355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Корнюшин » Полынь » Текст книги (страница 14)
Полынь
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 16:30

Текст книги "Полынь"


Автор книги: Леонид Корнюшин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц)

А Павлюхин почуял запах жареного мяса, застонал и подумал: «Жилье где-то близко». Забылся в полубреду, в уши тиснулись обрывки слов:

– Мой друг в войну, точно, месяц без крохи…

– Надо побороть…

– Именно. Инстинкты…

– А вещевой мешок?

– Этого, что ли?

– Зачем отлучался?

– Понос…

– Я больше не могу. Ноги одеревенели.

«Они тоже выдохлись, теперь конец». Носилки ткнулись в землю. Трое, скорчившись, лежали около. Разрезанное пополам солнце пугливо разбегалось между облаков в разные стороны. Небо, тоже разорванное на клочья, качалось. Солдат попытался подняться, но повалился на бок, злобно выругался. Кто-то из них сказал:

– Пройдет. Лежите спокойно.

Павлюхина стиснул ужас. Постепенно ужас сменился успокоением, затем – слабой надеждой. Что-то в него влилось, живое, здоровое. Сперва он не поверил этому превращению, двинул ногами, те подчинились, уперлись пружинисто в прутья носилок. Он почувствовал, что может подняться.

Видимо, тело отдохнуло, пока несли. Сполз на голую землю. Встал. Ноги тряслись, но держали. Солнце уже не казалось раздвоенным. Подопригора жег его лицо немигающими глазами. Он прошептал, пошевелив беспомощно правой рукой:

– Иди.

Павлюхин легко тронулся, всматриваясь вперед.

Шепот подогнал, словно по спине стегнули ременным кнутом:

– Иди прямо. Теперь близко. Скорей!

Шатаясь, он сделал два-три десятка шагов, оглянулся на них, – те виднелись темными пятнами. Он согнулся и побежал сколько мог. Ему показалось, что трое, уже мертвецы, кличут к себе жуткими голосами. Он заткнул уши, чтобы не слышать, коленки подкашивались, в глазах кровенел свет. Побрел шагом, удаляясь. Он шевелил губами, пытаясь вытолкнуть комочки слов, но звуков не послышалось. «Без хлеба – пыль, мираж, хрен с луковицей, прости господи».

Страх и радость толкали его в спину, гнали и гнали безостановочно вперед. Впереди, неясно расплываясь, маячили какие-то голубые громады зданий.

«Город, наверно, Верховинск. Ну, однако, поднажму, скоро достигну».

Город вдруг исчез в облаке, Павлюхин бегал взглядом по унылой земле: кустарник, мшистые кочки, одинокое кривое дерево справа. «Я же его видел, не может быть!» Протер глаза: ничего не было, на горизонте горбатилось все то же хилое кривое дерево, словно нищий при дороге. Он закричал, но эхо не отдалось в тундре, с этим криком от него что-то оторвалось, он сел и, не раздумывая, пополз на четвереньках. Пальцы его нащупывали гнездовины травы, цепляясь за нее руками, он тянул за собой казавшиеся чугунными ноги.

Руки ослабли. Солнце куда-то стремительно катилось. Он приподнял голову, ничего не узнавая. Косо махая крыльями, наперекор ветру, в сторону невидимого города летел ворон. Павлюхин с надеждой оглянулся назад: троих нигде не было видно, чернело лишь кривое дерево, где недавно деревенел он на носилках.

Ворон повернул обратно, снизился, сел шагах в пяти. Вытянул загнутый лакированный клюв, стал ждать.

Павлюхин выставил кверху кулак, придерживая левой рукой правую. Ворон захохотал, как ему послышалось, но не поднялся – продолжал сидеть…

XIV

Его несли снова; над головой плыла звездная россыпь, слева маячила косо срезанная половинка луны. Павлюхину показалось, что его, видимо, подобрали другие люди, но, приглядевшись, он узнал знакомую спину солдата. Чистяков, как тень, кашляя, двигался сбоку. Подопригора, хрипло дыша, шел сзади. Солдат опускал концы носилок на траву, растирал кисти рук.

После отдыха солдат становился на колени, шарил руками по земле, отыскивая концы хворостин, дрожа и вихляясь, выпрямлял ноги, продолжал идти. Павлюхин видел, что подъем – самое трудное дело, и он немножко, по возможности помогал им, упираясь в землю ногами.

Иногда Чистяков просовывал сквозь хворост руку, желая помочь, но сзади Подопригора издавал хриплый звук, чтобы он бросил и шел налегке.

Отрываясь от полубреда, Павлюхин замечал одну и ту же позу солдата. А солдат между тем продолжал делить путь на отрезки. Цепкими зрачками даже в темноте отыскивал намеченный предмет, стискивал зубы, тянул до него, считая в уме шаги.

Ночью лег неожиданный заморозок. Вызвездило. Под ногами хрустела примороженная трава. Или это им всего лишь казалось?

– Дорога… где-то здесь… Стойте, посмотрю.

Носилки перестали колыхаться. Павлюхин отошел от полубреда, услыхал близкий запах холодной земли: похоже было, что его тащили волоком.

Занимался рассвет. Каждый метр земли давался с натугой, – они, трое, подолгу лежали без движения, заново волоклись по сухой, жесткой земле навстречу новому дню. Далеко в тумане, как в преисподней, послышался едва внятный звук мотора, он усилился, вырос отчетливей, заполнил собой все и тотчас же погас и ушах Павлюхина…

XV

…«Жить хочешь? Тянешься?»

«Хочу! Спаси… Кто ты, бог?»

«Совесть. Ты мне не верил».

«Я же крестился!..»

«А подличал… Давно слежу за тобой. Теперь мучайся. Гореть будешь…»

«Где гореть-то?»

«В себе… Горишь, нечистая сила? Сгори!»

«Боюсь… Кровопивка ты, подлюга!»

А та – молоточком горячим, как из горна, по макушке, по темени:

«Червь ползучий… Людская болезнь…»

И сквозь дым сновидений – отец с бородой, зеленой, как мох, с черными руками:

«Сынок… Семен!..» – зовет.

«Тебя… Ненавижу!.. За золотом как ходил? Запамятовал? Мозги отшибли старатели? Головешек горячих в карман напихал – золото, думал. Мужик соседский ходил – целый остался, добра принес. А ты… Вот и кипишь. Ненавижу, батя! В тебя я…»

Пропало все. Пустота… Глаза чьи-то, не отцовьи, лицо жуткое, как у Подопригоры. Руки тянутся к глотке.

«Врешь! Не достанешь!» – крикнул ему.

«Не уйдешь! У меня крылья», – прохрипел тот.

«Крылья, а тоже подохнешь…»

«Нет, я живу, а ты уже мертвый…»

Из бреда – что-то мучительно знакомое, яркое, как радуга над Окой… И то ритмичные вздохи кукушки, то вкрадчивые выголоски иволги… И вроде не сон это, а явь из юности – девчонка с косицами… Ах, сладко было сердцу молоденькому, чистому, нетронутому… Пронеслась и она мимо, к кому-то. Все мимо.

…И опять тундра, дожди непроглядные и пустота – до старости… Окурки в горшке, забвенье…

Глухота одинокая, немая, отравленная.

Жизнь… Куда ушла? Когда, зачем, почему?

И не приснилось это – явь проклятая! Ответь-ка?

XVI

«Я все еще не умер, и кажется, что вроде еду», – сообразил он, очнувшись из небытия, из беспамятства, и пошевелил около себя руками. Под ним дрожал кузов грузовика, в уши давился клекот работающего мотора.

«Едем? Куда?..»

Он забылся снова в своем голодном бреду, а когда открыл глаза, то увидел над собой черное, все увеличивающееся лицо с проваленными щеками.

Павлюхину стало нехорошо, точно его, живого, опустили в могилу и сейчас должны закопать.

Черное лицо усмехнулось запалыми губами и исчезло. И тогда он почувствовал, что страшное это лицо всегда будет стоять над ним со своим невысказанным безмолвным укором и презрением.

1965 г.
Приговор пока не выносите
I

Глубокой ночью поезд прибывает в Москву. Долго втягивается в пригороды, освещенные скупым светом. Синие, красные, зеленые огни на путях подмигивают мне сквозь оконные стекла. В кармане штанов я нащупываю бумажку с адресом: где-то в районе Сокольников, около церкви, живет Зюзин. С ним я расстался два года назад.

Судя по времени, он укрепился в новых берегах. Я, голодный, уже предвкушаю обильный стол. Полные дорогих воспоминаний из давней жизни, окружают меня тени знакомых.

Проводник провожает до самой двери. Лицо у проводника тверже камня. Но здесь происходит перемена. Как только мои подошвы касаются перрона, лицо его преображается. Улыбка пляшет под усами, он даже машет мне ручкой: спихнул опасного пассажира. Всю дорогу он следил за мной, от – самого Устюгинска. Не верит папаша трудовому человеку!

Толпа всасывает меня в вокзал. Запах пота и пеленок проникает в мое обоняние. Придется до утра ждать, и я дремлю на диване. Щупая рукой единственную трехрублевку, тоскливо думаю, что жизнь – это двадцать одно: как выиграешь, так и будет.

В «дом отдыха» для зеков[1]1
  Зеки – заключенные.


[Закрыть]
я попал еще в романтическом возрасте и оттюрил шесть лет. Я имел до трудовой колонии, говоря откровенно, немало побед над девчонками, но любви не имел. Я стирал их губную помаду со своих щек, шагая ночью по улице родного Саратова, и размышлял о том, что все девчонки похожи одна на другую. Они не трогали во мне дорогую струну, и мое воровское сердце не екало. Раз только, в одной школе на выпускном вечере, я повстречал ту, с аттестатом зрелости, которая проникла в меня, как дурман, и я на миг почувствовал все радости жизни, но она исчезла, точно дым. Навсегда. Специальности у меня нету, прилежания к вдохновенному труду – абсолютный ноль. Во всяком случае, такие мысли в мое существо внедрили мои наставники. Основным в «доме отдыха» был Волин. Он остался там, и он сказал мне на прощанье: «Ты пена на здоровой груди океана».

Это мне он говорил и раньше. Сказать по правде, мне это нравится. Я даже привык и поверил: так оно и есть – я пена, а он, Волин, – океан.

Моя натура не трепещет перед новинками века. Нейлон еще не проник ни во внутренний, ни во внешний мой мир. Вероятно, потому, что нейлон двинули в народ в то время, когда я был там, а как дальше – я не знаю.

В зале между тем происходит движение. Взглядываю на часы. Без четверти восемь. Женщины и мужчины кидаются с чемоданами во все двери.

Я беру свой тощенький мешочек – пара белья, безопасная бритва, полотенце, горбыль хлеба – и иду за всеми. Летнее утро захватывает дыхание, почему-то задрожавшими ногами я переступаю порог…

II

На углу инстинктивно оглядываюсь: не смотрит ли кто за мной? Но я один в гигантском городе, одетом в камень. Иду по теплому тротуару, сворачиваю в улицы, какие-то переулки, выхожу на площадь, в прохладу подземных переходов. Мне мнут бока в ГУМе – совершенно непонятно, зачем туда попадаю, – я щупаю зачем-то ткани, примеряю ботинки, присматриваюсь к пылесосам и радиоприемникам, к женским шубкам и байковым кальсонам. В центре ГУМа распускает водяные усы фонтан, а красивая и, видно, глупая женщина говорит пожилому мужчине:

– Это похоже на Везувий.

Бритыми старыми губами что-то мямлит ей в ответ мужчина. Толпа двигает меня в отдел грампластинок. Тут сплетаются тонкие, трагичные, заклинающие голоса о любви. Томные девицы в ярком нейлоне и с красными, кровавыми губами придирчиво слушают этот хор.

«Ну жизнь!» – думаю я уже на улице. Струится флаг над синим куполом кремлевского здания. Стая ворон кружится над церквами. Шесть лет назад на рассвете меня провезли через Москву, и я тогда шептал огням в зарешеченное окошко: «Мы еще вернемся за позабытым!»

А что же я забыл? Разбитые ботинки?

Снова улицы, площади, метро… Трешку я не меняю. Вместо пятачка я показываю женщине мозоли на руках.

И она шепчет испуганно:

– Идите, товарищ.

Я чувствую, что чужд городу, а он мне, и мы стоим с ним один на один: он и я – саратовский вор.

К Зюзину идти бесполезно: наверно, на работе, – придется ждать вечера.

Узкий переулок, наполненный воробьями и тополиным пухом, приводит меня к странному кирпичному дому, и я читаю: «Третьяковская галерея».

Железная пасть дверей впускает меня.

Черная и маленькая, как грачиха, женщина не трепещет перед мозолями.

– Товарищ, – говорит она непроницаемо, – без билета не выйдет.

– Ладно, – говорю я, – пейте мою кровь. Сосите!

Возмущенный гражданин с золотыми зубами приходит в негодование:

– Его надо сдать в милицию!

А я говорю:

– Милиция нас бережет.

Я проскальзываю, как угорь. Я ввинчиваюсь в толпу, растворяюсь в ней. Отголоском доносится: «Держите его!»

Нет, я не могу тратить последнюю трешку. Что готовит мне судьба завтра? Что кинет? Я песчинка, вышвырнутая прибоем…

Мой взгляд рассеянно блуждает по залам. Он скользит по голубым мундирам старых генералов, по лицам царей, по рощам и прудам с тихой водой, по тощему лицу Христа, который все знает и про меня, по столам с роскошной едой, по дорогам, напоминающим мне этапы…

Все троится и четверится в моих глазах, и чем дальше, тем больше. Я уже ничего не вижу, в глазах все слилось в одну пеструю, сверкающую картину, такую непохожую на все, что окружало меня много лет, – я первый раз на выставке, среди картин.

Толстенький коротыш в очках что-то шепчет на ухо своей даме: я нечаянно толкнул ее.

– И таких берут на поруки!

«Спокойно, – говорю я себе. – Колымы ты больше не хочешь. И не задирайся сам». И здесь я обмираю. В своих драных, с вылезающими пальцами ботинках, в пиджачке с обтерханными рукавами и в штанах, грубо залатанных на заду по форме очков, стою я перед картиной. Жгучие глаза девушки, как звезды, устремлены в меня. И я бормочу остолбенело:

– Какая? Откуда она?

Живая девушка, тоненькая, в легком цветастом сарафане и сандалетах на немыслимо выточенных смуглых ногах, прикладывает палец к губам:

– Тише вы, пожалуйста.

– Кто у нее был муж? – спрашиваю я, пораженный картиной и этой девушкой, стоящей рядом со мной.

– Она незнакомка.

– И такая жила?

– Это обобщение красоты. Тише. Сейчас заговорит.

Девушка становится на цыпочки и бледнеет. Я вытягиваю шею, как гусь, который хочет достать облако, но оно уплывает. Я бормочу:

– Загибаешь. Молчит же.

– Для вас молчит, для меня – нет.

– А чего слышишь?

– Я слышу стихи.

– Стихи? Темнишь ты.

– Тише!

– Так в жизни ее не было?

– Неизвестно точно. Возможно, нет.

– Откуда он почерпнул?

– Творческое воображение.

– А глаза?

– Руками, пожалуйста, ко мне не прикасайтесь.

– Не любишь?

– Не люблю. Вы примитивно понимаете искусство.

– А где я мог научиться, ты знаешь?

– Человек всюду должен учиться. Нынешний век большого прогресса.

– А если он ослаб или, скажем, сбился человек?

– Это я очень хорошо знаю. Это очень посредственные люди. Их миллионы. Серая толпа.

– А ты, значит, не из них? Не из миллионов?

– Я достигаю цели – значит, нет.

И мы стоим без движения, может быть, с полчаса.

Потом я иду за ней, за шорохом ее платья, как тень, – на меня смотрят и качают головами осуждающе.

III

Улица обжигает. Кажется, сейчас расплавится, потечет асфальт. Воробьи лежат в тени под забором.

Над переулком висит белое, как перина, облако. Мы с ней стоим в тени тополя. Она поправляет прическу:

– Вы часто ходите на выставки?

Киваю: мол, часто.

– Что доминирует в современной живописи?

Я долго думаю. О длинных зимних ночах, о завывании пурги вокруг барака, о запахах вонючих портянок и грязного человеческого тела – и о своих каких-то несбыточных мечтаниях. Разве возможно ей такое понять, да и надо ли? Зачем?

Она произносит нетерпеливо:

– Ну же?

И тогда я говорю:

– Одолевает реализм.

– Очень общий ответ, товарищ.

– Не дави на психику.

– Не понимаю… Кто же вы?

– Я вор.

Не верит и смеется. Наивно так, колокольчиком, нежно звенит в мои уши:

– До свидания.

И потом уже издали – со страшным презрением, без всякого снисхождения, с полным правом судить:

– Докатился, ничтожество! Не подходи, я буду кричать!

– Погоди-ка…

Но она уходит по переулку, красивая, чистая и гордая, постукивает босоножками по нагретому булыжнику, окунается в синеву и пропадает в ней бесследно.

IV

Зюзин округлился, загорелое лицо, как надраенный кусок меди, блестит. Рубаха на нем расшита крестиками, с отложным воротником, толстые ноги покоятся в мягких туфлях.

– Произведем звон бокалов, – подмигивает мне Зюзин, хищно выворачивая толстые красные губы, вливает в себя стакан, нюхает корочку, охает с самозабвением и оглядывает меня карамельками глаз. – Оплошал ты. Обтюрхался. Облопушили? Ладно, ощути аромат.

Пью. Весь стакан одолеть разом не могу: отвык, голоден, а я знаю, что околеть мне сейчас совершенно не нужно.

Зюзин мясистым пальцем подвигает розовые тарелочки с закусками, предлагая усиленно:

– Клюй, Леха, еда – наша радость.

В тарелочках заливная рыба, студень, тушеное мясо. Ошалеть можно!

– Форсисто живешь, Зюзин!

– Не блеск, но в атмосферу быта внедрился.

– Работаешь?

– Вполне трудовой элемент. Вкалываю на желдортранспорте.

– И что за работка такая?

– Вагоны сцепляю.

– Платят кругло?

– Да нет, Леха, мякинка – куска не выходит. Сволочно!

– На стороне удается?

– Откуда? Шпалу не загонишь. А с воровством кончил.

– В самом деле?

– Бесповоротно. Перековка.

– Не тянет?

Зюзин глядит мутно в пол, промежду ног, бормочет неопределенно:

– Мало ль…

Черноволосая и миловидная жена его приносит что-то еще в миске, вкусное и душистое. Сразу поднимается целое облако пара, и в нем на миг утопают лицо Зюзина, комната и я тоже.

– Тяни, Леха, позабудь тревоги века.

В голове начинает шуметь – от водки, обилия пищи, теплого домашнего пара; я закрываю глаза и мысленно падаю в то голубое, что когда-то было, что утрачено и не воротишь…

– Как делишки в «курорте»? – пытает Зюзин, закуривая.

– Теченье обычное. Бодягин побег делал.

– Бодягин? Постой, постой, рыжий такой, что ль?

– И с кривым носом.

– Застукали?

– Да. В порядке дополнительной льготы одарили двумя лишними годочками.

– Натуральный исход. Кормежка псовая?

– Не ахти, но жить можно.

– Червь тоже живет, – Зюзин выпускает колечки дыма и долго следит, пока они не расходятся совсем, потом чешет ребром ладони подбородок и задумывается.

В комнату бочком, глядя на нас исподлобья, входит крошечный человечек в зеленом костюмчике – маленький мужичок, – ясными, безвинными глазенками оглядывает меня, переводит их на Зюзина, мигает удивленно и весь розовеет.

Зюзин испуганно трет ладони, огромные, шероховатые, покрытые трещинами, кряхтит, шевелится на стуле, – ему явно не по себе, матерому и познавшему жизнь с разных сторон, под этим чистым, омывающим сердце взором ребенка. Он бормочет постным голосом:

– Вот, Леха, произведенье мое.

– Пацан?

– Ага. Глазенки-то, глянь, – шелк аль небо.

– Глазатый. Может, Зюзин, вырастет отменный вор? Международник? Скудеют наши ряды – гибнут корифеи.

Налегая на стол тяжелыми руками, разинув рот с полным комплектом железных зубов, Зюзин скоренько наливается бордовой краской в тугих, с желваками скулах.

– Тому не бывать! – выдыхает со страшной силой, крепко жмурясь: ресницы влипают в сумчатые мешочки, кажется, они не отклеятся. Но ресницы чутко вздрагивают, омытые теплой влагой глаза Зюзина помягчели; поправляя на сынишке куртейку, он заключает:

– Так-то вот им в моргалки глядеть…

Женщина уносит ребенка, который что-то лепечет безвинное, а я опять погружаюсь в давнее-давнее, в худой памяти всплывает звонкая ледяная горка, замороженные лубки, чьи-то косички, руки матери, гладящие мою голову, ее голос, я даже раскрываю рот от потуг отыскать еще что-то, но все уходит. И сызнова я сижу с Зюзиным, он с бульканьем выливает остаток водки в стаканы.

– Соси! Со вступлением на другую планиду.

– Взаимно, Зюзин.

– Куда направишь стопы?

– Сам не знаю.

– В столице Родины не приткнешься: стальной закон прописки. Зюзин, выпив, морщит свой косо срезанный низкий лоб. – Хотя варьянт есть: одна имеется на примете. Разведенная. Бабец с комфортом – у ей две комнаты и телевизор «Темп». Холодильник.

– Она старуха?

– В соку. Тридцать с маленьким прицепом. Смотри, бытовой вопрос – хлеб жизни!

– Надо обдумать.

Вывернув локоть, Зюзин щелкает кнопочкой, включает телевизор. На молочно-белом экране появляется актриса, очень толстая, она заламывает руки и произносит почему-то свистящим шепотом:

– Если бы он меня любил!..

Зюзин быстро выключает, сердито бубнит:

– Любовь – предрассудок…

Уже раздетые, перед сном, на балконе докуриваем папиросы. Гул машин трепетно и глухо поднимается сюда, на девятый этаж, и перед сполохами огней, дрожащих над городом, под звездами неба, я вижу себя потерянным, точно иголка. Когда-то, перед Колымой, мне цыганка нагадала счастливую судьбу. Маленькая черная женщина в радужной шали врала про какой-то большой личный интерес, про любовь, бессовестно врала за мятую пятерку. Ах, цыганочка, за волосищи бы тебя да головой об стенку!..

– Житуха была вольная. Чего? Имели хрустящие и про черный и про красный денек, – откуда-то издалека, точно с облака, доносится голос Зюзина. – Но мы, Леха, отпотели за нее. Нам сполна всунули: ты шесть, я семь с половинкой – срок! Тут соображенье пускай возьмет верх над черной бездной наших душ. Думаешь, я вполне легко клюнул на перековку? Заблужденье. Иногда та жизнь приснится, аж пот прошибет, лежу и думаю: «Вор ты по крови, Зюзин, в Одессе крал, в Ростове, в Воронеже, в Москве, имя заимел на этом поприще – и на, псу под хвост, к сознательности потянулся». Вникаешь? Зато с этой другой жизненной медалью, с которой теперь живу, сердце не екает, когда на горизонте дорогой товарищ в фуражечке с красным околышем появится. Должон, Леха, взвесить – не пихаю тебя на стезю строителя с моральным кодексом. Твоя личная инициатива, но запомни: как бы мы под старость не обрисовались вонючим грузом в виде мешка с костями.

– О старости, Зюзин, я пока что не поминаю. Мне двадцать семь! Еще не оплешивел.

– Я в перспективе истории.

– А на историю чихал. Но что товарищ в фуражке не караулит – весьма существенный факт.

– Еще бы! Свобода – освежающая волна.

– Кидаешь афоризмы?

– С ними легче осознать красоты жизни, – Зюзин смеется.

В балконную дверь просовывает голову зюзинская жена.

– Спать пора, мальчики.

– Мы закругляемся, – кивает головой Зюзин.

– Слушай, есть у меня дружок – Митя Афанасьев. В газете прочитал: тянет железнодорожную ветку где-то через тайгу, – говорю я. – Начальник стройки. Адрес списал. Твой взгляд?

– Паскудно. Та же Колыма, но без конвоиров. Комары сожрут. Вообще завтра направим стопы к Марине. Железо надо ковать, когда оно мягкое…

Минут через двадцать я засыпаю, падаю в какую-то пустоту.

V

Днем я бреюсь, вакшу ботинки, чиню штаны и даже глажу их – смехота невозможная, но выхода нет. Мать Зюзина, старуха, следит за каждым моим движением, как черный ворон. В половине пятого является Зюзин и говорит, что он позвонил этой Марине и что она будет ждать нас.

Зюзин оглядывает мои штаны, качает головой, вынимает из шкафа свои новенькие, серо-стального цвета, таким же образом меняю рубашку, отыскивается и зеленый, в крапинку, галстук, и это уже совсем другое дело.

– У тебя рожа внушает доверие, – Зюзин хмыкает, – не рожа уголовника – побачим…

И мы едем с ним в каком-то трамвае около получаса.

В подъезде большого серого здания во время ожидания лифта наставляет:

– Никакой грубятины. Ты вольный человек, на севере мыл золотишко, но поскольку честен, как бог, ничего не украл, состояния не скопил, свободен душой и гол, точно бритый затылок. Дошло?

– Вполне.

Еще не доехав до этажа, слышим рыдание радиолы.

– Завела, – резюмирует Зюзин. – Опыт!

Женщина средних лет открывает нам. Конечно, она удивляется, делая вид, что мы пришли совершенно неожиданно.

Она в малиновом халате – таком ярком, что режет глаза; ворот расстегнут чуть-чуть ниже обычного, настолько, чтоб увидеть вырез между полными грудями и больше ничего.

– Ах, Вениамин, у меня же такой непорядок, – произносит она, немножко подняв брови, поигрывая кокетливо черными, будто ночь, глазами.

– Мы не бароны, – практичным голосом, потирая руки, говорит Зюзин.

Приглашает войти. Низкие кресла, модные столики, зеркальный блеск шкафов и тумбочек и наивный карандашный рисунок на стене – молоденькая девушка с раскрытыми восторженными очами смотрит на нас. Это, наверно, она такая была давно – как воспоминание: смотри, скорби и рыдай, то кануло в пучину…

Мы знакомимся. Руки у Марины пухлые, точно оладьи, и вся она белая, мягкая и какая-то уютная, голос грудной, очень низкий, игривый, пенится, как вино.

– Вы похожи на Лолиту Торрес, – глупо выпаливаю я.

– Все женщины перед ней меркнут, – Зюзин хозяйственно оглядывает стол и, увидев коньяк, снова потирает кончики пальцев.

– Не говорите комплименты одинокой женщине, – Марина обворожительно улыбается тремя золотыми зубами.

Закуска отборная: красная, черная икра, рыба, салат, горошек, ветчина, – с ума сойти, просто глаза разбегаются! Первый тост пьем за знакомство, второй за будущее, третий за ее глаза, четвертый уже конкретно – за нашу совместную жизнь, которая озарится, по выражению Зюзина, «факелом процветанья».

– Вы откуда приехали? – Марина вглядывается в меня как в вещь, которую надо надеть, но неизвестно, подойдет ли.

– Из дальних краев… пополнял золотую базу, – быстро за меня отвечает Зюзин. – Ездил по вербовке.

Она живо интересуется:

– Трудно было там жить?

– Всяко… – говорю я.

Руки наши уже под столом, но мы оба чувствуем какую-то стеснительность. Через узкий столик глядим друг другу в зрачки – два запутанных и, наверно, ненужных человека, чего-то жаждущих, что еще не получили от жизни. Зюзин быстренько понимает ситуацию, уже изрядно упитой, вылезает и, приплясывая, уходит в другую комнату.

Мы сидим, внимательно смотрим друг на друга, и каждый из нас думает о своем. Какая-то животная физиологическая потребность, на миг возникшая между нами, прошла, и мы опять стали людьми. «Тебе, может быть, требовалось маленькое житейское удовольствие, и я не обвиняю тебя, потому что и мне это требовалось, и страсть не люблю обвинителей, а теперь очень рад, что мы с тобой просто товарищи. Мужчина и женщина, запутавшиеся в жизни!» Она вдруг проводит несколько раз рукой по моим спутанным волосам и шепчет ласково, по-своему, по-женски убаюкивающе:

– Ты, видать, парень, грубый, но хороший. Не злой. Я ужасно ненавижу злых мужиков! Мне бы вот так все сидеть и сидеть. Все как-то, парень, в жизни проскочило, понимаешь… Таким дымом невозвратным – воротить бы хоть капельку… маленькую самую, ты понимаешь! Ах, боже мой, какая ночь! Какая необыкновенная, святая ночь! Женщины не бойся. Женщина всегда облагораживает. Даже жутких циников.

Я же говорю совсем другое, отвлеченное:

– Жарища…

– Ужасное лето, – вздыхает она.

– Хотя б дожди прошли.

– Душно, гроза будет, – она раскрывает окно, странно выразительно заломив руки, поправляет прическу и закуривает.

Снизу натягивает прохладный ветерок, в небе слезятся чисто перемытые звезды, кувыркается в облаках половинка луны. А мне почему-то слышится в сонной ночной тишине крик заблудившегося, потерянного человека.

Я киваю на рисунок и спрашиваю:

– Это ты?

– Как раз школу кончила. Я тогда увлекалась фигурным катанием. О, это все было, было!.. – Она встряхивает головой, волосы рыжим костром рассыпаются по ее плечам, длинные и тонкие, которые бы могли украсить, как корона, саму королеву.

– Не надо только преувеличивать свое несчастье. Годы, все лучшие годы смываются водой, – говорю я ей, сам удивляясь какой-то своей зрелости.

Зябкая улыбка стекает с лица женщины, и срываются быстрые и горячие слова с ее губ:

– Я так, знаешь, мечтала свою жизнь красиво устроить! Во сне видела: я в белом платье, а он держит мою руку и шепчет: «Навек!» Это был сон, Алеша, только сон. Почему? Почему не улыбнулось счастье? Была красивая… Гордая, говорили. Потом к черту полетело все вверх тормашками. Скажи!

– Счастье… у кого какое, его кует судьба, – отзываюсь я.

Она долго, утомляюще-однообразно хохочет, волосы раздуваются; быстро опрокидывает рюмку коньяку и, гордая, грозит кулаком в окно ночному небу:

– Я покажу!

Потом мы сидим на диване, я глажу мягкие волосы женщины, и она просит дрожащим, детским пугливым голосом:

– Расскажи что-нибудь особенное, необыкновенное. Хотя бы вот про Мексику, а? Я страшно хочу побывать там, увидеть этих разъяренных быков! А еще, знаешь, раз во сне я видела египетские пирамиды… Ах, такие необыкновенные, необыкновенные пирамиды! Такое, парень, забвение меня взяло, ну прямо как наяву. – И в темноте дышит мне в ухо горячим зноем своих слов: – Я, знаешь, очень привлекательная собой была. Я, знаешь, мечтала певицей стать. Зал, сумрак, сотни глаз, а я – перед ними… Это так возбуждающе, ты понимаешь? Необыкновенно! Моя мама пела когда-то. Дай-ка закурить, а?

Фосфорическим блеском светятся во тьме ее глаза, горячий свет их пугает и радует меня, наполняя чем-то хорошим мою грешную душу.

– Ты и сейчас ничего. Может, и петь можешь. Только захотеть надо, – говорю я ей искренне, – сильно так захотеть.

– А грозы все нет, – Марина ладонями плещет на свое лицо воздух. – С ума сойти. Наверно, сто градусов! Нет, петь я уже не могу – отпелась!

В тишине мы слышим, как со свистом храпит и глупо бормочет в другой комнате Зюзин. Я взмахиваю в ту сторону рукой:

– С ним у тебя было?

– Нет. Слишком пошл, потрепан.

– Откуда его знаешь?

– По работе. Была у них бухгалтером в одно время.

В небе происходит грохот. Кажется, кто-то пьяный или сумасшедший танцует босиком на порожней железной бочке. Удары грома усиливаются, все трещит, ухает, стонет, точно бесы спустились на землю и празднуют свою жуткую свадьбу. Молния, извиваясь стальным ясным прутом, стегает по туче, она разваливается на куски, там пляшет в жалких осколках луна, и гром невиданной силы снова встряхивает землю. В трубе около окна клокочет дождевая вода, отрадная прохлада обдувает тело. Я начинаю одеваться. Делаю это механически, медленно.

Я не знаю почему, но мне кажется, что нужно немедленно уйти отсюда, от женщины.

От ее слов, от этого полусумрака тихой ночи и, конечно, от Зюзина. Мне теперь нужно искать совсем другой мир. Все это было каким-то предисловием, таким ненужным, к моей душе. И все так просто: только подняться на ноги! Самое верное – это одеваться. Кто-нибудь, конечно, допьет до дна, а я не в состоянии на такое… Самое верное – это одеваться.

– Ты уже уходишь? – спрашивает женщина испуганно.

– Да.

– Совсем?

– Совсем.

– Не знаю почему, но мне, знаешь, было бы приятно встретиться еще раз.

– Кто знает? – пожимаю плечом. – Тужить особо нечего. Ни тебе, ни мне.

– Я тебя понимаю. Ты все-таки честный. А ты куда теперь?

– Не знаю. Куда-то надо.

– Только, парень, не женись пока. Это я тебе совет даю как женщина. Если хочешь – даже как мать. Добейся чего-то, а потом подумай. Ужасная дрянь – болтающиеся мужики.

– Разбуди, пожалуйста, Зюзина.

– Хорошо, Алеша.

Зюзин моргает со сна пьяными глазами, я натягиваю ему на нос кепку и подталкиваю к двери. Он ничего не понимает:

– Черт… Куда ты? Дождь же!..

VI

Дождь неистовствует, и мы стоим около столба, под упругими струями, обливающими нас с ног до головы. Зюзин кричит мне прямо в открытый рот:

– Ты что, не поладил?!

Я поднимаю голову и вижу высоко в открытом окне среди бешено извивающихся молний встрепанную голову Марины, и мне слышится вдруг осенний, грустный крик журавлей, тонкой иглой вонзающийся в сердце.

Мы бредем по мокрому сонному городу.

– Наклевывалось на полную катушку, – бормочет Зюзин, все еще ничего не понимающий. – Объясни, в конце концов, из-за какого беса не снюхались?

– Так лучше.

– Гад ты, Тузов, – хрипло и страшно произносит тихим голосом Зюзин. – Я-то старался. Скотина ты тупая. Ишак! На тебе возить оцинкованные гробы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю