старую кепчонку комкал в руках, немытые волосы репьем лезли в глаза, закрывая уши.

Некоторое время шагал в отдалении, потом боязливо приблизился, позвал робко:

– Дядя, а дядь?

– Что тебе?

– Возьмите с собой. Дяденька, возьмите!

– Не чепуши! – прикрикнул Иван. – Вернись сейчас же домой. Что ты придумал?

Мальчик подошел ближе, прижал к груди тонкие руки. Он страшно побелел, губы дрожали, но слез в глазах не было, в них тлел сухой огонь, и с решимостью прошептал:

– Ей-боженьки, могу всякую работу, только возьмите, я все вам мигом, я работы не гнушаюсь. Я уже всякую спытал! Дя-де-енька-а! – вдруг вскрикнул он высоким, горловым голосом: – Некуды назад-то. Возьми, товарищ! Им самим как жить? Сами еле прокормются, – он всхлипнул.

– У нас у самих ни кола ни двора, – сказал Иван.

Мальчик уже весь дрожал, точно в лихорадке, но было видно, что он как-то пытается взять себя в руки.

– Дядя не муж этой женщины?

– Не, на квартире у него. – Глядя далеко в поле, хватаясь за последнюю возможность, мальчик сказал невыносимо тоскливо: – Могу, дядь, сапоги чинить.

Шура посмотрела мальчику в худое лицо и моргнула ему: мол, ничего, проживем. Иван поглядел в направлении взгляда мальчика, за поле. Потом, махнув рукой, нерешительно и молча пошел. Шура, не оглядываясь, семенила за ним следом. На повороте дороги она не выдержала, торопливо оглянулась. Мальчишка все двигался на отдалении. Остановились. Стал и он, топтал снег худыми ботинками. Пошли снова молча. Так прошагали с километр. Обогнала, подвывая мотором, полуторка. В кузове колотились пустые железные бочки. В кабине сидел мужчина с озабоченным лицом, думал какую-то думу.

Иван снял шапку, вытер ею вспотевшее лицо, ждал. Мальчик робко приближался. Его крохотная, сжавшаяся фигурка походила на щенячью.

Зашагали дальше втроем, точнее – вчетвером, потому что одного несли, как не умеющего еще ходить по земле.

XVI

Впереди по горизонту вороньим крылом наползала туча. Левей, в сторону лесов, к земле припадало другое мутное крыло – вихрился снег. Темнело. В правой части неба, ранние и бледные, глянули звезды. Пора было думать о ночлеге. Продрогли, проголодались.

Студенило к ночи, снег опять засахарился, хрупко кололся под подошвами. Сбоку, за бугром, слышался собачий брех. Обтыканная хворостом – метили во время снегопадов, – туда извилисто сползала дорога. Плакал, не поддаваясь Шуриному укачиванию, ребенок. Пока двигались к бугру, завели разговор:

– Зовут тебя как? – спросил Иван.

– Митькой.

– Лет сколько?

– Одиннадцатый уже.

– А батя где же?

– Погибший он. В Венгрии.

– А мать?

– Померла ишо летось. От тифу.

– Писать-читать ты можешь?

– Не. В школу не успел пойтить…

– Ничего, еще ученым станешь, – Иван легко хлопнул по его худенькому плечу.

Митька покачал головой, тихо ответил:

– Не стану… Я повреженный.

– Наголодовался, понятно, – сказала Шура.

– Как разволнуюсь, так заик берет. И рахитиком болел. У меня, глянь-ко, и зубов нету, – открыл рукой рот, пощупал пальцем розовые десны и стеснительно засмеялся.

– Выбили?

– Не, сами вывалились. Три года соли мы не видали. Удобрений поели пропасть, что, ай вы не знаете?

– Я знаю, – сказала Шура.

Дорога перевалила через бугор. В лощине, уже облитой бледными сумерками, лежала деревенька. Хат сорок было. Кое-где над крышами ветер ерошил дымы, валил их к земле.

Митька, глянув на дымы, сказал:

– К теплу.

По ту сторону деревни высоко вздымался заснеженный берег, а дальше, окаймленная кустами, едва угадывалась река и шла далеко в пространство.

– Что за река? – спросил Иван.

– Угра, – сощурился Митька. – Как бы лед днями не стронулся. Вздувает, вишь.

Тропинкой подошли к хате. Была она хоть и не новая, но еще крепкая. Глядела весело на дорогу, окна с резьбой в наличниках.

Ветер с одной стороны разворошил сгнившую солому на крыше – голо торчали стропила. Сенечная дверь не висела на петлях, а приставлялась; петли соржавели, червленая краснота от них растекалась по растресканным притолокам – сказывалось отсутствие мужских рук.

Под окошком, зябко встряхивая сырыми ветвями, чем-то подраненная у комля, стояла тонкая молодая рябина.

XVII

Хозяйка была Мария Кузьминична, женщина лет тридцати семи, большая, с широким лицом и молчаливая на редкость. Она только сказала, когда вывалила на стол чугунок вареной картошки в «мундире», что село зовут Большие Курыли, а совхоз – «Парижская коммуна», что директор – Микешин, человек непьющий и не кричит, тихий вроде, а глаз тяжел и хмур – прислали год назад.

– С ним дело не поднимем, – сердито добавила она, оглянувшись на дверь, словно Микешин мог подслушать.

На печи в хате сопел старый дед, отец Марии Кузьминичны; он доживал свой век, почти не показываясь на улицу. С фотокарточки глядел ее муж – курносый мужчина с косматой гривой: в веселую голову цокнула пуля где-то под Варшавой. Детей у нее не было, она обрадовалась пришельцам, как близкой родне, и суетилась около стола.

После еды взяла усталость. Разопрел и Митька; его положили на полати около печи. Мария Кузьминична распеленала ребенка, достала из обитого жестью сундука сухие чистые тряпки, протерла его тельце, – мальчик, освобожденный, брыкал ножками, дергался и пытался пальчиками схватить женщину за нос.

– Ишь ты какой! – сказала она певуче и грустно и пригорюнилась.

Видимо, вспомнила что-то из прошлой своей жизни, которая была очень далеко, навсегда отрезанная войной.

– У меня такой вот как раз помер зимой сорок первого, – сказала она после молчания все так же грустно, но не жалуясь.

Иван и Шура сидели без движения, будто оглушенные, – Мария Кузьминична им стелила вместе, на кровати за ситцевой шторкой. Вот сейчас уйдет, скажет: «Одеяло там, накроетесь». Шура вся холодела, тело ее зябко поджималось. Она искоса взглянула на Ивана. Он краснел, прикованно и ненужно рассматривая потертый кисет. «Ох, совсем дети!» – подумала Мария Кузьминична, повздыхала и полезла на печку.

Иван, сняв гимнастерку и сапоги, осторожно лег с краю на кровать и закрыл глаза, слушая тишину. Шура копошилась в углу, на полу около стены. Огонек в фонаре «летучая мышь» едва тлел, выгорал остаток керосина, тени сгустились в избе, и был виден только кружочек света на столе, и чуть-чуть светлело окошко. Перебежав по полу босиком, поеживаясь от холода, Шура быстро дунула в закопченное стеклышко фонаря; тьма тотчас сгустилась, стало хоть глаз выколи; она ощупкой, затаив дыхание, напряженно легла на полу.

Иван приподнялся, вглядываясь, позвал:

– Иди сюда… Шур? А, Шур?

Послушал. Ветер тонко, уныло и досадуя на что-то, шептался за стеной, а больше не доносилось никаких звуков, только за печкой заговорил сверчок.

Полежав немного, он снова приподнялся, спустил ноги на пол, неуверенно пошел с вытянутыми руками.

Иван присел на корточки посреди хаты, вгляделся: голова Шуры смутно виднелась близко от него.

– Не шуми, дуреха. Мы все оформим… чин чином. В сельсовет сходим, распишемся, – пообещал он прыгающим голосом.

– Тогда и разговор будет.

– Дело же не в бумажке!

– Не задуряй. А то тетку кликну.

– Да ты на кровать ляжь. И пацана тоже туда возьми.

– Нам и тута ничего.

– Дура! Иди на кровать, – сердитым шепотом, задержав дыхание, прошипел он во тьму.

Молчание было долгим. Ивану надоело так, на корточках, он поднялся и тогда услыхал Шурин шепот:

– Стой, счас мальца перенесу.

Она перескочила на кровать. Иван приблизился на дрожащих ногах к кровати, дыхание у него смешалось, он пробормотал:

– Не обману… Что мне тебя обманывать? Ты пойми… Так получается. Люблю… такого слова никому не говорил еще…

Руки его оттолкнула слабо, бездумно, подчиняясь им, выпалила скороговоркой:

– Обдуришь. Все вы такие… Уйди!

А сама обомлела, потерлась щекой о его горячую небритую щеку, как-то звеняще, но не зло, прошептала в ухо:

– Уйди же, паразит.

У Ивана в глазах запрыгали искры.

– Я не гулящая. Коли жениться хошь, коли по-хорошему… так я подумаю. – А так не хулигань.

Иван отошел к порогу и сел впотьмах на что-то мягкое.

Шура все еще прижималась к стене, смутно и загадочно белея лицом. Ивану казалось, что она смеется; он прислушался: билось только его сердце и пилил сухо сверчок за печью.

– Ладно, не бойся, – сказал он серьезно. – Мы тогда свадьбу справим. У меня чекуха спирта имеется. Хорошо?

– Свадьба ж другое дело, – отозвалась. – И расписка.

Иван лег на разостланную шинель.

Луна выплыла из туч, круглая, ясная, добрая, заглянула в окошко, и в избе посветлело сразу.

Утром разбудили его воробьи, чирикавшие за стеной. Около печи слышались шипенье и тихие голоса. Иван глянул на кровать, вспомнил, что было вечером, и быстро оделся.

Печь уже была истоплена. Мария Кузьминична и Шура ждали его. На столе парил чугунок картошки, лежали ломтики хлеба, огурцы в миске.

Ребенок, распеленатый, видимо покормленный, бусинками глаз смотрел на Ивана.

– Ух какой бутуз! – сказал Иван и, большой, нескладный, остановившись над этим крохотным человечком, потрогал его пальчики.

Шура, покраснев, отвернулась.

– Иди умойся, Иван, – сказала Мария Кузьминична, вопросительно посмотрев на нее. – Полей ему, Шур, – добавила она.

В сенцах, протекая сквозь щели, бились пыльные золотые дорожки, под стеной квохтала курица, и было хорошо, в самом деле как дома.

Пробежал по сеням в избу Митька и с обычным, прижившимся выражением испуга на лице открыл дверь.

За завтраком Мария Кузьминична нет-нет украдкой бросала взгляд то на Шуру, то на Ивана и все угощала их, вздыхая:

– Ешьте, картошки еще много.

Митька положил сушить на загнетку мокрые ботинки и, поеживаясь, сверкая глазами, уписывал за обе щеки. Успел, видимо, исколесить все село.

Когда кончили еду, Иван поблагодарил хозяйку и сказал Шуре:

– Пошли, на село глянем.

– Я постираю. Белье на нас, глянь, все грязное.

Иван подумал с теплотой: «Семья вроде у меня».

Шура у порога шепнула ему в ухо:

– Мы тут останемся?

– Будет белка, а свисток найдем, – загадочно пообещал Иван.

Он вышел с Митькой на улицу. Капель уже цокала вовсю, в лунках сизо пенилась вода, ветер морщинил синие лужи, в темных голых липах стоял оглушающий вороний крик.

Тощий бесхвостый петушишка орал напропалую на клетке дров. Плетни, срубы хат, мост через овраг посреди села – все слюдянисто сверкало, точно обмазали черным лаком. Сквозь зыбисто морщинящую воду дорога проглядывала голубизной крепко впаянного в землю льда. С пригорка в овраг бешено ярилась вода, чисто звенели, сшибаясь друг с другом, мелкие льдинки.

«За ночь все сломало!» – Иван огляделся.

Свернул к скотному двору, увязшему в огромных кучах навоза. Ворота были распахнуты – оттуда вместе с сивым паром летел голодный коровий рев.

Картина была тоскливая: коров привязали, чтоб не упали совсем, – бескормица…

У одной, рыжей, шершавый язык вывалился наружу, по белому пятачку на лбу сочились падающие сквозь пыльное оконце солнечные брызги, страшно сутулилась обтянутая кожей спина, с немым укором смотрели лиловые глаза. Подошел старик в шубейке.

– Глаза не глядят, – махнул он рукой.

Солнце ненасытно долизывало снег, обнажавшаяся бурая земля источала кисловатый запах. Куст вербы, залитый водой, нырял, как раскоряченный поплавок, – был уже весь унизан сережками. За стеной грызли измочаленное дерево и вздыхали коровы. Из скотного двора вышел наружу бык. Тотчас на его острую, обтянутую бурой шерстью хребтину села сорока, начала что-то выклевывать, но он безразлично и понуро стоял как живой памятник военному лихолетью. На могучих боках страшно выпирали ребра, дрожали мелко ноги, слезились глаза.

– Укатали, вишь, сивку… – проговорил старик, дивясь то ли тому, что худоба одолела такую матерую силищу, то ли тому, что бык еще мог жить на белом свете и смотреть на красное, словно облитое кровью, солнце.

XVIII

В старом амбаре ждала другая беда. Когда Иван ступил на крыльцо, ему навстречу из двери выскочила маленькая женщина с распущенными волосами – платок комком у нее бился на затылке, – крикнула безумно:

– Ох, выручайте семена!

В теплой полутьме Иван ткнулся в тугой бабий живот. Кто-то пронзительно закричал в самое ухо:

– Там дырка: забить надо!

Тотчас послышалось:

– Анисья, топор дай!

– Мешки тяните, бабы! Рожь плывет!

В один миг он определил: полая вода проломила подшившую дощатую стенку около пола и с клекотом широкой струей обрушилась на левую часть закрома.

Сунули ему в руки топор. Несколькими ударами он разбил пустую пыльную загородку, кинул через плечо:

– Ищите гвозди!

Митька, вертевшийся волчком между ног, где-то нашел целую горсть, ссыпал их в карман Ивановой шинели.

– Ложитесь сами, запружайте, пока я одну сторону прибью.

Трое полезли, но захлебнулись; Иван оттащил их, выругался и стал бить гвозди в доску. Перегороженная вода выхлестывала по бокам, особенно справа, где еще оставалась широкая лазейка – ее загораживала спиной женщина; другая прижимала к щели снятый с себя полушубок, вся мелко, ознобко тряслась.

Вскидывая топор, Иван вбивал гвозди – доски пластались одна к другой, легла и последняя на место, которое собой загораживала женщина. Тонкими струйками вода теперь сочилась лишь в щели на стыках, а там, под стеной, сипела и ухала, как звереныш.

Распоров ножом мешковину, Иван рассовал в руки женщин полоски ряднины, приказал:

– Шпаклюйте щели.

Слышались натуженное сопение, дыхание разинутых ртов и чей-то, должно простуженный, хрип и кашель.

Работали молча. Иван пощупал с левого края зерно: оно было мокрое, а дальше, к середине закрома, сухо и звонко текло в ладонях, он вжал в него потное лицо, ощутил вплотную сладкий аромат хлеба и, наполняясь радостью, сказал:

– Которое в левой стороне, надо немедля пересушить. Выгребайте его оттуда.

Он шагнул наружу из душной хлебной сухости. Женщины молча грудились в дверях амбара. Одна крикнула вслед:

– Солдат, ты откуда?

Он не ответил, пошел, стиснув кулаки, по улице, удивляясь себе: чем больше выпадало перетрясок, тем тверже становился он сам.

«Делишки тут махровые. Мужчины, какие есть, наверно, в руководстве штаны трут, плюнули на все», – подумал невесело.

Он был мокрый, деятельно возбужденный, в руках тянуче ныл зуд – просились еще работать. На колодце достал бадью воды девчонке, напился сам с удовольствием, вытер платком лицо. «Жизнь наладить, окромя нас, некому».

Митька радостно крутился около.

– Чего к нам пристал?

– Ты добрый, – не моргнув, сказал Митька. – Пойдем на речку?

– Нет, в хату, – и подумал: «Постричь его надо».

В избе Мария Кузьминична говорила:

– Люди обозлились: Микешин везде имеет свою руку. А жизнь вон видите – забот по горло. На меня взъелся: правду сказала, что ворует с дружками и брательниками. Из совхоза грозит выгнать.

– Руки короткие, – Иван звякнул солдатской алюминиевой ложкой. – Обломаем!

– Людей преследует. Корит оккупацией. Не доверяет. «С немцами тут путались». А через нас восемь разов фронт переходил. Люди и так забиты, что же это? Ведь он, морда, воевал, в погонах капитана к нам приехал. С орденами. А себе дом отгрохал за совхозные деньги! – уже разгоряченно выкрикивала подрумяненная волнением Мария Кузьминична.

На печи утробно закашлялся дед, пошуршал шубой по вытертым кирпичам, из-за трубы высунул комок свалявшейся бороды, прохрипел:

– Полегше, Марья, будет-то. Были у нас в руководстве и другие. Ты знаешь. Ему мурло свернут – дай мужикам вернуться!

– Вертаться вроде бы мало кому, дед.

– Да, добрых мужиков уложили. Ну погоди, Федор Масленников вернется: этот отовсюду дерьмо вытряхнет. Ишо кое-кто подмогнет.

– Подможем, – сказал Иван и подумал: «Не на словах доказывать надо – на деле».

Он встал, надел шинель, начал яростно застегивать крючки и уже из сенцев упрямо прогрохотал:

– Где Микешин живет?

– Увидишь в конце деревни. У него дворец, – отозвалась удивленная Мария Кузьминична.

Они с Шурой припали к окошку, видели, как шагал он по расхлюстанной грязи – длиннющий, руки в карманы, полы шинели откинуты ветром – мимо землянок, хибар, к дому под железом.

Когда подошел к аккуратному крашеному заборчику – поразила пронзительная до крика картина. Три женщины в отрепье, худые, плоские, с засеревшими губами, толкались возле калитки; одна, лет пятидесяти, шмыгала носом, слезинка стыла на впалой щеке, обложенной пятнами нездорового румянца.

– Что ж нам, помирать? – крикнула, оглянувшись на окна.

– В чем дело? – спросил Иван.

– Печка рухнула. Не дает человека, говорит, нету! – и прокричала опять в эти чисто промытые, новые, закрытые окна, холодно сверкавшие под косыми лучами: – А как жить без печки, ежли одна я, без мужика, а у меня ить их пятеро, едоков-то? – Она сморщилась жалко, сжалась, прислонилась к забору.

– Власти на них еще нет, на чертей, – сказала другая женщина, помоложе, в плисовой жакетке.

– А мы с вами не власть? – кивнул Иван и, топая сапогами, первый вошел в дом. Глаза застлало. Сердце уже било в виски. Все качалось – так было там, под Кенигсбергом, после контузии…

Невысокого роста мужчина в защитной телогрейке, в серых, обшитых кожей буркех писал за столом в чистой прихожей. Он быстро встал, шагнул навстречу, спросил тихо:

– В чем дело, солдат?

– Пишете? А там семена чуть не погибли! И печника нет. Вы что, не видите этих женщин?.. – Иван ткнул пальцем: – Ну? Сидят в холоде. С ребятишками. Идем немедля!..

– Как разговариваешь?

– Гражданин… – горло словно перекусило. – За себя не ручаюсь, как есть контуженый…

– У них у всех то печи, то крыши дырявые. А люди где? Ты вот пойдешь?

– Идем!..

Микешин начал надевать шубу. Руки его суетливо дрожали…

День кончился. Солнце притомленно пряталось в волокнистое облако, полыхал закатный огонь в лесах – одинокие макушки сосен хорошо прорезывались зубчатыми пиками на бледно-фиолетовом небе. За рекой, по низине синим шелком стлалась вода, утопив берег, – кипела до самого леса.

Мария Кузьминична и Шура ушли на двор по хозяйству. Иван, сняв сапоги, ходил босой по щелястым половицам – отдыхал. День пестрел перед глазами своими диковинными происшествиями. Хорошее утвердил, семена помог спасти. А возможно, какую-то частицу веры вдохнул в людей, отчаявшихся и голодных. Россия терпела много, но такой беды, видать, еще не выпадало на ее долю…

Прошла с охапкой дров Шура, сказав на ходу:

– Погоди, сейчас картошки наварим.

Сложив осторожно дрова около печи, торопливо ушла за занавеску и вдруг закричала там жутким, надорванным голосом:

– Ребенок кончается!

Иван пробормотал:

– Ты что?

– До него, глянь, дотронуться нельзя, весь горит, – ухом прижалась к ротику, оторвалась бледная, ожесточившаяся. – Что же делать? – Опять припала, слушая дыхание.

Ребенок с закаченными глазами часто, раскрытым ртом дышал – был слышен легкий хрип. Шура выпрямилась, лицо ее дрожало, под ресницами нехорошо чернели зрачки.

– Что ты торчишь как пень!

Прыгающей ногой Иван ловил сапог, голенище скручивалось трубкой, нога тыкалась в половицу, не попадая.

– А, черт!

Вбежала, услышав крики, испуганная Мария Кузьминична. Иван гаркнул на всю хату:

– Доктор близко есть?

– В Матвеевке. Километра четыре будет. Прямо вон по дороге.

Шинель натягивал на ходу, в сенях опрокинул ведро с водой, вылетел в проулок. Митька пустился следом. На повороте Иван обернул страшное свое лицо, крикнул: «Назад!» – и ускорил бег.

Навстречу волоклись низкие рваные тучи; накрапывал мелкий дождь. Грязной волчьей шерстью клубились вдалеке над лесом сумерки.

XIX

Белая от наледи дорога змеисто забирала вправо, там обрывалась в черном трясучем омуте. Сбоку, воткнутый в клекотную глубину, поплавком играл прут. Быстрым течением несло трухлявые коряжины, клочья травы, тележное колесо без втулки – оно крутилось, точно юла, пущенная сильной рукой. На нем жался зайчонок, очумевший от страха.

Клочья сизой пены лизнули сапоги. Прикинув глазом, куда может заворачивать дорога в том месте, где пропадала – ближе ли к ракитовым кустам или, наоборот, в сторону одинокой ели, – Иван несмело пошел. Подошвы скользили по отточенному льду, но вода еще не доставала через голенища, и это успокаивало.

Митьке через спину крикнул:

– Не смей идти!

Тот мотался около воды, что-то вопил, набегавший справа ветер сносил крики.

Льдистая дорога подвела к тому месту, где издали был виден обрыв, – дальше рябила сплошь вода, кипела темными застругами. От нее тек седой пар.

«Не могла же она пропасть». Иван пощупал ногой – вода; повел левее – уперлась в твердое; шагнул – и тотчас обжигающий холод пронизал все тело, в глазах знойко сверкнули искры, ледяная стужа остановила дыхание. Шинель, враз намякнув, потащила книзу. На миг увидел почему-то разрезанное пополам, удлиненное солнце – неслось прямо на него, как две красные мины. «Конец… отыгрался!»

Руками и коленями оттолкнув режущую холодом воду от себя, сцепив зубы, зверея, прошептал: «Врешь, собака!»

Ноги начала сводить судорога, но руки гребли, слушались; он протащился метра четыре в сторону, повернул, глаза слипались в какую-то прозрачную сосульку… Он все шептал: «Врешь, врешь!..»

Солнце опускалось в лиловый туман.

Колени наконец ткнулись в твердое, руками обхватил стеклянный горбыль, ушедший под воду, нащупал дорогу, глянул назад словно сквозь пленку: маленькая фигурка Митьки троилась в глазах – близко к страшному месту.

Иван крикнул:

– Назад! Убью!

Митька повернул обратно.

На той стороне разлива Иван оглянулся. Мальчишки уже не было видно, кругом мутнело и дымилось сплошное половодье.

Оранжевую полоску заката гасили сумерки. Издалека наплывал в уши малиновый звон, рассыпался, нарастал заново. Ладонями растер лицо: звон отдалился, угас, и тогда в пустой тишине он слышал глухой и слитный шорох воды. Он побежал. Показались темные избы. Кое-где светляками шевелились огни. Добежав до первой хаты, ввалился в тепло, спросил про доктора. Ему указали на новую хату – рядом, через дорогу. Постучал, пнул дверь, открылась – вошел.

В тесной комнате стояли шкаф с книгами, стол, кровать. В печи весело потрескивали поленья, по стенам пугливо дрожали красные блики. Молодая, высокая, в черной кофте женщина глянула на Ивана хмуро и косо, ничего не спрашивая, неохотно пошла звать мужа за перегородку.

Кругленький, в очках, в бурках и фуфайке, вошел доктор неопределенных лет, в тонких белых пальцах крутил шелестящую ленту стружки, подслеповато щурился.

– Дежурство я сдал, – сказал он уныло, предупреждая дальнейший разговор.

Иван сказал тихо:

– Умирает ребенок!

– Где? – тем же голосом спросил доктор.

– В Больших Курылях.

Доктор снял фуфайку, открыл в углу ящичек, достал бутылку и налил стопку.

– Выпейте, это спирт, вы весь дрожите, – пощупал рукой его лоб, опять полез в ящик, дал таблетку. – Не мешало бы вам смерить температуру.

– К дьяволу! Умирает мой пацан, понятно?!

Доктор возмущенно сел на табуретку, ища взглядом поддержки у жены. Сказал не очень уверенно:

– Слушайте, около Курылей, говорят, затоплена дорога.

– Это не жизнь, это ужас, – сказала женщина незлым голосом.

– По дороге идти еще можно, – сообщил Иван.

Минут через десять вышли. Землю плотной шалью уже кутала темнота. С другого края большого районного села заливалась собака. При скупом свете месяца дорога угадывалась смутной тенью. К разливу воды подошли, когда заметно посветлело.

Иван цеплялся взглядом за знакомые, едва угадываемые предметы: согнутое коленце чуть-чуть приметной дороги, клубящуюся полынью; все напоминало какую-то знакомую картину. Посветил фонариком – пучок света вырвал круг ярящейся воды.

Доктор зябко весь укоротился и, пятясь, прошептал:

– Не могу, я потону. Честное слово.

– Тут чуток, – Иван влез по самые колени – обожгло, но виду не подал, выдавил на губах усмешку. – Действуйте, доктор, смелее. Дайте руку.

– Возьмите, пожалуйста, чемоданчик. Я уже тону. О, это конец!

– Руку дайте-то!

– Чепуха, я сам, – вдруг храбро сказал доктор и решительно шагнул.

Иван зажмурился. Когда посмотрел, доктор боком приседал, выгребая руками воду.

Иван, поймав, крепко сжал правую руку доктора, повел за собой, как маленького. Теперь он хорошо помнил злополучную промоину, где чуть не утонул два часа назад. Мерцающей деготной чернью играла вода, высматривая жертву.

– Держитесь за меня крепче, – сказал он доктору, ощупью ставя ноги на скользкий лед ушедшей под воду дороги.

Доктор, как клещами, вцепился в спину, сопел в ухо. Один раз оборвалась нога Ивана, качнуло вбок, но рывком выпрямился, устоял.

Вышли. В ближайших кустах стонал ветер. Странно приседая, отряхиваясь, доктор произнес:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю