355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Корнюшин » Полынь » Текст книги (страница 16)
Полынь
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 16:30

Текст книги "Полынь"


Автор книги: Леонид Корнюшин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 33 страниц)

XII

В бригаде появилась учетчица Ася – белокудренькая, глазастая, в льняном сарафане, с торчащими косичками. Она замеряет нашу работу в свой журнал и всем нам улыбается одинаково. Живет в палатке с поварихой Максимовной.

С Асей как-то сталкиваюсь после обеда в речке.

Она вскрикивает и лезет в куст одеваться, а я кувыркаюсь, ныряю, потом мы с ней сидим в теплой траве на берегу и слушаем, как орут сладострастно лягушки и звенят кузнечики, тихонько всплескивает рыба на середине реки. Гибкие, загорелые, цвета кофе ноги Аси, обнаженные выше колен, немыслимо правильной формы. Сейчас, при свете солнца, нас не жалит гнус.

– Вы здесь недавно? – спрашивает Ася.

– Недавно.

– Я всех знаю. Я с самого начала. С первым эшелоном приехала.

– Сама захотела?

– Конечно, сама. По путевке комсомола. Вам здесь не нравится?

– Жить можно.

– Не очень это заметно, между прочим.

– Что?

– Что вам хорошо.

В речке, на отмели, ударила за мелочью щука – мы даже ее увидели: хищную, сверкающую, сильную.

Ася смеется тоненько, как комар над ухом. Я тоже улыбаюсь, почему-то плохо слышу все остальные звуки, которые долетают со стройки сюда.

Приближает ко мне лицо со своими загадочными глазами, долго рассматривает мою физиономию, перебитое и сросшееся ухо и спрашивает уже на «ты»:

– Тебя били?

– С чего ты взяла?

– А ухо?

– Однажды упал…

– А девчонки любят? С таким ухом?

Я отрицательно встряхиваю головой.

– Зря: я думаю, тебя можно любить.

– Почему можно?

– В тебе есть то, чего нет в других.

– Но такое есть в каждом, что-то свое.

– Ты, кажется, цельный. Хотя и корявый. Может быть, от этой работы? На руках у тебя много мозолей. Я полюблю только цельного. В человеке все должно быть прекрасно. Эта чеховская истина вечна. Но я не очень-то признаю, когда пороки так, знаешь, быстренько лечатся. Да, с пороками умирают. А наши художественные произведения показывают обратные примеры. Они частенько бессовестно врут. Я им не всегда верю. Надо выработать в себе непримиримость к плохому. В конце-то концов порочный человек пусть заражает порочного. Хорошее – с хорошим, плохое – с плохим. Такая моя философия. Хотя я ее не всегда придерживаюсь, – Ася задумывается, положив голову на колени, и смотрит в траву. – Жизнь, конечно, куда сложней. Я понимаю.

– Люди, значит, первого и второго сорта? – спрашиваю я, плохо понимая ее.

– Ну, здесь, в тайге, пропорции другие, – она поднимается, поправляя платье. – Хочу, чтобы мой молодой человек доставлял мне лишь хорошее.

– А ты ему?

Смеется, мигает длинными ресницами:

– Я подарю ему улыбку… Так у тебя, правда, нигде нет девчонки?

– Правда. Что мне врать?

– Но была?

– Как у всех.

– У тебя есть ее фотокарточка?

Я вытаскиваю из потрепанной записной книжки мятую карточку какой-то очень красивой девушки с высокой прической: я нашел ее в Москве на Ярославском вокзале. Ася долго рассматривает, потом возвращает.

Спохватывается:

– Идти надо. Обед ведь кончился.

– Мы встретимся? Я соврал тебе про девчонку.

– Так ее не было?

– Да.

– А кто же ты? Кто ты вообще такой?

– Кто я? Не знаю. Не в рубашке родился, как некоторые.

– Ты любишь деньги?

– Нет. Там, на Волге, наши скучали: «Ах, гады чистые, интеллигентики – сотнями загребают в месяц». Мне было смешно слушать. Около банка, когда мальчики в нем «работали», а я дежурил, этот дурман ударил в голову. Жизнь нарисовал, аж рот разинул, идиот, от собственной фантазии. Но все проходит. Это поэт верно подметил. Хочу чего? Звезд доставать я не собираюсь. Шумные аплодисменты не по мне. Остап Бендер правильно изрек: «Не надо оваций». Что надо? Дьявол знает. А что-то надо. Три нормы дать могу, чтоб и меня – на Доску почета. А кто меня такого посадит туда?

Что-то я в самом деле разговорился. Отчего-то хочется выговориться и понравиться, наверно. Только и слова корявые, кажется, получаются, как я сам…

Мы долго сидим молча.

– Так мы встретимся?

– Если ты хочешь…

– Я очень хочу, – говорю я.

– Тогда в семь. Тут же, около речки. Сегодня в семь. Хорошо?

– Какой разговор!

Акимов встречает воркотней:

– Где черт носит? Пора тол закладывать. Зубрилов вон лается.

Второй день мы рвем «Сопку Маньчжурии» – паршивый земляной козырек, который нам мешает. Земля – что-то среднее между камнем и плотным слоем глины. Один взрыв пятикилограммовой шашкой пробивает лишь небольшую ямку. Стоит адская пыль, нет ни дуновения, одна духота.

Акимов потерял свою серую, блином, фасонистую кепку – ищет, чертыхается:

– Куда делась? Сидела на башке… Черт!

Четыре часа отбегания, пригибания и глотания пыли выматывают нас окончательно.

Я ложусь животом на горячую землю, закрываю глаза. Мне это не в новинку, видел и похуже, но добра все-таки маловато. Саднит ушибленное колено, в глазах от усталости и жары желтые мухи. Губы склеиваются. Я уже не слышу гнуса – его, кажется, здесь меньше.

Минут через пятнадцать Акимов трясет за плечо.

– Вставай, дернем.

В руке бутылка наполовину с водкой. Пить в жару – последнее дело. Но я глотаю острую жидкость – не то спирт, не то водку. Бубнов осоловело, без очков, мигает на нас из куста.

Акимов вздыхает.

– Ах, житуха… проклятая.

Я знаю, что от него ушла жена, успокаиваю;

– Вернется.

– Вряд ли. С фасоном. Ты ее не знаешь. А я плевал.

Приезжает на грузовике Зубрилов. Только теперь замечаю, как сильно сдал он за последние дни, осунулся. Длинней стал нос. В уголке рта потухшая папироса.

Начинает дико ругаться. Я ни разу не видел его таким освирепевшим. Этот человек, вероятно, не может жить для себя. Один костюмишко на вешалке болтается.

– С шурфом сегодня покончить! – кричит он. – Завтра будем делать подчистку, а послезавтра сюда придут уже машины со шпалами. Считаю, что дошло? – резко поворачивается и лезет в кабину грузовика.

Снова тащим ящик с толом. Снова отбегаем и прибегаем. Бубнов снимает рубашку, аж дымится. Воздух жаркими волнами бьет в лицо, выжимает слезы, взрывы трясут тайгу, и эхо пугливыми белками прыгает по вершинам.

В конце концов «козырек» мы разворачиваем. Рыжая земля пахнет пылью. Мы, будто ослепшие, сползаем к речке прямо в штанах и рубахах и плюхаемся в воду.

Тут же трое из бригады, мелькая белыми ягодицами, ныряют с коряжины. Лупят друг друга по спинам, гогочут.

Мы с Бубновым вылезаем раньше. На бубновских часах четверть седьмого. Значит, еще сорок минут до свидания.

Пока Акимов купается, мы разговариваем. Меня поражает наивность вопросов его, но парень мне нравится. Спрашивает:

– Что будет лет через сто?

Пожимаю плечом: что? В самом деле: что-то будет, хотел бы я знать?

– Кто-то будет жить. Целоваться, – говорю я.

– А мы им, будущим, чудаками казаться не будем?

– Чудаками?

– Ага, придут-то на готовенькое. Им не придется такую вот дорогу в тайге прорубать. Как думаешь, Алексей?

– Я думаю, им будет сложней жить, чем нам.

– Вряд ли. Почему это сложней?

– Потому что умней будут. Дуростью нашей не переболеют. А умным, Бубнов, тяжелей жить.

Бубнов сидит некоторое время молча.

– А когда ты… стоял около банка… боялся?

– Боялся.

– Тебя тянуло?

– Не помню. Наверно.

– Что-то я, знаешь, не очень тебя понимаю: и боялся красть и тянуло? – Бубнов мигает женскими, симпатично загнутыми ресницами. – Ты или хитрец почище Талейрана, или просто любитель каламбуров.

– Ладно, – говорю я, – прикроем-ка прения.

Мне хочется, закрыв глаза, отдыхать и не думать ни о чем. Ни о чем на свете. Но он говорит мне:

– Знаешь, тебе, по-моему, надо жениться.

– Почему?

– Мужики добрей становятся. И плавятся, как свечи, не замечал?

– Я не хочу оплавляться. Обкатываться.

Бубнов хмурится, желая, должно быть, выглядеть вполне взрослым мужчиной, и умолкает. Выходит из воды Зубрилов, и мы втроем, еле двигая от усталости ногами, бредем по облитому солнцем лугу домой, к палаткам.

На скорую руку ем кашу, выпиваю стакан молока и спешу к речке, но не туда, где купались, а к месту протоки. Ася ждет меня. На ней модное синее платье, в руках какой-то томик. Оказывается, Есенин. Она очень любит Есенина.

Сидим на берегу, смотрим, как крутит волна, на игру воды и на отраженные в ней сиреневые облака.

Из невидимых чащ ползет острая гарь. Воздух раскаленный, так и дышит, обжигает лица.

– Лес горит, – Ася тревожно всматривается в горизонт, который уже подергивается дымом. – В тайге это ужасно страшно. Как бы не было грозы.

Ломаясь углами словно по ступеням, в небо вонзается молния. Молния высекает удар, он бьет в землю, колотит воздух, сыплет дальше, по горящим от заката облакам. Становится очень тихо, немо и невесомо. Видно, как далеко над тайгой туча пустила стену дождя.

Мы вытягиваем шеи и ждем. Не шевелится ни один лист, все облито синим зноем. Птица разморенно пискнула в кустах и смолкла. Где-то близко слышен всхлип первых капель. Одна, крупная, как ртуть, падает мне за воротник. На тайгу наползает зловещая тень, она гасит закат, сквозь сумеречье рубиновыми точками дрожит свет. Вверху, в вершинах, вольно прошумел ветер, отряхнув на нас иглы, мох, кусочки седой коры.

– Бежим под дерево. Скорей! – Ася тащит меня за руку. – Ты смелый! Мне с тобой ничего не страшно.

Дождь выплескивает как-то сразу. Густые лапы елки спасают на какую-нибудь минуту, но мы удачно перебегаем под другую. Вода льет и клокочет, точно целое море опрокидывается над тайгой. Мы погружаемся в полумрак.

Я прижимаю к себе девчонку. Я весь в сладком тумане. Упирается кулачками в мою грудь, смотрит напряженно, не мигая, и я чувствую, как напружены ее гибкие ноги.

Мне жутко хочется ее целовать – чистую и свежую, пахнущую только что распустившимися цветами, но она смотрит из какой-то дали на меня, точно из другой земли, – знакомая и чужая.

– Можешь меня полюбить? – спрашивает она скороговоркой, улыбаясь одними губами и не подпуская к себе.

Мог ли я ее полюбить? Я уже слышу какие-то другие звуки в мире, вижу, как стал чище. Этот лес и сам я прочистился, что ли, и не злобятся глаза так, как прежде, не кусаюсь – с самой той встречи, как я ее увидел.

– Я могу, могу…

– Бежим под дождем! Так здорово…

Я не успеваю ничего сказать. Она похожа на молнию, только треплется по гибким коленям подол платья и мотаются косички. Я лечу за ней, разрывая кусты, болтая длинными руками, я пьяный, и ничего нет для меня – ни гнуса, ни жары, ни холода, ни прошлого – я в синей пустоте…

Вымоченные до нитки, мы медленно бредем к палаткам. Дождь все еще льет, но мы не пытаемся от него защищаться. Ася босая, босоножки держит в руках. Впереди виднеются огни – вероятно, подтягивает свои силы вторая бригада.

Ася в сумерках жмет мою руку.

– Мне очень хорошо!

– Не простудись. Мне тоже.

– До свидания, Алеша.

Она растворяется мгновенно. Я провожу ладонью по лбу и глазам. Я шепчу: «Не для тебя… себя обманываешь… Чужая песня». Я нюхаю руки – они пахнут земляникой, лесом – иным, чем до сих пор пахли.

Акимов выползает из палатки. Дышит в лицо перегаром водки:

– Спятил, что ли? Лезь в сухое – пол-литру давим.

Опять у них прежнее, известное… А я смеюсь, хохочу на всю тайгу, на белый свет, совершенно ошалевший от счастья и, наверное, такой непохожий на себя прежнего, что от меня, как от чумного, отскакивает даже Акимов…

XIII

В нашем холостяцком житье происходит перемена: приехала в отпуск жена Акимова. Это плоская длиннолицая женщина с золотым зубом. У нее странная фигура: широкая кверху и узкая книзу, грудей, кажется, совсем нет. Волосы выкрашены рыжей краской В палатке плавает запах духов – щекочет мужское обоняние. Акимов ходит как опоенный, не кряхтит, не вздыхает – он счастлив.

Глядя вбок, бормочет:

– Радость надо хватать голыми руками…

Зубрилов приказывает разбить им палатку рядом.

Посмеивается:

– Пусть нежатся голубки.

Женщину зовут Маргаритой. Иногда она развлекает нас: играет на гитаре, поет цыганские песни и танцует. Поет она гулким, каким-то барабанным голосом.

Акимов упоительно шевелит тонкими губами, поедая взглядом спину супруги. Иногда Маргарита танцует твист. Узкие бедра ее приходят в невероятные движения. В таком случае кто-нибудь из рабочих уходит, поругиваясь сквозь зубы:

– Развели тут, крохоборы!

Акимов мне поясняет:

– На работе ее ценят. Мы с ней жертвы.

– Жертвы?

– Да, быта. Нас сгубил быт.

– А не ты ее?

Несмотря на внешнее буйство, что-то в ней есть такое, упрятанное, глубокое…

А в мозг мне все сочатся и сочатся слова Акимова:

– Ее надо осмыслить – самородок.

Зубрилов, когда остаемся наедине, выносит заключение:

– Вместе этим людям быть нельзя. Невозможно!

Маргарита приглядывается сперва к Зубрилову, потом, не получив взаимности, – ко мне. На поляне она жарко сжимает мне руку, близко придвигает глаза. Не то какие-то собачьи, не то растерянные, с наивными искорками. Тоже поплавок в житейском океане… Мне в них смотреть больно. И я ей говорю, чтобы не ранить, чтобы уберечь, опять и опять не узнавая перемены в себе – не сентиментален ли я, Тузов, делаюсь:

– Брось. Выкинь из головы. Остынь, оглянись ты маленько. Брось ты к черту все это, ей-богу! Акимова брось. Себя брось – беги куда глаза глядят. На работе похихикивают? Догадываюсь. А ты презрей. Думаешь, я святой? Такой же. А паскудно. Поняла? Романсы пой, а рукоприкладства Акимову не позволяй. Зазвезди ты ему. Силу в тебе почувствует.

Она едва слышно шепчет:

– Вот… Ишь ты… какой, смотри! – И, по-детски краснея, отходит и оглядывается на меня.

Акимов же размышляет:

– Это, Алексей, жестокая женщина. Ее била судьба, но она выдержала смертельные удары. Кажется, только я один ее понимаю. Скрутила меня.

Зубрилов мне говорит:

– Людей, как бы то ни было, надо все-таки уважать.

А в общем-то живем без приключений. Злосчастный «козырек», над которым мы изрядно попотели, остался далеко позади. После него выпилили уже целый километр. Но впереди завидного мало: овраг, размытый карьер, зубья известняка, – все это придется рвать, выравнивать, приводить в божеский вид. После дождей нам немного легче. Иногда встречаюсь с Асей. Настроена враждебно: повлияли, возможно, трезвые товарищи, пояснив, что я элемент малоблагонадежный. В бригаду несколько раз наведывался Дубенко. Привез смену постельного белья, новенькие желтые тумбочки, робу. Видимо, он и наговорил Асе про меня.

Она ускальзывает всюду, неслышно и незаметно. Иногда я караулю ее, но девушка похожа на ветер. Неуловима. Я сжимаю кулаки в карманах штанов. Солнце мне кажется тусклым. И несправедливой вся эта земля, воспетая поэтами. В столовой сталкиваемся лицом к лицу. Она прижимается к стене, давая мне возможность пройти. Брови ее подняты, глаза ледяные.

– Не ходите за мной… Пожалуйста, Алеша, мне не хочется. Вот… отступите… Вот и все, – и прошмыгивает мимо меня торопливо, с опущенными глазами.

Я знаю, что ничего не докажу. Ничего…

В четверг во время обеденного перерыва около палаток появляется «Волга» Афанасьева. Мы уже все знаем, что его забирают от нас, – переводят куда-то выше. Стоим под старой, раздвоившейся сосной. Дмитрий подозревает:

– Сердишься, что тогда не угостил? И завидуешь?

Смотрит Афанасьев по-прежнему выше меня, на макушки старых темных сосен.

Я пожимаю плечами.

– Жизнь есть жизнь, Алексей.

А я опять говорю старую фразу – почему-то она не сходит с языка:

– Всегда знал, что ты хороший человек. На работу устроил.

Афанасьев прищуривается:

– Да? Ну до свидания, – сует руку и, забыв уже обо мне, идет к машине.

Минут через пять тайга заглатывает «Волгу». Лишь легкая пыль бурунчиками висит некоторое время в воздухе, затем и она гаснет. Мне чего-то жаль, но чего – я не знаю точно.

Бубнов не совсем понимает происходящее. Почесывая грудь, долго сощуренными глазами смотрит в ту сторону, куда уехал только что Афанасьев.

– Объясни: нормально подобное?

Я спрашиваю:

– Что именно?

– Ну, бывший наш… Скользкий, угорь, – и туда, в верхи… А?

– Им видней.

– Кому?

Я показываю глазами на небо. Бубнов тоже смотрит вверх, потом себе под ноги.

Я натягиваю рубаху: пора тол закладывать под берег оврага.

А когда отдыхаем после взрывов, начинает снова:

– Ответь!

– Он, видимо, хороший организатор, – говорю я.

Мы смотрим, как тягач, хрипя и вздрагивая, тащит целую гору шпал на наш участок, визжит трагично – вот-вот заплачет от тяжкого труда.

– Его раскусят, ты прав. Иначе нельзя. Его еще спустят… хотя… кто знает…

Я стараюсь ни о чем не думать. Моя голова никогда не занималась сложным анализом жизни. Я плавал по мелким речкам. В уши сочится бубновский басок:

– Хочу докопаться до некоторой закономерности, – Бубнов поправляет очки, яростно отхлестываясь от гнуса. – Вот, – он загибает палец, вымазанный в глине, и смотрит на него, точно впервые видит, – человек взбирается сюда, – кивает в небо, – потом сюда, – кивает на землю между ног, где валяется окурок. – Логический орешек?

– Судьба, Бубнов. Судьба играет человеком.

– Вся жизнь, какая б ни была, в наших руках.

Бубнов обхватывает колени и задумывается. Он похож на Архимеда.

– Идем-ка лучше грызть тайгу. Зубрилов ругается, – встаю я.

Руки мои потрескались, в царапины набилась пыль, и они сильно болят, особенно ночью. К концу дня мы втроем спиливаем и уносим с трассы тридцать четыре дерева.

Затем шашками тола подрываем пни – это гораздо эффектней, чем выдирать их корчевателем: и быстрей и меньше затрат. Группа по очистке сучьев жжет костры, а под благодатной завесой дыма, желтого и едкого, точно горчица, мы все-таки отдыхаем от страшного гнуса.

Акимов сегодня чем-то озабочен. Всю смену молчит, уходит немного раньше какой-то полинялый. Наши палатки в километре отсюда. Я вижу, как за кустами бежит Акимов, он похож на хищную птицу со своей длинной, жилистой шеей и журавлиными ногами. Бубнов внимательно наблюдает за ним из-под козырька ладони. Поворачивает ко мне удивленное лицо:

– Что с ним?

– Трагедирует, пингвин.

Встречает нас еще больше скисший, весь опустившийся, глаза бесцельно блуждают, губы трясутся, будто он смеется. Лицо стало еще длиннее.

Маргарита оставила ему клочок бумажки, записку: «Не ищи меня, Коля. Пустое все это. Буду одна жить».

В эту ночь он напивается до бесчувствия. На него противно смотреть: из глаз льются слезы, патлатый, вывалянный в земле, он дико топчет ее фотографию, а когда я засыпаю, то слышу, как клекот воды, озлобленный голос Зубрилова:

– Опаскудился сам и сделал такой же ее. Жизнь хочешь в гальюн превратить. Слабак! С такими дерьмовыми нервишками полезай в красный ящик. Научись жить!

Я крепко закрываю веки и зажимаю уши. Какое мне дело до чужой судьбы? Надо в себе еще разобраться. А солнце и жизнь вечны, и в какие-нибудь райские времена меня уже не будет; из меня вырастет лопух, ни одна грешная душа не помянет, – зачем же я живу?!

XIV

Мучила жара, а теперь дожди. Четверо суток льют почти что без перерыва. Тихие, мирные, без гроз и громов, они наполняют тайгу непередаваемо-грустными шумами. Земля расхлюпалась. Из оврагов тянет грибной и осенней сыростью. Грибов – великое множество. Мы их варим, жарим, эти белые, никогда не видевшие людей грибы. Брезентовые куртки нас не спасают: набухают, становятся железными. Штаны тоже, а на сапоги невозможно смотреть – раскисли, как губки. Самое скверное – негде сушить одежду. Костры гасит дождь. Печек в палатках нет. Устраиваем приспособление: посреди палатки вырываем ямку, в ней разводим маленький огонь и так сушимся, обступив его со всех сторон.

И, несмотря ни на что, работаем. Бубнов и четверо рабочих обслуживают бульдозер и грузят породу на самосвалы. Прибыло пополнение: группа молодых парней. От них узнаем: кончили срок службы – и сюда, гнусовую тайгу покорять. Баян привезли. В житве несколько повеселело. Я тружусь на пару с Акимовым.

Какие-то скрытые, невидимые простым глазом силы все время толкают нас друг к другу так же неотвратимо, как закон инерции толкает пущенные на путь вагоны.

В нас, видимо, сказывается родство душ. Мы точно спутаны одной веревкой. Я благодарен Акимову, что он молчит, он мне – за то же самое. После пафоса и рыданий уже больше не разглагольствует, посерел и похож на вяленого сазана.

Иногда Акимов гундосит песни. Бриться он бросил. По моему предположению, у него должна вырасти роскошная бородка.

Мы пилим ели. Это старые крепкие деревья. Смолой измазаны куртки и руки. Смола как спирт – даже кружит голову. Во время перекура мы иногда разговариваем. Начинает, как обычно, Акимов:

– Надолго думаешь задержаться?

– Время покажет.

– Что мы заработали: псу под хвост!

– Пропиваешь.

– А ты?

– Я коплю состояние.

– Зеленый наив. Увезешь ревматизм и прочие дары.

– Иди к черту! Тошно! Нам хорошо платят. Не пей.

– Про меня что-нибудь знаешь?

– Знаю.

– Уверен, что зря выпустили?

– Отстань.

– Я сильно трудился, Алексей.

– Где маячил?

– Триста километров от Вологды. Места не столь отдаленные, но памятны. По гроб не забуду!

Акимов молча скрипнул зубами.

Подходит Зубрилов. Куртка, лицо, брюки – все в грязи. Как всегда, деятельный.

Просит закурить. Объясняет, что делать дальше: будем рвать крутой склон оврага, нужно завалить его, сюда прибывают грузовики, бульдозеры, экскаваторы, – словом, готовится штурм. А мы уже и так еле волочим ноги.

– Тол закладывайте прямо по флажкам. Давай, ребята, – Зубрилов взглядывает на часы. – Минут через тридцать-сорок придут машины.

Бикфордов шнур тушит дождь: нам приходится укрывать его еловыми лапками. Пока огонек скользит под зеленью, мы отбегаем. Тычусь лицом в мокрую траву, в раскисшую землю. Земля скрипит на зубах, ею забиты уши и ноздри, трудно дышать.

Акимов сипит в ухо, но я не слышу – видимо, матерится. За дождем плохо видно движение машин, но гул моторов в перерывах между взрывами стоит очень сильный.

Нас отыскивает Бубнов. Что-то сует нам в руки.

– Лопай, ребята: Ася угостила. Велела всем дать.

Изюм без косточек, сладкий и пахучий. С тех пор как встретил в столовке, больше я ее не видел. При упоминании о ней во мне начинает дрожать тонкая больная струна. Раскисаю, что ли?

Нет, другое… Из темных тайников души черной липкой мутью поднимается обида. Пленкой застилает глаза. На них наворачиваются слезы, горькая, разъедающая накипь. «Сопляк зеленый!»

Кто-то темный склоняется ко мне.

– Двигайте к бульдозерам. Что вы уши развесили?

Зубрилов неутомим, как ишак, и мы трусцой бежим за ним по испаханной гусеницами земле.

Воздух пропитан гулом моторов. Люди молча двигаются во всех направлениях. Мы этот сволочной овраг должны во что бы то ни стало одолеть к утру. Нас все время подстегивают какие-то графики, планы, чья-то воля заставляет бегать, орать, потеть до изнеможения.

Я тоже захвачен вихрем. Дождь усиливается, собственно, мы его уже не замечаем: ноги переставляем механически.

Скорей не наяву, а во сне доносится разговор:

– Бомбить бы самолетами.

– Толу не жалейте.

– Легче, по ноге ударил.

– Свистунов, гони машины.

С ног до головы окатывает грязью. Я отряхиваюсь. Глаза налиты водой: перед ними серая пелена. Протираю кулаком и снова берусь за лопату. Ручка жжет ладони, выскальзывает, точно живая рыбина.

Швыряю землю на зубья экскаватора, тугое тесто глины никак не хочет поддаваться воле машины, но рабочие руки все могут.

Сталкиваюсь с Акимовым. Лицо его вытянуто, и нижняя губа отвисла. Мы с остервенением вонзаем лопаты. Теперь нигде не слышно разговоров. Теперь говорят и поют машины, напрягаются наши мускулы. Изредка кто-нибудь чертыхнется. Хруст отваливаемой земли, звяк железа о железо, глухой шорох, надорванный вой грузовика, ползущего с породой из оврага… Постепенно в сизой мути проступают контуры тоннеля.

Слева и справа вспыхивают прожекторы. Их много, штук семнадцать. Столбы света выхватывают маленькие фигурки людей, которые ползают по земле. Акимов потерял снова кепку, уже вторую за одну неделю. Везет же человеку! Голова у него острая, похожа на тот копыл, на котором мой дед плел когда-то лапти. На такой голове кепке удержаться весьма трудно.

– Не видал, а? Плисовая, баба привезла. Парижская мода, люкс… Не видал? – бормочет Акимов, тычась во все стороны.

Я стискиваю зубы. Я фанатик. Каждая клетка моей кожи впитывает звуки. Я работаю. Так я в жизни еще никогда не работал. Наступает короткая передышка, по сторонам сгущаются сумерки, но кусок оврага, по которому мечемся мы, освещен ярким светом.

Люди теперь стоят без движения.

Почти все дышат разинутыми ртами. В свете прожекторов люди кажутся зелеными, как призраки. В моем сердце происходит смещение. Я утратил, что было до сегодня, и ни к чему понятному еще не пришел: стою на полдороге…

Акимов и Бубнов курят. Бубнов дергает полу куртки Акимова:

– Палец горит.

Акимов всасывает последнюю затяжку, поясняет:

– Стойте тут. Пойду за толом. Зубрилов велел с той стороны рвать.

Карабкаемся вверх. Внизу шевелятся люди и машины.

Здесь тихо, только шорох дождя. Сопит какой-то человек. Еще приволок толу. Говорит возбужденно:

– Зубрилов велел начинать.

Он быстро скользит, сползает вниз, к прорубаемому тоннелю. Закладываем сразу пять шашек, шнур кладем короткий – успеваем отбежать, наверно, метров сорок – сорок пять. Вжимаемся в землю. Взрыв трясет, обжигает дыхание.

Бубнов скоренько ощупывает себя руками.

Акимов тоже: голову.

– Кажется, цела?..

Снова показывается тот паренек, который приносил тол.

– Ребята, никого не зашибло? – Он смеется.

Он совсем юный и очень трусливый. Акимов ворчит:

– Марш отсюда, сопляк!

Еще четыре взрыва срывают целый пласт породы.

Валимся от усталости. Воздух налит водой. Над тайгой, в сторону востока, чуть-чуть заметно сереет утро. Больше рвать опасно: как бы не зацепило рабочих, которые в какой-нибудь полусотне метров от нас.

Зубрилов удивленно оглядывает рваный котлован, хвалит:

– Молодцы, ребята. Сейчас кончим. Еще немножко!

Дождь, к счастью, стихает. Стихает и гул. Глубокая, ничем не нарушаемая тишина теплится над тайгой. С веток падают капли, но воздух становится суше и добрей к нам. Берег мы разрубили и часть оврага засыпали, будь он неладен.

Две отвесные стены стоят друг перед другом. Мы сползаем вниз, в это мокрое дымящееся ущелье. Несколько машин, загнанных но самые оси, торчат в сплошном месиве грязи.

Шоферы безучастно курят около них. Уходят и они вместе со всеми. Разговоров не слышно. Чмокают сапоги, кто-то ругается беззлобно:

– Погодка, пропади она, черт!

В столовой, свалив в кучу ватники, сушимся и пьем водку. Акимов сосет маленькими глотками, сощурив один глаз. Бубнов – законный трезвенник – и тот прилипает к стакану.

Кто-то волосатый дышит в затылок луком.

– Канавку схоронили, кукиш ей в печенку, хлебнем, мальчики!

– С трудовой победой!

– Есть за что – попотели!

Акимов через стол двигает красными вялеными губами.

– Заслуженно. Пот наш пускай тайга нюхает.

Бубнов мне:

– Ну работка! Голову мутит?

– Есть немного. Хотя видел и похлеще.

– А я не видел, – признается он. – Меня здесь ветром обдуло, – и смеется.

Один товарищ не может усидеть, срывается в развевающейся старенькой гимнастерке, очарованно встряхивает головой с копной волос, выбивает подметками дробь.

На балалайке режут «Барыню». Я же уткнулся головой в мягкое и вонючее, проваливаюсь все глубже и глубже – в голубую пустоту. Сплю.

XV

Просыпаюсь почему-то в нашей палатке. Акимов грызет большое зеленое яблоко. Поворачиваю будильник на тумбочке: четверть десятого. Здорово я поспал!

Зубрилова и Бубнова нет. Акимов чем-то взволнован: он то и дело пересаживается с кровати на кровать, ходит.

– Мойся и ешь, – говорит он. – В Чернуху поедем. Ответственная командировка.

Он гладко – даже щеки лоснятся – выбрит. И костюм на нем новый: серый, английское трико. От него пахнет одеколоном «Шипр», что еще Маргарита привозила.

– Командировка?

– Доверие сознательным! Я дружинник, а твою кандидатуру Зубрилов подработал…

– Короче?

– Мы должны получить зарплату. То есть получит ее Люся. Ну да, Люся, та рыженькая. Кассирша. Ты еще ей комплименты говорил. Мы как физическая сила будем Люсю сопровождать. Дошло?

– Мы? Вдвоем с тобой?

– Поедет один… дядя Коля, милиционер. Доверчивый, дитя ясноглазое. Лопух.

Я как-то сразу не могу толком осмыслить, что это такое, и бормочу:

– Зарплату бригаде?..

– Крупней! Всему спаянному коллективу.

– Ты брешешь, что ли?

Акимов ощеривается, показав свои крепкие желтые зубы.

– Вопросы оставь при себе, идиот. Соображай.

Я брызгаю в лицо струйки воды и, не вытираясь, ничего не понимающий, выхожу наружу следом за Акимовым.

Около палатки дожидается «газик», мы залезаем в него и выезжаем. Шофер низенький, едва из-за баранки виден. Уши оттопыренные, пожилой. Под ломаным козырьком фуражки – колючие, хориные глазки. Оглядывает нас подозрительно.

На участке третьей бригады нас дожидаются дядя Коля и Люся. До этого я только раз видел дядю Колю: приходил зачем-то в семейный барак по соседству. Он длинный невероятно, похож на столб с гладко срезанной верхушкой: голова до ясноты выбрита, плоская, можно на ходу стакан с водой ставить – не разольется. В этот столб воткнули две кривые длинные палки – руки. В губах папироска. Глаза – светлые карамельки – безмятежны и наивны.

– Слыхали, мальчики, как Ботвинник срезался? – сообщает он нам так, как будто должно небо повалиться. – Очень, можно сказать, неожиданно.

– Слыхали, – спокойно отзывается Акимов, залезая в машину. Дядя Коля весь переламывается и лезет следом, долго впихивает свои ноги.

Люся – существо явно романтическое. Ей лет девятнадцать. На щеках ямочки. Она вся шоколадная, ситцевое платьице, обрызганное цветочками, открывает коленки.

Расспрашивает, между прочим, кто вчера выиграл в Москве: «Спартак» или «Динамо». Она обожает футбол, игру в поло и езду на конях. Здесь, к сожалению, ничего этого нет. Из культуры одна отрада: телевизор с местными передачами. Люся щебечет милым, с картавинкой голоском. Акимов бросает на нее доброжелательные взгляды. Даже по плечу ее похлопывает:

– Не хнычь, стадион соорудим. Чтоб мне провалиться.

– Тяжело здесь, – вздыхает Люся. – Но я привыкла.

Акимов озабоченно косится на шофера, а на дядю Колю он не обращает никакого внимания.

Прогулка мне непонятна совершенно. Акимов – дружинник? Сверхсшибательное что-то. Люди – это слепцы, что ли?

Акимов сует мне розовое яблоко.

– Скушай. Витамины.

И Люсе дает такое же: ему, видимо, посылку горемычная мать прислала. Яблоко очень сладкое, мягкое, так и тает во рту.

Задремываю, а мысли бродят и бродят, и все ноет плечо – вчера ночью в овраге, около тоннеля, кто-то лопатой задел.

Про что-то мягким голосом рассказывает дядя Коля: наверно, опять про шахматы, я не прислушиваюсь и все хочу поймать какую-то главную мысль, остановиться на ней, чтобы хорошенько обдумать нечто важное.

– Таль силен, если бы не спешил. Возможно, наверстает. А Смыслов так и останется эксом…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю