355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Корнюшин » Полынь » Текст книги (страница 10)
Полынь
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 16:30

Текст книги "Полынь"


Автор книги: Леонид Корнюшин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 33 страниц)

– Не боись ты, дело спытанное… – как жарким ветром опалило из угла.

Сверкнув по бабке глазами, Маша опрометью вылетела во двор. Неслась словно угорелая по сумеречному проулку, свернула на огороды, царапая ноги и приминая картофельную ботву, выскочила в поле. Ветер свистел и давил на уши. Легла в траву, чувствуя ее знойную, умирающую горечь, заплакала.

Но она плакала странными слезами радости и облегчения от сознания, что того, страшного, не случилось.

Приподнялась и огляделась, ничего не узнавая вокруг.

Над горизонтом уже зажглась, остро мерцала звезда, и недоступно голубела далекая лесная отрога, витым, роскошным вензелем уходил ввысь след реактивного самолета, и откуда-то доносились хватающие за сердце, тоскующие клики журавлей.

Тронулись в эту осень рано.

XV

Он любил ее цепкой, непроходящей любовью. И все-таки понял, что счастья такого в этой гнилой избе ему совсем не нужно, как себя ни успокаивай.

Уйти из Нижних Погостов – прибиться к другому берегу, забыть. И конец нервотрепке! Мало ли в молодости бывает ошибок! Смутно чувствуя каждый день неудовлетворенность своей жизнью, Лешка понимал, что выхода нет. Костюм из чистой шерсти, который хотел себе справить к зиме, ухнул. Ухнул и аккордеон – давняя мечта, и впервые подумал, что зря отдавал деньги своим родителям, когда был холостой. Теперь и подавно ничего не приобретешь: надо было жену одевать. За летние месяцы строителям все еще не платили, подсчитывали баланс, что-то там не сходилось. Потом он принес получку. Можно было купить, конечно, материал на костюм, но деньги нужны и на жизнь: они так и разошлись. Купили туфли и пальто Маше, она радовалась: ни копейки не утаил! А Лешка подумал, что кое-кто из ребят устроился жить легче: не они покупают, а им дают. Была еще ночка, словно уворованная, от которой не мог опомниться; несколько дней ходил одурманенный и преследуемый родившейся в душе жалостью к Маше, пытался забыть, что там произошло… С той ночи, какую провел в Максимовке на анохинском сеновале с Ириной, чувствовал вину, угрызение совести. Маше в глаза не смотрел, старался ее задабривать. Вечером того же дня собрался в баню. Поцеловал в щеку, попросил:

– Собери мне белье, Мань.

Она вся загорелась от его ласки, внимания. Много ли нужно любящему сердцу!

Из старого, окованного жестью сундука достала чистые трусы и майку, дала выглаженное полотенце.

– Леша, а носки дать?

– Эти еще чистые, позавчера надел… Ты тяжелой работы не делай. Береги себя.

– Ладно. Скорей возвращайся.

– Я по-быстрому.

Дед Степан проследил, как Лешка неуверенно вышагал со двора, нарочито громко громыхнул пустым ведром. Сел чинить старые сапоги. С внучкой дед разговаривал редко, но ценил ее золотое сердце и умелые руки – вышла в родителей, в мать: та, бывало, тоже воробья за всю жизнь не обидела, царствие ей небесное вместе с покойным Степанычем, убиенным на войне.

Годы, годы все позабрали: силу, здоровье, детей; всех пережил дурень старый…

Из хлева донеслось веселое Машино мурлыканье. Хорошо ей – вдвойне хорошо деду. Загляделся в окно на малиновый холодноватый закат, на облитую багровостью рябину. «Ишь закат ядренит, не иначе как к близким холодам». Дед Степан вспомнил, как чуть не помер прошлой зимой, еле выходила внучка. «А нынче помру, не иначе», – подумал он, но ему не было тоскливо и скучно: отлегло удушье, ноги не казались такими тяжелыми. С гулким стукотом Маша вывалила охапку еловых дров возле печки, разогнулась. На щеках – ровный, здоровый румянец, ясные глаза.

– Дедусь, ты бы в баню сходил. Пока Леша там, – сказала она.

– Эту неделю повременю, – а сам подумал: «На мытье не тянет – жить еще буду». И спросил: – Тебе он говорил чего-нибудь?

– Про что?

– Мало ль. О дальнейшем?

– Особого ничего. А почему спрашиваешь?

– Ему, знать, хата наша не нравится?

– Что же в ней хорошего, дедусь!

Дед попробовал прикурить, но руки повело, задрожали – три спички испортил. Сказал твердо:

– Пускай тебя ведет в Кудряши. У их просторно. Обо мне не горюй: я нынче слава богу. Покудова поживу один.

– Одного тебя не оставлю, – покачала головой Маша. – В Кудряши его брат с семьей переезжает. А Леша не хочет. Я уже с ним говорила.

Закурив, дед затуманился в дыме, стал очень старый и совсем сивый. Маша ткнулась лицом в его острые и выпирающие под рубахой лопатки:

– Какой ты плохой!

Степан сморгнул не то слезу, не то в глаз что попало.

– Униженья не допускай. Свою гордость держи. Вижу: он тоже бобер… Ухватистый малый. Глазами все водит. Блюди гордость, Мария!

– Что ты, дедуля, он же хороший!

– Ну да, – отозвался дед не сразу и нехотя, – все хороши, покуда спят.

Пришел из бани Лешка. Красный, запаренный. От него пахло березовым веником, речной водой, молодостью и здоровьем. Потер руки, сел к столу.

– Давай ужинать, Мань.

– Сейчас. Оладьев напекла.

Степан по обыкновению полез было к себе на печь, щупая ногами выступы, но Лешка остановил его ласково:

– И ты с нами садись, Степан Михеевич. Я пол-литру купил.

Дед не пил с самой свадьбы, но сейчас не отказался, живенько, как молодой, примостился за столом.

Водка радостно булькала по стаканам.

– За мир и дружбу, – предложил тост Лешка.

Дед перекрестился, понюхал ржаную корочку и влил в себя полстакана. Белесые, выпитые жизнью глаза его расширились, он затряс головой, выдохнул обрадованно:

– Прошла, кажись!

Маша хлопотала, радовалась: «Все будет так, как и думала. Хорошо за столом в своей маленькой семье! Больше ничего и не надо, было бы всегда так».

Вышла в хлев посмотреть телку.

Лешка еще плеснул в стакан Степану.

– Давай, помирать один раз.

– Так-то так, – согласился дед, отодвигая, однако, стакан на середину стола. – Опорожняй, не могу, сынок. Стар я.

Немного охмелев, Лешка долго ловил вилкой скользкий, – катающийся по тарелке соленый грибок, наконец, наколол, бросил в рот. Дед Степан, посмотрев на него, увидел озабоченные, сумрачные глаза. «Тяжеловат малец!»

– Про что задумался? – спросил Степан, пытаясь вывести его на откровенный разговор.

– Много, дед, разного лезет в башку.

– А все ж?

– Живем вроде бы не очень.

– Молодые, сынок, и коли умелые руки есть…

Лешка, шумно вздохнув, тихо заговорил:

– Молодость не вечная. Годы улетят, а другие мне в правлении колхоза не выпишут. Если хочешь знать, как жить желаю, я тебе, дед, скажу: надо все брать по силам. Если я знаю, что можно лучше, чем есть, и что есть гаврики, которые серей меня, а пользуются всем, чего захотят, даже разъезжают в собственном автомобиле, то почему бы и мне такого не добиться? Я же, Степан Михеевич, не рыжий и не козел отпущения, чтобы жизнь делала на моей шее свои больные зарубки и мяла бока, а я во поте лица насаживал бы на трудовых руках мозоли. Совесть – она тоже, с какой фигуры на нее глядеть, ее можно судить по-всякому…

Старик понял, что Лешка мечется, как захлопнутая бреднем щука, и вряд ли обойдется все хорошо. «Уйдет, бросит Маню, ему не эта нужна жизнь», – заключил он, прислушиваясь к Лешкиному неровному голосу и боясь возражать ему: осознавал, что он, старый и совсем сивый, как слегший в берлоге медведь, плохо понимает жизнь молодых.

Пришла с улицы Маша с миской свежих, помытых огурцов: от них пахнуло скоротечным грозовым ливнем, огородом, духом земли.

Будто бы невзначай спросила:

– А где ты, Леша, ночевал в четверг?

Это-то и подтолкнуло… Он положил вилку, слегка вздрогнул. Вилка сильно звякнула.

В лицо смотреть ей боялся.

– Я же, кажется, говорил: к Жорке Хвылеву в Проскурино ездил.

– Ты, Леша, про Жорку не говорил. Ты что-то путаешь. Не хитри.

– Путаю?

– Да. И не кричи. Мне это вредно.

«Ребенок будет… Значит, сидеть здесь жизнь? Пропади пропадом!»

Молча вылез из-за стола, раздраженно взглянул на Машу. Деда Степана затрясло, но смолчал, дернул суетливой рукой бороду – им жить, им же мириться.

…Сперва она не придавала значения слухам, потом поняла: не зря люди говорят, что видели его не раз в Максимовке, а что был ласков с ней – просто заметал следы. Надо бы высказать правду ему в лицо. Но она почувствовала, что Лешка мечется из-за кривой хаты, из-за проклятой бедности.

Однажды, когда они с Верой подвозили корм на скотный, Маша, воткнув вилы, попросила:

– Разгрузи одна, я схожу к Зотову.

– А на кой ляд?

– Нужно.

На пустыре около почты, привязанная к пыльному забору, стояла подседланная гнедая взмокшая кобыла председателя, с тоской в глазах жевала постное жесткое сено. Изнутри слышался раскатистый усталый бас Зотова – распекал кого-то. Она подождала на улице. Вскоре показался Зотов и, покряхтывая, пошел к коню. Он был чем-то расстроен, сердито бормотал про себя и шаркал подошвами.

– Дядя Тимофей! – окликнула его Маша.

– Чего? – спросил Зотов, посмотрев на нее.

– Нам бы ссуду на новую хату охлопотать.

Зотов словно не видел ее, смотрел сквозь, что-то решая трудное.

– А? – Он уставился на нее немигающими глазами.

– У нас личная жизнь рушится. Нам ссуду надо. На свадьбе обещали насчет хаты.

– Вряд ли дадут: долги. Я вот в райкоме был, выговор влепили, хотя и отбрехивался… А хату построим, хоть липово Лешка работает. Как ферму закончим.

Зотов по-стариковски, в несколько приемов, вскарабкался на кобылу, посидел согнутый.

– А коли Пронин твой так ставит вопрос – и в новом доме тебе не будет счастья. – Он разобрал поводья и, опустив голову, тихо направил коня по оголявшейся от осеннего листопада улице, оглянулся, пообещал: – Ждите.

Зотов ехал домой, чутко прислушиваясь к тишине и к стуку копыт кобылы, и думал… Он думал о скорой зиме, о скотине на фермах, которую надо кормить, и о личных коровах, для которых не отпустил ни сажени луга под сено. На взгорке остановил коня и оглянулся на Нижние Погосты. С бугра деревня проглядывала еще меньше, плоше, серей. Хаты с темными соломенными крышами одна к одной лепились по рыжему глинистому склону и по низине. Новые избы смотрели на него весело и беззаботно, но их было мало, новых, а старых – большинство, они, как рыжие тараканы-прусаки, разбегались по лощине. У него тяжко, игольчато-колюче ворохнулось сердце. «Почему же, а?! – все закричало в нем. – Может, и я сошлюсь на тех, которые были, протирали тут штаны до меня, старались нажить себе славу, нарастить загривки, а про людей, про этих Иванов, Егоров и Манек, верно, совсем забыли?» Зотов закурил, но табачный дымок не успокаивал, раздражал, он смял и швырнул папиросу.

Кобыла, не чувствуя поводьев и воли хозяина, тихо брела по сонной, как следует не ожившей дороге. Она свернула в канаву, потянулась к рыжим будыльям конского щавеля. «Людские боли пролетали мимо как ветер, а я все сбоку жил. Жил, жрал, выходит, ради своей глотки? К черту! Война виновата? Да, но она ушла в историю. Сколько уже спето новых песен! А я, как и тот Солдатов, а до него Просухин, бывшие председатели, тоже все тыкал пальцем на послевоенную разруху. А уже семнадцать лет как кончилась война. Вот и поразъехались наши пахари и строители по разным отходам, умотали на заработки. А те, кто удержался кое-как, с теми вроде и связь потеряли. Рухнул меж нами мосточек такой. Остались на том берегу Маньки в халупах… Не то думаю! Людей же люблю, в партию не с корыстью влез, а людям чтоб хорошо было на нашей земле. Вот и добейся!.. Тяни, не хныкай».

Зотов тронул поводья и глянул перед собой: впереди виднелись уже другие, под железом, бригадирские, да бывших голов колхоза крыши. «В бессилье расписываешься? Сломай заборы, что мешают ходить! Выстроились, черти!»

Кобыла потянулась было за ольховой веткой, но получила удар в бок и, екая селезенкой, вытягиваясь, прыгнула из канавы, пошла размашистой рысью к дому.

«А у Маньки с Прониным совсем дрянь. Мутный парень, оглоед. Надо бы поговорить с ним. Но как? Это же личный вопрос. И дело не в том, что он, видно, недоволен бедностью и прочими неурядицами. Дело в характере, глубже. Разные они… А мы заелись – факт. Позавчера на Семенихину наорал. А она, между прочим, приходила коня просить дров привезти… Зажрались на высокой оплате!»

Зотов скрипнул зубами, зажмурился. Он открыл глаза и вздрогнул. Ему даже почудилось в сумерках, что костлявая Семенихина тянется к его горлу… «Фу ты черт!»

В конюшне пахло сеном, сбруей, но сейчас он ничего не слышал, завел лошадь, снял седло, закрыл стойло и пошел, тяжело втыкая в пыль ноги.

На крыльце своего дома Зотов подумал: «В хоромах живу, построенных за счет колхоза. А люди – в хибарах, и я же на них кричу, когда просят лошадь, чтобы привезти лесу».

Он с силой ударил ногой в дверь, но ему долго не открывали. Поеживаясь плечами, спустя некоторое время открыла жена:

– Думала, заночуешь в Кардымове. Ты не ездил?

В кухне Зотов сел на стул и с ненавистью посмотрел на три двери, которые вели в глубины пятистенного дома, – оттуда, как вода по камешкам, сочилось убаюкивающее, сонное тиканье часов. «Царство прозябанья».

– Ты вот что, Варвара… Мне и за тебя вложили в райкоме… Ты завтра в полеводство пойдешь. По разнарядке. Хватит сидеть дома! Ты еще здоровая, не старуха. У людей есть глаза, а я не король Англии. Все, теперь я спать хочу. Чтобы ни слова!

Работать в колхозе Варвара бросила давно, пять лет назад, как Тимофея избрали председателем и построили домину под железом. Тимофею за эти годы приходилось ловчить, изобретать доказательства, что жена болеет, а как выправится, так обязательно вернется в поле… Потом все свыклись с тем, что председательская жена не должна работать.

Зотов стянул с себя одежду, выпил, не передыхая, полкувшина молока и, сняв сапоги, лег на диван вверх лицом. Свет погас в доме, во мраке по стенам зашевелились пугливые тени, покачнулся в окне ясный слепок месяца. Засыпая, он почувствовал теплую и живительную усладу в своем сердце, и сознание все глубже охватывала уверенность в чем-то истинном, без чего невозможно жить дальше на свете. Он понял, что это окрепла гордость за людей, которых ничто не сломало, и что он все-таки с ними рядом, а не за тем мостом, не там, не там… Там была пугающая пустота – утоление жажды власти, одиночество, конец…

XVI

Вечером, подойдя к плетню, Лешка увидел Машу – выносила из хлева навоз, маленькая, похожая на подростка. Старая, обметанная снизу юбка облеплена комочками навоза, серая кофточка порвана в двух местах, и в них виднелась смуглая кожа. Фигура ее округлилась, заметно выделялся живот. Желтоватые круги расходились от переносицы по щекам.

«Подурнела. Что это, всегда так во время беременности?» – думал он, неуверенно подходя, морща в улыбке губы.

– Принеси воды, Леш, – попросила она, прислонясь спиной к стене сарая, – я устала сегодня.

Лешка ходил к колодцу, глядя себе под ноги. Восемь ведер вылил в кадушку. Маша выбежала из хлева, замахнулась на соседского петуха навильником:

– Кыш отсюда!.. Хоть бы ты, Леша, калитку починил: в грядках все повыдрали, черти.

– Чинить тут нечего: сжечь только, – сказал он и подумал: «А ведь я сам плотник, могу дома строить. Чего же хандрить? Выхлопочем лесу – и стройся». Но и этого тоже не хотелось. Пока построишься, все наживешь – десять потов сгонишь. А годочки уйдут. Значит, так жить, терпеть вот такое положение, мириться со всем, закрыв глаза?

Лешка вспомнил цыганку, молоденькая такая, красивая, шельма, покуривая папироску, счастье нагадала ему: с червонной, а у ног трефовый король – не Маша, значит, со своими рыжими косицами? Плевать на цыганку – гривенники выманивала из его кошелька. Голова у самого крепкая. В школе первым учеником был. Сергей Кармазин, тупица, бездарь, жить устроился по-человечески, в городе, нашел одну: тут тебе и квартирка, и мебель, и мотоцикл. Видел его недели три назад: костюм с иголочки, ботинки нашвабрены до янтарного блеска, сорочка белей снега. Одни уши выдали – широкие, оттопыренные (левое рваное: в драке давно кто-то неловко приложился), а то Лешка и не узнал бы. Зашли в кафе «Венера», пили «Столичную»; Сергей рассказывал, явно хвастаясь, про свою жизнь; Лешка ему изредка поддакивал: «Правильно, правильно», а сам думал, что жизнь его еще не устроена, не удалась. Поймать бы жар-птицу за хвост – ухватить главное, без чего и жизнь не жизнь, закрыты какие-то лучшие ее стороны, которые доступны даже тупице Кармазину, но не ему с его трезвой и умной головой. В конце вечера они поругались. Лешка что-то кричал ему оскорбляющее, а Кармазин, чертыхаясь, обозвал его неудачником.

Лешка вспоминал: один человек, когда он ездил в Краснодар в командировку, тоже говорил ему про это: «Неудачник!» Да ведь как в воду, идиот, глядел – точно, неудачник!..

…Несколько дней Лешка жил, стараясь не думать о своем положении: ел, спал, работал. Два раза тайком, второпях, наведался еще в Максимовку… А потом опять и опять бросались в глаза убогость хаты, эти застиранные ситцевые занавески, щербатые чугуны и перекосившаяся печка, кашель деда Степана, – и тогда он шептал, выйдя в темноте на двор:

– Пропади пропадом, нелюбая жизнь! В гробу я тебя видел, во сне чтобы не приснилась, проклятая!

Но Маша, Маша – она-то рядом с ним каждый день, в сердце занозой засела. Может, поэтому не отозвался пока, получив от Ирины записку, – она тоже рядом была и звала его, манила к своим огням и к тому, о чем Кармазин говорил ему в «Венере».

Когда стало известно, что денежного аванса в колхозе ждать не придется – Лешке в стройбригаде выплатили лишь половину, а Маше в полеводстве и вовсе ничего, – он вдруг решил уйти из Нижних Погостов насовсем. Это подтолкнуло: решение окрепло. В совхоз, к Ирине, – скорей, скорей!

Он вошел в хату, торопливо сложил свои вещи в чемодан, вынес его и стал привязывать к велосипеду. В окне мелькнуло лицо деда Степана. Маша громко смеялась на дворе, глядя на дерущихся воробьев около куриной кормушки, и вдруг вся насторожилась и бессознательно воткнула вилы в землю.

– Ты далеко?

– К своим съезжу. Побуду дня три… Наказывали: мать хворает.

Он повел велосипед со двора, зацепился полой пиджака за куст смородины. Руки у него были неспокойные, дрожеватые, и Маша это не столько увидела, сколько почувствовала.

«Уходит? Держись, не кисни!» Туже затянула узелок на косынке, тихо и просто проговорила в спину:

– Ты красную рубаху забыл. Возьми.

Он вздрогнул, остановился, сказал торопливо:

– Принеси вообще-то…

Несуетливо, подчеркнуто спокойно она вернулась с хорошо отутюженной и бережно сложенной рубашкой.

– Я провожу тебя, – и неожиданно тревожно улыбнулась.

До старого сарая, давно брошенного, с обвалившейся обомшелой крышей, не обмолвились ни единым словом. За сараем Лешка протянул ей руку:

– Пока.

Маша своей не подала отчего-то, спрятала за спину, стояла, вся вытянувшись, бровь одна подрагивала немного.

– Насовсем?!

– Сказал же… мать хворает.

– Ой, неправда это! – И, отворачиваясь, добавила: – Что ж, счастливо!

– В субботу, пожалуй, вернусь. – Лешка моргнул.

Он сел и поехал, не оглядываясь, под уклон, с силой налегая на педали.

В кустарнике Лешка пропал, а Маша села в заросли иван-чая с ртутинками вечерней росы, прилегла щекой к земле и прислушалась. На дубах за Угрой кричала ворона, ее тоскующе-хриплые отголоски долго дрожали в прохладном и пугливом воздухе, гасли где-то за горой.

XVII

После теплых дней бабьего лета ледозвонили ранние заморозки. Вскоре выпал на вершок снег, прикрыл наготу бугров, по пороше – узорной расшивкой – легли петли заячьих следов.

Снег согнало в тот же день, но заморозки по ночам крепли. В полях по утрам под низким солнцем искрился голубыми иглами иней, онемел, опустынел лес.

Острей по деревне пахло смолистым дымом, ржаным хлебом, от хлевов – теплом коровьего дыханья. Гуси, выгуливаясь, давно хватившие первого ледка и жиреющие, полулетом проносились, гогоча, по лугу за околицей, оставляя лапчатые следы.

Зазимок… Вот-вот должны были подойти вплотную холода, и в колхозе спешно заканчивали вязать в снопы вылежанный лен. Бригада Круглякова кончала последнюю делянку за Смородиновыми бродами. Сухие и легкие снопы тресты тут же грузовики увозили, на льнофабрику в Кардымово. Руки вязальщиц огрубели и обшелушились. Лица тоже были обдутые, исхлестанные злой северкой. Тяжелехонько давалась работа. Выручала привычка: не ново это было все, испокон. За день сгибания и разгибания за горстями побелевшей тресты так натруживались спина и ноги, что к вечеру греющее сквозь рваные тучи солнце начинало прыгать, как мячик, и тогда казалось, что нет возможности ничего больше видеть, кроме серых стелющихся, причесанных осенними затяжными дождями льняных рядов. Маша за последнюю неделю совсем потемнела лицом и плохо чувствовала жизнь. Она и работала как во сне, но от других не отставала. Набирая беремы льна, скручивая снопы, вынашивала желание увидеть Лешку, вернуть его к себе, даже если нужно будет унизиться перед ним. Несмотря ни на что, она продолжала любить его еще глубже и сильней, чем раньше. Часто видела Лешку во сне. Сны были хорошие, радостные, а после них еще острей примораживала ее грусть. Девушек приезжал фотографировать товарищ из областной газеты, и вскоре в «Рабочем пути» появилась заметка о ней, Вере и Анисье как о хороших колхозницах.

Настроение в бригаде в этот день царило приподнятое: с делянкой кончались трудные полевые работы года. Кругляков уже успел опорожнить четвертинку и в силу этого расчувствовался, вместе с женщинами вязал снопы и пел под нос веселые песни.

– Давай, давай, потряси жир-то, – усмехалась Анисья.

– Ох, мочи нет, руки мучают, – вздохнула старая Воробьева: черные потресканные ладони она часто поднимала кверху, к низкому ненастному небу, держала их над головой – так лучше отдыхали.

– Пойте, бабы, – сказал Кругляков, – легче будет.

Но петь отчего-то не стали. К вечеру наконец-то со льном управились, и бригада двинулась к деревне. Шли усталые, еле передвигая ноги, но по-крестьянски терпеливые, собранные в один натруженный крепкий кулак…

Вера и Маша отстали от других. Некоторое время шагали молча.

– Ушел? – спросила Вера.

– Да.

– Я же говорила. Увидишь – так к лучшему.

Маша не ответила, свернула к хате Егорьевны – решила погадать на картах. Старуха кормила кур, покорно затопала по сенцам в хату: любила смертельно свое ремесло.

Егорьевна, мусоля карты, быстро, суетливо двигала их по столу, поясняла нагаданное:

– Не горюй, девонька, он об тебе думает. Антереса ему нет с пиковой. Ни на копеечку. Вот, глянь-ка сама, вот…

Маша сидела, вытянув ноги, закрыв глаза: перед ней все плыли ряды тресты, перезванивало в ушах.

– Вернется, бабуля?

– Дальняя дорога, милушка, предвидится.

На другой день Маша ездила в Кардымово на станцию – Зотов посылал проверить, как отгружались минеральные удобрения для колхоза. Попутный грузовик забуксовал как раз посреди Максимовки.

Маша слезла с кузова, взволнованно оглядела большое, привольно раскинутое село, увидела высокий дом около дороги, и у нее вдруг остро защемило сердце. «В нем Лешка живет», – почему-то определила она.

Какая-то сила толкала к ровному крашеному забору, к светлым, ловившим холодный закатный отблеск зимнего солнца окнам. Она подошла к дому и, неуверенно толкнув калитку, очутилась на широком, обсаженном яблонями дворе. Поднялась по новому крыльцу, постучала в дверь.

Ей открыла молодая черноволосая девушка с яркими, словно кровоточащими, губами. Цветастый халат очень шел к ее смуглому лицу.

«Она, она!..» Голова у Маши погорячела, сразу обессилев, она прислонилась плечом к стене.

– Вы к отцу? Он в конторе.

«Голос я такой где-то слышала», – отметила Маша, прикрыв глаза отяжелевшими веками.

– Вам плохо? Вы больны?

– Нет! – Маша выпрямилась, пронзенная, как иглой, своей гордостью. – Здоровая я.

– В чем же дело?

На гвозде висела темная от пота, нестираная Лешкина красная рубашка. Прикованно глядя на нее, Маша вспомнила смех Лешки, вечеринки в клубе и ту, уже далекую жизнь… «Я бы постирала. Эх, Лешка, Лешка, дурак, куда ты влез! И зачем ты все это придумал, не видеть тебе счастья». Сдерживая дрожь в теле, присев на стул, попросила:

– Дайте, пожалуйста, напиться.

Ирина принесла стакан воды. Маша выпила половину, заметила под стулом старые кирзовые сапоги. «Его… Плохо ему живется». И, переломив взгляд Ирины, почему-то заставила ту покраснеть.

Молчание затягивалось, оседало тяжестью.

В приоткрытую дверь виден был угол спальни, голубое, как кусочек неба, покрывало, над кроватью этюд с изображением грозового неба: одинокая сосна, молнии, изгиб дороги… «Под такой сосной около Анютиной рощи целовал он меня первый раз», – обожгло ее.

Внимательно разглядывая ее, Ирина спросила:

– Откуда вы пришли?

«Смеется! Красивая… Унижаться не буду. Посижу и уйду. А Лешка теперь мне совсем-совсем не нужен!»

– Садитесь, пожалуйста, сюда. – Ирина показала рукой на диван, почему-то подумала: «Она принесла нехорошее».

В другой комнате зашумели шаги. Проскрипел передвигаемый стул. Маша вся напряглась.

«А если он сейчас придет, что я скажу?» Она с трудом поднялась со стула, сделав три неверных шага к порогу, повернулась. Брови Ирины сломились, глаза ее потемнели. «Догадалась? Ну и пусть!»

– С женатым спуталась!

Слова хлестнули Ирину по глазам. Она отшатнулась, поправив ненужно волосы. Машу охватило необузданное ликование: «Вот тебе, вот, думала: мол, дурочка, деревенщина».

– В городе, наверно, не с одним любовь крутила. На наших позарилась. Рубаху постирать ленишься. Жена! Какая же ты жена?!

– Молчи! Впрочем, тебе ничего другого не остается… – Ирина подвинулась было к ней, но Маша, удивляясь своей решимости, опять крикнула:

– Бери мои облюбки! Получай! А ко мне он все равно вернется. Хоть сколько времени пройдет – заявится, увидишь. Не будет и по-твоему!

– Какое ты имеешь право так себя вести! – крикнула пронзительно Ирина.

– Пра-аво-о? – Маша распахнула пальто, хлопнула по своему вздутому животу. – Вот оно, мое право! Смотри – я законная.

– Тебе не будет даже алиментов с твоим законом! – взвизгнула Ирина.

Маша усмехнулась ей в лицо.

– Рано торжествуешь!

Она вышла на крыльцо и не заметила, как очутилась за селом, на обезлюдевшей сумеречной дороге.

XVIII

Вскоре после Октябрьских прикатила настоящая зима. В ноябре вольно шатались но полям и лесогорьям метели, забивая их свежим сыпучим снегом; недолго подержалась волглая оттепель, а потом стукнули морозы. Ночью доходили до тридцати пяти градусов. Сугробы извилистыми волнами висели над оврагами, громоздились у хат и сараев, и сделался вдруг одиноким продутый ветрами большак. Поля обезлюдели.

Вся жизнь в деревне переместилась на фермы и скотные дворы. Из бригады Круглякова доярками пришли Анисья Малашенкова, Вера Крагина и Маша. Остальные женщины, а точнее старухи, веяли семенное зерно, двоих послали на птичник. Тимофей Зотов надеялся, что вернутся осенью парни из армии, – их дослуживало пятеро, – пришел же лишь один Григорий Черемухин. Три дня гулял, подметал матросскими клешами погостинскую пыль, задурил голову Любе Змитраковой, но не женился – уехал куда-то один. Слышали, под Краснодар вроде, на стройку.

Игнат, покуривая тогда на срубе, изрек:

– Тревоги века.

Маше досталась группа в четырнадцать коров.

В колхозе действовала только одна «елочка», Остальных доили руками, и на стене скотного уже десять лет висел желтый плакат: «Внедрим механизацию!» Год назад смонтировали две «карусели», коровы пугливо стригли ушами, видя диковинную нечистую силу и не свыкаясь с ней, не отдавая до конца молоко, охотно подставляли под добрые и теплые руки доярок сосцы. Доить было трудно, и в первые дни Маша остро почувствовала ломоту в руках. Потом руки отошли, и она хорошо свыклась со своей новой работой и с новыми условиями жизни. Лешка все еще не уходил из ее памяти и жил в ней, но не так близко, как тогда, чувствовала себя опять здоровой, молодой и сильной, лишь иногда екало сердце, не могла забыть его совсем – это уже было не в ее силах.

В день приходилось таскать по восемьдесят ведер воды, и вскоре старая доярка Пелагея Лопунова, мать Мити, совсем обезножела, и в ближайшие дни ее торжественно проводили с фермы.

Они все скопом отметили это событие: пили водку и ели жареную баранину в хате Лопуновой. Дмитрий был с ними, но с Машей не разговаривал, он тихо сидел с другого конца стола, не ел и много пил, но не хмелел.

Она вдруг почувствовала острую, нестерпимую резь в животе, которая разлилась и заполнила все тело. Стены хаты покачнулись, Маша, корчась, дотянулась до подоконника, прижалась лбом к стеклу, ловя раскрытыми губами слезинки влаги.

Суматошно отыскивая пиджак, Митя крикнул женщинам дурным, сорвавшимся голосом:

– Одевайте ее! Сейчас машину подгоню, – и ринулся на улицу без шапки.

Машу трясла судорожная, мелкая лихорадка. Пелагея бесшумно выпроваживала из хаты гостей:

– Не мешайте, нынче не до веселья.

Люди расходились, и в хате остались одна семья Лопуновых, Вера и Анисья. Машу уложили на кровать. Зубы ее сильно стучали, у глаз и на лбу копился, маслено блестел пот.

Пелагея было собралась за Егорьевной, но Вера решительно запротивилась:

– Еще что! Не нужно, повезем в больницу в Кардымово.

Минут через пятнадцать председательская «Волга», отремонтированная несколько дней назад, остановилась около плетня.

Вбежал бледный, перепуганный Дмитрий.

– Готово!

Он завернул Машу в шубу, оторвал от кровати и понес, сказал через плечо:

– Вера, поедешь со мной.

На дворе текла, кружилась замять – мороз в ту ночь немного осел. Звонко хрустел под валенками снег. Вера села с Машей на заднем сиденье, Лопунов рядом с шофером, пожилым, малоразговорчивым человеком, недавно приехавшим на жительство в Нижние Погосты.

Была полночь, стылая и немая. Под луной сверкал, искрился остро снег. Большак во многих местах переметывали снежные заструги, но колеса справлялись с ними.

Маша, кусая темный распухший язык, металась на сиденье, выла страшным, не своим голосом:

– Моченьки нет! Больно! Ой!

Вера старалась удержать ее танцующую голову, и в уши ей летел разорванный, наполненный диким ужасом шепот:

– Умираю… никаких сил… Верочка, миленькая, нагнись, я тебя поцелую.

– Ты терпи, это натурально, – сказал молчавший до сих пор шофер. – Все терпют. Закон природы.

Машину закидывало в рытвины, колеса карабкались, ползли и снова катились – хоть глаза зажмуривай! – в бездну.

На подъезде к лесу дорогу перемело начисто. Буруны вилюжились сплошной изломистой линией. Машина увязла, став поперек дороги, накренясь на правый бок, и шофер сказал:

– Хана, теперь трактором надо вытягивать.

Митя и шофер побежали смотреть путь. Ветер свистел и швырял в стекла снег, заляпывал их. Уродливо извиваясь по сиденью, Маша издавала хриплые стоны, хватала горячими руками плечи Веры, кричала бессвязно. Вера, нагнувшись, пыталась рассмотреть лицо подруги, но моталось лишь расплывающееся, смутное пятно. В уши ее давил один и тот же разорванный полустон, полушепот:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю