355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Корнюшин » Полынь » Текст книги (страница 24)
Полынь
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 16:30

Текст книги "Полынь"


Автор книги: Леонид Корнюшин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 33 страниц)

Егоркин

В первых числах сентября пришлось мне охотиться на куропаток. Погода стояла устойчивая, ясная; с утра белые мелкие облака открывали бездонную лазурь неба; в прозрачном воздухе, серебрясь на косых лучах, плавала тонкая паутина; небо мягко, не имея четких очертаний, как бы трепещущим шелком опускалось на землю. Деревья еще не скидывали листа и только кое-где багрово-красный, кленовый, уже начинал обрываться. Березы, осины и орешники, еще не тронутые, излучали золотистое сияние. Жестяные листья осин, налитые у черенков буро-рудым цветом, тихо шевелились и шуршали на легком ветре. На полянах, в затишье, стоял недвижно пахучий прозрачный воздух; стало глуше и печальнее в мире; только лесные одинокие родники звенели в побуревшей траве. Над оврагами, над мелколесьем вставали сухие теплые туманы, и во всем этом привольном и добром свете чувствовалась та отрада и покой, какой устанавливается ранней осенью. Однако на четвертый день охоты, которая была успешной, погода резко изменилась. Мы начали подаваться на север.

В Жиздренском лесу начались обложные дожди. Какая уж тут охота? Я убил лишь тощего селезня. Чугунов, работник райплана, сказал, глядя в землю:

– Надо в Глотушино еще двинуть. Самое близкое…

Пошли в Глотушино. С кустов и деревьев струилась вода. Угрюмое, разорванное в клочья небо висело на макушках старых седых елей. Чугунов – коренастый, косолапый, угнув голову, двигался бесшумно, как приведение. Я с трудом поспевал за ним. Мы шли долго, а Глотушина все не было, все тянулся мокрый лес да изредка дорогу пересекали мрачные овраги.

– Левей бери, в Каменный Угол как бы не попасть, – произнес Чугунов озабоченно.

Каменный Угол – топкое, комариное болото. Мы взяли значительно левей, пошли по цепким кустарникам, вминая их в раскисшую землю. И, сколько ни шли, Глотушино как провалилось. Чугунов подумал, снова глядя в землю, сказал:

– Теперь, значит, правей надо.

Пошли правей. Не прошли и трехсот шагов, как Чугунов опять за старое:

– Левей бери.

Взяли левей. Покрутились по замкнутому кругу, уперлись в овраг. Чугунов поглядел в небо.

– Дрянь лето, – вздохнул он. – Атом действует, дери его маковку.

Чугунов прислушался к чему-то и побежал. Поддерживая руками полы, я кинулся за ним следом. Мы услышали треск падающего дерева. Звук, похожий на то, как плюхается в воду что-то огромное, замер в мокрой непроглядной тьме. В короткую, пугливую тишину вклеился быстрый встревоженный говор людей. Говор был смутен, его заглушил на редкость звонкий, высокий голос.

Чугунов приостановился, послушал и сказал:

– Егоркин. Это точно. Зацапал, видно: ловкачи лес воруют.

– Зачем?

– Тугой на соображение? Частный сектор: левым путем на Кубань вывозят. Там-то земля выбритая, вольница. Вот ловкачи втридорога и рвут за древесину. Иные сорок рубликов за кубометр. Ловка-а?..

Эти слова Чугунов договорил уже на дороге, которая вползала в долину, налитую фиолетовыми сумерками. Впереди, в чернилах сумерек, далеко, призывно и робко светлел огонек.

– Это его, Егоркина, хата, – сказал Чугунов, пристально всматриваясь прямо перед собой.

– А он кем же работает?

– Лесником. Техникум кончил. Ему место в какой-то большой конторе выгорало. Аж в областном центре.

– Чего же не пошел?

– Тут и закавыка! Характер – огонь с музыкой… – Чугунов помолчал и прибавил; – Новый тип – вот оно что.

– Позволь, что же за тип?

– Попер против излишней собственности, – Чугунов ткнул в пространство рукой. – И с жинкой на этой почве разрыв. Жинка – она свою линию ведет. Чтоб по дому все, значит, было. А Егоркин спать норовит на голых досках. И пошла карусель. Тип, да и все, дери его маковку… Да вы сами его увидите. Прозренье ума или черт его душу знает, и не такой уж безвредный – пример-то заразителен для молодежи. Таким ведь любят, знаете, поклоняться.

Мы еще немного прохлюпали по черной грязной дороге в сторону помигивающего огонька. Близко послышалась ругань – яростная, дикая. Ругался при свете фонарика толстый мужчина в плаще с капюшоном. Высокая сутулая фигура Егоркина (его мне показал Чугунов) была нема, но неукротима; светом фонарика он, казалось, жег браконьера.

Постепенно крики затихли. Где-то на дороге, левей, фыркнул мотором грузовик. Мы с Чугуновым оказались почти что возле самой хаты на небольшой поляне. Здесь не было ни частокола, ни изгороди, ни плетня, которые извечно сопутствовали всякому сельскому и лесному жилью. Прямо посреди пустыря темнела хата, к тому же, к нашему удивлению, оказались отпертыми двери, которыми тихонько поигрывал ветер. И тотчас, как только мы с Чугуновым захлюпали ногами на низеньком крыльце, из загадочной избяной глубины выплыла маленькая фигурка в белом. Неожиданно вспыхнувшая молния осветила девочку лет десяти, худую, с растрепанными волосами и как бы дикую; пошевелив сонными большими губами, девочка опять испуганно оглянулась на нас и скрылась в хате. Я шагнул за Чугуновым в темное пространство через порог. Сонная теплота разливалась в избе.

Чугунов посветил фонариком. В кружок желтого света попала русская печь, вся обвешанная какими-то кореньями, травами и маленькими сухими ветками.

Кружок света, пугливо вздрагивая, пополз выше, и мы увидели у трубы девочку. Она глядела на нас серьезно и просто, без обычной для сельских детей пугливости, но с необычным обостренным вниманием.

– Мы заночуем, – сказал Чугунов, нюхая теплый воздух: в избе вкусно пахло тушеным мясом и еще чем-то, наверно, сушеными лепными травами.

Мы уже собрались стелить себе на полу, возле стены. В сенях послышались решительные шаги, дверь хрипло скрипнула, и в избу вошел Егоркин.

Резкий, сильный свет ручного фонарика ударил в наши лица. Узнав Чугунова, Егоркин прошел к столу и зажег лампу.

Сняв куртку, он молча присел на табуретку, снял сапоги, вытащил пачку смятых папирос, закурил и, закрыв глаза, покачиваясь, долго с наслаждением курил. Я рассмотрел его лицо. Под иссиня-черным, должно быть, жестким чубом выступали тоже черные, ломленные углами брови, нос с горбинкой нависал над бритыми губами, гонявшими из угла в угол окурок.

Выкурив папиросу, Егоркин ухватом достал из печи чугунок, открыл крышку, удовлетворенно и радостно шмыгнул носом. Длинными руками он принес чугунок на стол, сел сам, а потом сказал:

– Ешьте.

Здесь мой взгляд упал на стол, сработанный из грубых досок, с пятнами от чернил.

Егоркин выдвинул ящик стола, достал две тарелки и ложки и, не спрашивая согласия, налил поровну – мне и Чугунову.

За трубой, на печи, мгновенно начала двигаться и шуметь шуба. Эти звуки мне были давно знакомы по детству, и я сразу сообразил, что шуба двигается вследствие вкусного, душистого запаха, шедшего от чугуна. Сбоку трубы, как и в минуту нашего прихода, появилась голова девочки, но уже с другим лицом – лучезарным и ясным, точно солнышко.

Егоркин усмехнулся одними губами, полез в шкафчик, достал что-то оттуда, подошел к печи и протянул девочке. Шуба окончательно успокоилась – оттуда, с печи, доносился лишь воинственный и неумолкающий хруст разгрызаемых орехов.

Егоркин сел к столу, откусил от ломтя ржаного хлеба, медленно, методично задвигались уши его. Через минуту по избе разносился равномерный стук двух ложек да усиленное сопение Чугунова.

Егоркин убрал пустую посуду.

Он не задвинул ее в уголок, тотчас же перемыл, перетер, поставил на место и стал курить возле открытой двери. Мы легли на полу. В избу через раскрытую дверь заглянула из облаков круглая, полная, очень светлая луна, и на минуту стало как-то призрачно.

Я спал плохо, то ли кусали блохи, то ли не мог приладиться к чужому жилью. Потом, должно быть, на середине ночи мне послышались смутные звуки далеко в лесу.

Выглянувшая из туч луна скрылась опять, и в избе стало сумрачно. Но все же я различил фигуру Егоркина, который почти что бесшумно натягивал возле порога на плечи куртку. Звуки в лесу усилились, но понять было все же нельзя, что они значили, – возможно, стонала сова или скрипело больное дерево.

Егоркин чиркнул спичкой и прикурил. Я увидел настороженное, бледное, полное внимания лицо его – он чутко прислушивался к звукам в лесу.

Вдруг он рывком, в два прыжка, сорвал с гвоздя ружье, накинул его на плечо и пропал за раскрытой Дверью во тьме.

Чугунов закопошился и сел.

– Отчаянная голова, – протянул он медленно. – Как бы не застукали. Отчаянная голова, – повторил Чугунов, и в тоне его прозвучало сожаление.

За окнами поднялся настоящий ливень. В угловом окне, просясь в сухое, скреблась о стекла одинокая ветка, да тонко, как побитый, скулил ветер где-то на поляне.

Девчонка слезла с печи, прошлепала босыми ногами по половицам и скрылась в непогожей тьме. Вернулась она через минуту, неся в подоле что-то живое, попискивающее, мокрое, и, сверкнув глазами по нашим телам, в одно мгновение пропала за трубой.

Я покосился на скрипевшую дверь, послушал глухой шум леса и спросил:

– Зачем ему понадобилось идти?

– Семижильный… Видишь, опять почуял. Зараз накроет, от него не уйдешь. – Чугунов снизил голос почему-то до шепота: – Как есть семижильный.

Я пробрался к его постели. На деревянной кровати лежал тощий матрац. И подушка свежо и звонко похрустывала сеном.

– В том-то и гвоздь, – развел руками Чугунов. – Тут и спрашивай, отчего, вишь, с бабой не в ладах. Чудной. Кругом говорят: мол, пыльным мешком ударенный. Я с ним летось сталкивался. Мы в Яры за минеральными удобрениями ездили. Один водитель через мешок на машине проехал. Так Егоркин, видишь ты, весь побелел, в глотку шоферу вцепился… – Чугунов примолк вслушиваясь.

Где-то пронзительно и скрипуче, как помраченная, гыкала сова, вероятно, чем-то потревоженная. И дверь все скрипела. Было страшно подумать, что в лесу, во мраке, в сырости ходит Егоркин, «Семижильный», как выразился Чугунов.

– …А результат какой? – продолжал Чугунов. – Вышло обыкновенно: Егоркину же за действия против того водителя десять суток дали. Понятно: факт мордобития, на полном законном основании. Статья есть.

– А жена, что ж, часто приходит?

– Треплют, будто бы за другого вышла и к нему все-таки ходит. А там неизвестно.

– Девчонка – сестра?

– Сестра. В него вся. Одна, вишь, всю ночь на печке сидит. И хоть бы хны. Моя же дочка ростом с колокольню, а комара боится. Выходит, разные точки воспитания.

Чугунов лег на спину, почесал грудь и почти мгновенно заснул. Мне не спалось. Мне было немного жутко в этой отворенной среди ночи и леса избе. Возможно, и потому еще жутко, а вернее странно, что я ни разу не видел ночью открытых дверей в людском жилье.

Ветер усилился. Сосны вскинулись и зашумели.

Чугунов сел опять.

– Слышишь, Семен, а Семен?

– Ну?

– Да человек вроде кричит.

Я послушал. Гудел лишь лес от ветра.

– Тебе показалось.

Чугунов лег, но тут же, через мгновение, сел, шаря в карманах папиросы.

– Прибьют, истин бог, прибьют. А жаль: хороший парень.

Под окнами послышались быстрые непонятные голоса, затопало несколько пар ног на крыльце, и тотчас в избу ввалились трое мужчин в мокрых накидках, с которых струилась вода. За ними, сутуло, махая руками, шагнул Егоркин.

Не обращая внимания на этих людей, он сел за стол, отвинтил самопишущую ручку, попробовал перо о палец и быстро что-то написал в тетрадке, которую вытащил из кармана кожаной куртки.

– Фамилия? – спросил он большого носатого мужчину.

– Глушкин.

– Где живете?

– Брось, чего порешь! – с затаенной злобой сказал Глушкин.

– Где живете?

Глушкин на секунду задержал громадный кулак над головой Егоркина и нехотя сунул его в карман.

Сдерживая голос, весь тяжелея, посоветовал:

– Не прынципияльничал бы, Егоркин: хуже может быть…

– Погоди, Иван, мы поладим, – отстранил Глушкина мужчина в кепке козырьком назад.

– Все, идем к участковому, – Егоркин встал за столом, откинул со лба волосы, целую живописную гриву волос, и в упор посмотрел на мужчину в кепке: вероятно, он был старший в этой компании.

Минуты четыре или пять они глядели и уничтожали друг друга взглядами.

– Пиши: совхоз «Ольгинский». Моя фамилия – Годик. Иван Годик. Но мы встретимся!

Глушкин запоздало мигнул Годику, кивнув на дверь, – лицо его смяла усмешка. Он что-то, видно, замыслил.

– Оглоед ты, Егоркин! – выкрикнул фальцетом Годик. – Петля по тебе плачет!

– Все. Гут морген, ребята, – сказал Егоркин, и на лице у него затеплилась скупая улыбка. – Не вздумайте забрать лес!

Глушкин пнул кулаком мягкую шляпу и, не надевая ее, шагнул в сенцы. Его напарник, который не проронил ни слова, – маленького роста мужчина с румяным и круглым безбровым лицом, помедлил, смущенно поглядел в пол, ненужно схватился рукой за щеку и вышел.

Мне все еще не спалось. Егоркин лег, забыв даже снять мокрые сапоги и куртку.

А дождь шумел по крыше и скрипел дверью. Я снова посмотрел в открытую дверь – таинственная, непогожая летняя ночь таилась за порогом.

Я стал догадываться, что Егоркину, наверно, было очень тесно жить в городском уюте; здесь же, посреди леса, ему хорошо, покойно и вольно, как птице…

Когда я, подремав немного, открыл глаза, Егоркин сидел за столом в накинутой на плечи фуфайке и читал. На лице у него было сосредоточенное и вдохновенное внимание, как у мудреца, когда он с молодости постиг истинную жизнь и хочет вдохнуть ее в людей.

Из-под стола доносились какие-то странные, чмокающие звуки. Я взглянул и увидел длинные, худые, с засученными до колен брюками ноги Егоркина.

Уж стало сереть в окне, когда Егоркин захлопнул книгу, сладко, до хруста в костях, с полузакрытыми глазами потянулся, провел по лицу рукой и прямой как столб подошел к жесткой своей кровати, рухнул на нее и мгновенно уснул.

Дождь стихал за окном, утренний холодок туманом вползал в избу. Я закутался в просохший плащ и тоже заснул.

Проснулся от чьих-то шагов и почувствовал взгляд на своем лице. Посреди хаты, трынкая под нос что-то песенное, стоял Чугунов. На столе остывала сковород с яичницей: моя доля. Чугунов, кислый и вялый, начесывал на бурую плешь клочки своих сивых волос. Видно, он был недоволен прошлой ночью. Он привык к мягкой постели, горячему борщу, настоечке к обеду, теплым шлепанцам и тихим шорохам маятника в массивных стенных часах. И даже во время охоты искал он ночлега с комфортом. Так жизнь и проскочила мимо него – скромного труженика небольшой городской контору.

– Семен, ты не хочешь сходить в одно место, к моему знакомому? – спросил он.

– Далеко?

– Здесь, в Кондрашовке, с километр.

– А что делать?

Чугунов щелкнул себя по горлу и сказал:

– Погода-то, дери ее черт…

Я отказался, а Чугунов ушел. Оставшись один в избе, я внимательно осмотрел ее. В избе были крепкий дубовый стол, громадная и несколько неуклюжая полна с книгами. К тому же книги еще грудой лежали в углу прямо на полу, и на подоконнике, и на кожухе печи. Кроме книг, стояло три жестких стула.

Под кроватью я увидел гантели и какие-то куски железа неопределенной формы. В стене посверкивал деловито и холодно продолговатый осколок толстого зеркала. «Эге, – подумал я, – да это не Рахметов ли современный? И не на гвоздях ли он спит, бедняга?»

Над кроватью висела фронтовая поцарапанная, пробитая осколком каска. Сколько их, с дырочками, перевидел я и по оврагам и по полям! Но эта каска в мирной избе лесника не казалась мне музейной. Я долго не мог оторвать от нее своего взгляда. Еще на бревенчатой стене висел тетрадочный лист – расписание рабочего дня Егоркина. В нем не находилось места для отдыха, как для ничегонеделания. Отдых был разнообразный: и труд и чтение, которое кончалось только в час ночи. Чем-то необычным, как от каски, веяло и от этого листа бумаги – лист почему-то тоже напомнил мне давнишние военные грозы.

В избе было душно. Я вышел из сторожки и сел на сухую завалинку вдоль глухой северной стены.

В это время к избе прошли Егоркин и маленькая, закутанная в розовый плащ женщина. Они не прошли в сторожку, а сели на крылечную скамеечку – на некотором отдалении друг от друга. Они долго молчали. Потом женщина, вздохнув, сказала:

– Пойми, ведь не жизнь мне без тебя.

Егоркин раскурил кривую трубочку. Даже сюда, к глухой стене, пополз исключительно едкий дым.

«И табак у него занозистый», – подумал я.

– Ты говоришь неправду, – сказал Егоркин.

– Вот, Коля, какой ты!.. – упрекнула женщина.

Егоркин промолчал, дымя трубкой. Молчала и женщина, не зная, вероятно, что сказать.

– В город я не поеду, – сказал он наконец. – И вообще…

– А я, дура, считала, загадывала, будет у нас с тобой счастье.

– С какой стороны глядеть, – прервал он ее.

– Железо ты, бревно бесчувственное! – Женщина зло всхлипнула и отодвинулась еще дальше, к самой стене.

И меньше будто стала ростом, совсем подростком-девчонкой.

– Какой революционер объявился! – женщина нервно усмехнулась, но смех этот угас быстро. – Курам на смех. Смотри, не то обовшивеешь на своем житье. Вон и лицом похудел. Господи боже ж мой, одни скулы. Щеки, смотри, провалились. На кого ты похож!

Егоркин молчал по-прежнему, затем кашлянул напряженно.

– Все было так хорошо, Коля, – продолжала убеждать женщина. – Нам многие завидовали. Разве я тряпичница? Я ведь женщина – мне своего маленького счастья надо было, Я живая, не героиня с плаката.

Егоркин упорно хранил молчание. Женщина хрустнула пальцами.

– Я даже могу от всего отказаться. Даже на голых досках спать могу. И жить буду по расписанию, как ты. Хочешь, Коля? – спросила она отчаянно.

– Не-ет, – сказал наконец Егоркин. – Ты будешь себя неволить. А я не люблю жертв. Всего хорошего. Мне нужно работать.

– Ты злой! Ты мою жизнь зарезал, – сказала она, поднявшись. – Ненавижу!

Она не двигалась и стояла с опущенными руками. Вероятно, ждала ответного удара.

А Егоркин встал и протянул руку – стоял прямой и глядел куда-то поверх леса, далеко.

– Иди, Зина, – мягко и тихо сказал он.

Как ослепшая, женщина шагнула с крыльца, остановилась, поправила желтую косынку, накинула капюшон, и вскоре ее маленькая фигурка пропала за деревьями.

Егоркин сходил в избу, о чем-то невнятно переговорил со своей младшей сестренкой, и та спустя минуту пробежала через поляну с сумкой в руках. Егоркин вышел на крыльцо и, не двигаясь, долго о чем-то думал.

Я подошел и сел на скамью у стены, где только что сидела маленькая женщина.

Распогоживало. Меж макушек сосен, правей поляны, сочился свет солнца. Тучи, толпясь, чернея у горизонта, все дальше уходили на север. Теплый ветер нес запах смолы, пахло сеном.

Егоркин невозмутимо продолжал глядеть выше леса, в даль – там, тихонько бубня, угасал последний гром.

– Погода будет, – сказал Егоркин, думая, вероятно, о другом.

– Пора уж, – сказал я.

Егоркин вдруг резко повернулся ко мне, под близко сведенными бровями его сверкнули глаза. Высокий, очень белый лоб, излучающий какой-то холодный свет, был без единой морщинки.

– А вам не жалко попусту тратить время? – спросил в упор Егоркин.

– Да разве мы тратим? – крайне удивился я.

Егоркин невозмутимо, не мигая, продолжал смотреть мне в лицо.

– Охота – баловство. И вы больше слоняетесь без дела, чем стреляете. – Егоркин покачал головой, вздохнул, и глаза его стали еще колючее, суше.

– Человек – существо сложное, – сказал я, – ему много надо.

– У человека – геморрой от долгого безделья, а он говорит: «Я сложный, мне много надо!» Так ведь пустота, понимаете?! Пустота жизни! – воскликнул он.

Я пожал плечами:

– Почему? Среди таких, как мы, и труженики и герои.

– Э, бросьте! Вы лень оправдываете.

– Мы же в мирные дни живем, – проговорил я, несколько поколебленный его твердым убеждением, непримиримостью и ясностью.

– «В мирные дни»? – повторил он с иронией над таким понятием; должно быть, это мое замечание ничего не значило для него. Он сощурил свои блестящие глаза, улыбнулся и, быстро взглянув на меня, как на маленького, едва заметно качнул головой.

– Я ненавижу все эти отвратительные так называемые культурные мероприятия, эти наполненные орущими бездельниками стадионы, эти фильмы с продолжением у телевизоров! Гипертоники века! Посмотрите на процент таких заболеваний. В сорок лет наедают животик, а потом, в пятьдесят, становятся развалинами.

Но я попытался отстоять свою точку зрения.

– Не пугайте меня начитанностью. Я знаю историю, – спокойно возразил Егоркин, засунув руки в карманы. – Главное что? Тот огонь не должен погаснуть. Огонь, который давно тот же Рахметов зажег. А очень многие его затаптывают из-за уютца… – Лицо его побледнело, он сжал губы и тут же вытолкнул горячие слова: – Слишком сытую молодость ненавижу… Вы слышали наш разговор? – Егоркин взволнованно и даже немного краснея откинул назад свои жесткие волосы. – Я не против мягких диванов. Не-ет! Против другого воюю, – кашлянул он. – Да, если хотите, я про своего бывшего товарища расскажу. Недалеко живет, тоже лесник. Я с ним четыре года за одной партой сидел. Мы и дело делали: сад в Горьевске на ста гектарах общественным порядком посадили. Потом гляжу: Василий будто помазанный ходит. Я его как-то на рынке встретил. У бабы одной барахлишко заграничное выторговывал. – Егоркин побледнел еще больше и опять откинул с высокого лба волосы. – С этого барахлишка, возможно, и началось. Однажды он мне сказал: «В Москву поеду, там нейлоновые вещи появились. Их можно пять лет носить». Бросил работу – а какая подступала работа! – уехал. – На лице Егоркина было по-прежнему ясное и холодное спокойствие. – Приехал я к ним в сторожку. Жена его встретила. Гляжу – и в ней алчность какая-то. Рабыня вещей… Василий вылез из свинюшника. На меня смотрит, а глаза как маслом намазаны. Не то боятся чего, не то мою душу ублажают: гляди, мол, перенимай опыт, учись, как жить. В доме, в трех комнатах, адская теснота. Телевизор в углу парусиной зашит. Василий лег на диван, стал прикидывать, когда сможет купить жене шубу из норки за три тысячи. Я понял, что человеческое тело – слабое и бренное, но дух, но воля, но идеи, как приводы, – они должны быть выше наших устоявшихся предрассудков, наших физиологических потребностей. – Егоркин замолчал и в волнении стал ходить по крыльцу – туда и сюда, безмолвный и собранный. Очевидно, то, что произошло с его школьным товарищем, нанесло ему ощутимый удар. Я видел, что Егоркин борется в эту минуту с самим собой: ведь и в нем, как в живом человеке, есть та частица, что и у Василия. И он ее отвергал.

– Теперь тот лесник потихоньку спекулирует лесом. Шубу ведь норковую за такую зарплату не купишь, – сказал Егоркин, сузив глаза. – А не купить боится, жена разлюбит: диалектика!.. И я стал бы таким, как Василий. Как и моя жена. Но я ушел от такого… счастья. И товарища или уведу из этого рабства, или на воровстве леса застукаю! Ненавижу я такую жизнь с уютным зелененьким светом под абажуром, – усмехнулся Егоркин.

– Но ведь голая лампочка режет глаза.

– Нет. Она не дает мне раскиснуть, как мокрой курице. Я впитываю в себя натуральный свет. Э, да что: вероятно, вам этого не понять, – махнул он рукой, а помолчав, добавил: – Жаль. Впрочем, вон и ваш товарищ идет.

По поляне, размахивая руками, явно веселенький, передвигался Чугунов. Егоркин угрюмо смотрел, как он весьма шатко перебирал ногами, и сказал с желчной иронией:

– Зачем ему бодрость? – И пожал одним плечом. – Впрочем, бодрость, как и молодость, не всякий чувствует.

– Пожалуй, всякий, – возразил я.

– Здоровое тело – да. Но хватит болтать. Болтовня тоже губит человека…

Чугунов полез к Егоркину обниматься, но встретил жесткий, все тот же непримиримый взгляд – Егоркин стоял, засунув руки в карманы, слегка наклонив голову.

Тут сталкивалось что-то гораздо большее, чем просто два живых смертных человека: трезвый и выпивший. Они были разные в чем-то другом, более глубоком, непримиримом.

Чугунов нахмурился, вероятно трезвея, и, пошатываясь, пошел в дом за ружьем и сумкой. Он вернулся, пропел что-то нелепое, и мы пошли.

Нам нужно было поспеть к утру в Горловский лес. Егоркин выводил нас из бесконечных, то и дело пересекающихся оврагов. Он шел очень быстро, не оглядываясь на нас, – молчаливый, длинноногий и прямой.

– Счастливо, – сказал он наконец чуть-чуть насмешливо и протянул руку.

Он резко повернулся и, сутуля спину, пошел назад. В ту сторону, где огнисто, жарко горело от заката мелколесье. И чем дальше он уходил от нас, тем выше вырастал к небу из этого красного, пылающего заката.

На лесном взгорке нас перегнал сильно забрызганный грязью грузовик. Наверху на аляповато-красных, с пузатыми ножками креслах, сидел кудрявый круглолицый парень в расстегнутой прорезиненной куртке. Лицо парня выражало блаженство и покойную радость. Сзади, привязанные к ножкам одного из кресел, бренчали четыре голубых эмалированных ведра и какие-то кастрюли, прикрепленные проволокой.

Увидев нас, парень горделиво улыбнулся и незаметно повернул кресло, показывая его ярко-красную спинку.

– Заграница, – сказал Чугунов завистливо, и глаза его заблестели. – Австрийский, должно, гарнитурчик. Люкс! Соседний лесник, Василий Кошкарев. Смекалистый, – произнес Чугунов. Он повернулся назад, где остался Егоркин, и пробормотал:

– Застукает, вишь… Отчаянный!

Егоркина уже нигде не было видно. И лес, и поля, и птицы, и люди, радуясь благодатному свету, не хотели знать о его жизни.

1965 г.

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю