355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Корнюшин » Полынь » Текст книги (страница 17)
Полынь
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 16:30

Текст книги "Полынь"


Автор книги: Леонид Корнюшин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 33 страниц)

До чего же уютные слова у этого дядя Коли!

Машина наконец вырывается из тисков тайги. Между деревьями мелькают крыши, красные цистерны с горючим. Шофер тормозит около серого дома. Здание банка нетипичное: двухэтажный пыльный особнячок с резными окошками и крыльцом. Шофер неспокойно говорит, оглядываясь на группу парней шагах в десяти:

– Буду ждать. Получайте.

Парни, человек пять-шесть, с книжками, сидят в крохотном скверике из молодых липок, который примыкает сбоку к банковской стене. Один – гигант в майке – поплевывает семечки, спокойно поглядывая на нас. Читают что-то коллективным образом.

На крыльце я инстинктивно оборачиваюсь. Шофер жует губами мундштук и пристально смотрит то на нас, то на парней.

Акимов внутри дома, в узком коридоре, боком пропускает вперед Люсю, дядю Колю, а мне дышит в ухо словами, шипит, как примус:

– Стой здесь. Понял? Не вздумай дурить. Предупреждаю!

Во мне что-то напрягается, по спине бегают иглы, потеют веки. Дурацкая штука, когда они потеют. Я наконец понимаю и разгадываю его ходы… Когда ехали, мне ничего похожего не пришло в голову. И вдруг вот она, обнажившаяся истина, караулившая меня повсюду день и ночь после Колымы… «Предупреждаю» – значит, он меня вроде как завербовал еще дома, когда я проснулся. Но мне все-таки наплевать, ничего не стоит шагнуть в эту обитую железом дверь и сказать дяде Коле и Люсе… И я уже берусь за ручку, которая отчего-то, как кусок ледышки, морозит мне пальцы. Почему-то я отдергиваюсь назад: нет, нет, меня никто, ни одна душа не видит. Я один с самим собой… Я читал книги про воров – тогда, зелененький, совсем пухлоротый, в родном Саратове, дружок, главарь из той компании, мне их подсовывал. В книжках герои легко, как будто стакан пива выпивали, крали ценные сокровища. Бог ты мой, чего же, чего же мне так невыносимо тяжело? Как будто на спину посадил удава, я согнулся и волоку его. Книжки врали, акимовы врали… Замусорили душу. «Копаешься?!» Это уже надо мной чей-то чужой голос издевается. Во мне как бы два черта – один страшней другого – тянут: кто кого?.. И шелест денег из-за двери. А ладони чешутся, а тело мое радостно поет – горячие денечки были, поработали!

Наверное, уже много проходит времени – возможно, полчаса, сорок минут? За это время кто-то мимо стучит каблуками. И все шелест, шелест… бумажек. Загораживаюсь, а в них – голубенький дымок легкой жизни. Дачка из нагретого камня вырисовывается за окошечком, протяни руку – море. Бархатное. Раз живешь – другую жизнь на этом свете по разнарядке не выписывают. Хватайся!..

– Иди. Туда. Вниз. Скорей! Скорей!

Лицо Акимова прыгает, в левой руке сжимает чемодан. Он его взял около кассы и стал выходить первым. Сильно прихлопнул дверь.

Там, с той стороны, задергали ручкой. Не успеваю моргнуть глазом, как рука Акимова сует в замочную скважину свой, припасенный ключ. Щелчок…

За дверями крики, Кажется, голос дяди Коли, Люськин пронзительный. Судорожно барабанят. Орут в телефон.

– Скорей, идиот! Ну?!

Толкает в спину, дышит в затылок.

И я скольжу по истертым ступеням черного хода нетипового дома.

– В тот переулок. Не беги. Улыбайся!

Солнечный свет ослепляюще ярок – режет глаза.

Парадный вход в банк вместе с нашей «Волгой» скрыт желтой облупленной стеной. Мы и скользим, как тени, вдоль нее.

Переулок виляет, мы ускоряем шаги, и на нас надвигаются почему-то черные, как уголь, спасительные ели – они и укрывают от погони… Чулюканье воробьев поднимается до звуков целого оркестра. Мы все дальше уходим, судорожно несемся от серого дома. Все дальше, навстречу своей погибели.

XVI

Никогда не думал, что в такой вечно сонной рябой развалине, как Акимов, столько энергии и оптимизма.

В тоскливых жалобах его на жизнь я улавливал лишь одно – разложение. Сейчас он весел и деятелен.

Чернуха исчезает из горизонта. Тайга смыкается за нашим следом. Она вокруг и над нами – черная и немая.

Под молодой березой валимся на траву. Сил больше нет. Я зарываю в траву лицо. Горячечный зной меда вытесняет все: стройку, Асю, Акимова и это небо с вылинялыми облаками – все начисто. Я хочу одного: зарыться и умереть. Но через некоторое время меня будят звуки слов. Акимов стоит на коленях, как идол, и истерично хохочет.

В раскрытом чемодане – туго спрессованные зеленые и красные купюры. В глазах мельтешит, я протираю их подолом рубахи – не галлюцинация ли? Тогда хохочу и я. Мы стоим вдвоем на коленях перед чемоданом. Мы перебираем эти плотные, пахнущие единственным – деньгами – пачки и все не верим глазам. Приступ смеха проходит. На каждой пачке стоит цифра. Из штанов Акимов извлекает огрызок красного карандаша, нанизывает колонки цифр на крышке чемодана. Мои глаза не успевают бегать за карандашом.

Невероятно хочется пить.

Акимов что-то орет в самое ухо. Постепенно осмысливаю. Он называет цифру. Ну да, страшную цифру. Не что-то отвлеченное, а реальное, как то, что сейчас наступает вечер. Я столбенею.

Акимов сдавливает железными пальцами мой локоть.

– Возьми в руки башку! Пойдем ополоснемся. Тут, кажется, ручей.

Не раздеваясь, плюхаюсь в воду, пью. Холодная, родниковая, она ломит скулы. Ныряю еще четыре раза. Выбираемся на берег и снова садимся под березой.

– Давай пожрем, кой-чего прихватил, – он извлекает из травы сверток, раскручивает. – Поезд без четверти четыре утра. Раньше в город показываться нет смысла.

– Куда мы поедем?

– План примерно такой. Сойдем, не доезжая Казани. Пересядем на другую линию. Нас овеют кавказские ветры. Там много наших.

– Ваших?

– Не отделяйся от кровного ствола. Я сказал – наших!

Насытившись и напившись ручьевой воды, я с наслаждением растягиваюсь на траве. Сумерки опутывают лес, лишь далеко золотой щелочкой рдеет закат. Но вскоре он угасает.

Акимов опоясывает ремнем чемодан, ложится рядом со мной, намотав конец ремня на правую руку.

Где-то справа кричит филин. Равнодушно, вернее, немножко жалобно отзывается выпь.

– Не страшно? – голос Акимова полон злой насмешки. – Не бойся. Основа – паспорта. В Сочи есть приятель. Сработает чисто. Он может. Оттуда махнем на запад, в Литву.

– Нас застукают.

– Я так мрачно не настроен. Мы женимся.

– Вряд ли. Мы не способны найти таких женщин.

Он ложится, завернувшись в пиджак. Краснеет полоска подтяжки. Пахнет от него псиной, ничем человечьим.

Мне он не страшен. Страшен его чемодан…

– Не доверяешь? – из пиджака, как с того света, шипит Акимов.

– Не очень.

– А зря, Тузов. Мировых воров губило недоверие.

Наползает облако, и тьма сгущается. Шумит монотонно лес.

– Не спишь? Не кисни, детка. Не мякни! Мозолей мы понатирали – мерси. А теперь жить будем. За глотку, когда надо, всех возьму, ух, лю-юдей, тварей, я ненавижу! Дряни, скоты! Мой вождь – Махно, хотя, между прочим, он был тоже сволочь вшивая, неврастеник. Но я его обожаю! – Акимов сладко скребет тело ногтями. – Законы! А мы дадим себе волю, по их пыльным страницам без штанов проскочим. Все равно околевания достигнет, так хоть пожить. Баб зубами грызть буду. На такую шею, как моя, найдутся. Нам никто не доверяет. Вникни! Общество нас вышвырнуло на задворку истории. А мы будем жить! Даже девчонка, перед которой ты размяк, даже она показала тебе свое презренье. Несчастные крокодилы, им не понять воров.

Яд слов выбрасывает семена. Я утопаю в их логике. Семена прорастают в моем сердце сквозь тлен, но другая сила борется во мне: я словно воочию слышу хруст падающих деревьев, ритм своего дыхания там, когда бегали, взрывая берег оврага. Да и мозоли на ладонях никак не дают забыть, что было, чем жил совсем недавно.

А слова ползут и ползут:

– Червями, Алексей, будем промежду людей. Никто ничего не доверит. Получку, скажешь, доверили? Они же товарища в фуражечке, дядю Колю с нами послали! Ты только вернулся. А я уже четыре годочка живу по-писаному.

Акимов умолкает и вытягивается. Он очень долго лежит без движения, как покойник, даже дыхания не слышно, потом вскакивает, руками нащупывает чемодан, бормочет исступленно:

– Мы добудем все! Иным и не снилось.

– Гробы, – бросаю я.

– Спи, Алексей! Тебе нужно спать, хорошо и много спать. Спи, детка! Спи, мой голубочек ненаглядный.

«Нужно?» – подозрение шевелится, точно паук: убьет он меня ночью или же нет?

XVII

…Она в розовом платье, тоненькая и легкая, точно ветер, а я лечу за ней, по ее следу. Далеко, в тумане, я слышу Асин голос: «Сюда, сюда!» Я разрываю кустарники, и мое сердце поет мне песни. Вот-вот настигну ее – я уже вижу косынку, вытягиваю руки, но она исчезает, откуда-то с неба, из пустоты, ветер доносит лишь серебряный смех девчонки…

Кто-то толкает в бок. Мне больно, но я продолжаю бежать, хотя уже чувствую, что напрасно, не на самом деле.

– Проснись! Не ори. Что ты орешь, идиот!

Надо мной целый мир звезд, они текут сквозь ветви березы, гаснут и светятся ярко, как электрические огни, обжигая мои глаза и лицо. Лучащиеся нити света, скрещиваясь, вонзаются в мою кожу.

– Нам пора, – Акимов смотрит на светящиеся часы и прилаживает ремень, чтобы приспособить чемодан за спиной.

Я мою росой лицо. Роса пахнет листьями, травой, жизнью. Смотрю в его немигающие, остановившиеся глаза.

– Ночью хотел убить меня?

– Хотел.

– В чем же дело?

– Живи. Наслаждайся.

– А деньги?

– Хватит обоим.

Тьма медленно утекает кверху. Солнце еще не взошло.

Глаза Акимова шарят вокруг, но лишь настолько, чтобы не выпустить из поля зрения меня, мои руки и лицо.

Шепчет едва слышно:

– Чего хочешь? Разделим поровну.

– Сундук нам не кинет счастья.

– Перестругался?

– Увидел другие горизонты.

Сейчас что-то сработает автоматически. Мы уже нажали кнопку.

– С огнем играешь, Тузов.

– Спрячь лапы, дерьмо!

Он бьет меня в грудь подбородком, что камнем, я отлетаю в сторону. Все решает один миг. Может быть, полсекунды. Успеваю вскочить, изогнуться, ударить ногой в поджарый живот и, не давая ему опомниться, бью в висок кулаком. Потом второй и третий раз.

Акимов рычит, длинные ноги его полусогнуты.

– Кат! Сыграешь в ящик!

Дикая боль пронзает голову. Все делается зеленым, и падают, падают кверху ногами, кружатся в небе березы как сумасшедшие. Горячее залепляет глаза. Очень липкое, оно течет из меня, точно из крана, – много и, вероятно, бесконечно…

Ударов в спину я уже не слышу, а скорей догадываюсь о них, и мне не больно. Я нащупываю рукой камень, его острые выступы и вздыхаю облегченно. Камень послушен моей силе. Обрушиваю на голову, на серый, похожий на этот камень затылок. Ноги Акимова подгибаются, он схватывает обеими руками голову, всхлипывает и становится на колени, как будто хочет молиться. Из-под его пальцев пенится кровь.

Тошнота и бессилие толкают меня к земле. А кругом тоже липко, тоскливо.

По-собачьи скуля, извиваясь на земле, мы уползаем друг от друга, дальше от чемодана, а над нами, над слепыми, над жалкими, рыдает и хохочет красная, чистая, умытая заря, затем все гаснет бесследно…

XVIII

– Человек – раб денег.

– Чуть полголовы не стесано.

– Разукрасили как бога.

– Тише, ему вреден шум.

Белые крылья проносятся надо мной, чьи-то теплые мягкие руки, как ветер, гладят лоб, шею, щеку…

– Температура?

– Тридцать девять и семь.

– Вчера?

– Сорок. Сорок и четыре.

– Никаких раздражителей. Меньше движений.

– Слушаю, слушаю, слушаю, слушаю…

Это уже опять полубред, который бьет в уши, в виски. Нарастающая тишина, затем в ней – что капли с сосульки:

– Другой-то живой?

– В седьмой палате. Череп пробит и четырех зубов нет.

– А чем били?

– Тупым: то ли железом, то ли камнем.

– Люди людей уродуют-то, господи! Человеку жить – глазом не мигнуть, того гляди заказывай оркестр.

– Рановато тебе, папаша. Рановато!

– Чужих болезней-то не видать. Чужое тьмой покрыто.

– Загадка: избили, а деньги что ж?

– Не успели, вероятно. Мильен старыми.

– Высмотрели их, что ли?

– Ясно. Говорят, как в банке получали. Группа одна их дожидалась.

– Нашли?

– Ищут.

Чье-то дыхание касается моего лица. В уши сквозь тугой клубок бинтов сочится басок:

– Не нравится мне его рожа.

– Лицо как лицо.

– Шрам на ухе.

– Во-во, и я говорю: меченый.

– Внешний вид не дает внутреннего содержания.

– Ты не видишь, а я вижу.

– И что же ты видишь?

– Темноват герой-то. Темен!..

– Мозоли на руках. Много работал.

Кто-то щупает мои руки – я охотно сую им свои растопыренные пальцы, наслаждаясь невиданным никогда ранее к себе вниманием.

– Окостенели, хоть ножом режь.

– Нарастил, бедняга.

– А ты – рожа!

– Мозоль мозолю – рознь.

– А его дружок?

– Крови много потерял, как и этот. Теперь плачет, жизнь ругает последними словами.

– Гимн не запоешь, когда обрядят вот так…

Белое крыло вспугивает разговоры. Оно наклоняется ко мне, нос щекочут мягкие надушенные волосы, я благодарно ищу руками, но ничего не нахожу и слышу мягкий девичий голос:

– Все хорошо, хорошо…

Куда-то везут. Но теперь я уже испытываю беспокойное, подмывающее чувство, я весь обострен и натянут, не так, как раньше, и я жду: что же будет?

XIX

– Человек не ангел: дорожка через рогатины.

– Согласен: один устоит, другой упадет.

– Этот устоял?

– Думаю. Сидел шесть лет. Деньги не соблазнили.

– Еще не доказано…

– Я хочу думать так. Сделайте укол.

– Мышцы у него крепкие.

– Рабочий!

– Темная, однако, история. Деньги целы… Почему? Вопрос!

– Не выносите вы своих поспешных выводов. Верить человеку нужно. Сломал силу денег. Ради бога, тише, он же в сознании. Слышит.

Солнце давит в зрачки; налитые тяжестью веки в узкие щели всасывают свет, и я поднимаю их. После мрака забытья, слепой тьмы я не могу освоиться. Я в белом тумане, как той ночью в лесу. Смолистая борода надвигается на меня и загораживает все. Человек упирается тяжелыми кулаками в колени:

– Как видишь?

– Кажется, нормально.

– Кажется?

– Где я?

– На Марсе. Ночью перелетели.

Зубы показываются в бороде – ровные, в линеечку.

– Сообразил?

Другой, высокий, бледнолицый, поджав губы, смотрит на меня в упор от стены. Мне становится плохо под его взглядом. Он уходит из чистой, залитой солнцем комнаты, прямой, похожий на памятник.

Борода все висит надо мной. Гудит басом:

– Отремонтировали. Живи! – И командует: – Иди в свою палату. Третий номер.

– Не могу я.

– Сможешь!

Усилием воли, сцепив зубы, поднимаюсь с деревянного топчана. Балансируя руками, вихляясь из стороны в сторону, иду. В коридоре, около раскрытого окна, я встречаюсь с Акимовым. Из оранжевых его «фонарей» глядит на меня мое прошлое, моя жизнь, моя проклятая тоска воровская.

– С боевым крещением! – шепчу я ему.

– Взаимно, – шепчет и он.

– Желаю улыбок.

– Чтоб ты сдох!

– Нас хвалят. Пока что.

– В каком понимании? – «Фонари» под глазами Акимова меняют цвет – лиловеют. Он, наверное, ничего не знает, он все еще, бедняга, ждет в гости товарища в сине-красной фуражке.

– За геройство.

– Да?.. – Акимов раздавленно юлит глазами, чешет шею пониже бинтов.

Все хочет что-то уяснить и все не может, только юлит глазами. Таким его и оставляю – скрюченным и униженным на подоконнике…

XX

– Ты должен правильно понять, Алеша. Дубенко о тебе сказал тогда много плохого. Я в человеке хочу видеть… – Ася лепечет все так же самозабвенно, мило, дробя слова, звуки слов своими красивыми, очень белыми зубами.

Значит, так оно и есть – пустили версию о нападении на нас. Будут распутывать.

– Между нами должна быть ясность. Я, знаешь, строго воспитана. В школе всегда была комсоргом. Я, конечно, допускаю отклонения, но у меня есть весьма строгая мера судить людей. Я отрицаю всякую распущенность. В человеке все, все должно быть прекрасно, замечательно, об этих словах Чехова нельзя забывать!

Она очень красивая, поразительно красивая. Она в зеленом платье и в серебряных сережках. Ее глаза горят святой чистотой. Своими, мутными и собачьими, я не могу в них смотреть. Боже мой, какая она чистая!

– Объясни, как это было? Шофер сказал, что в тот момент, как вам надо было выходить из банка, несколько подозрительных человек направились к входной двери… Они что – принудили вас и повели с деньгами через черный ход? Всех вызовут к следователю.

Я не хочу разрушать ее иллюзий; пусть она живет так, придумывая людей. Выдумав и меня, она постигнет радость. Ей, правильной, наверно, так очень легко жить.

Я хочу умолчать, но помимо воли моей рождается голос, а с губ срываются искренние слова:

– Мы хотели украсть эти деньги.

– Не понимаю тебя?..

– Нас никто не избивал. Это мы сами друг друга…

– Ты оригинал или ты шутишь?

До нее, кажется, доходит. Ася отшатывается.

Подавленная и уже недосягаемая, с бледным лицом, она уходит прочь по длинному-длинному больничному коридору, такому ровному и длинному, что кажется: ему нет конца.

А я беззвучно кричу в этот теплый, залитый солнцем, сверкающий и все-таки прекрасный мир, на всю землю:

– Обождите с приговором! Обождите!..

1965 г.
Где-то в России

Памяти отца моего

Самая худшая болезнь – память.

Не только днем, при свете солнца, она тревожила Егора даже ночью. Память в сумраке ночи становилась у его изголовья, как привидение, до тех пор, пока заревой свет не начинал сочиться в окна дома. Но и утром Егор мог припомнить такие детали, что все прошлое вставало обостренно, ныло, как старая открывшаяся рана. Может, потому он и размышлял упорно о прошлом, хотя давно уже позарастали травой и обвалились братские могилы. Да и слезы тоже повыплаканы. Жизнь вошла и устоялась в новых берегах, и поются новые песни. А он вдруг вспомнил предателя Василия Харитонина, исчезнувшего бесследно в океане жизни. Двадцать лет прошло… Неужели все эти годы Егор, пока был здоровее, жил беззаботно? Здоровый живет будущим, больной – прошедшим.

…По выжженному и снегом притрушенному суходолу Харитонин брел в одном исподнем белье. Партизаны схватили и выволокли его, теплого, из постели в помещении зондеркоманды.

Егор аж глаза протер: да, это он, школьный дружок, Харитонин Васька!.. Тот бегал глазами, стараясь поймать взгляд Егора, вымаливал пощаду.

В уши вползал умоляющий, страхом наполненный его шепот:

– Ради Христа, Егор… Война, сволочь, спутала все. Ты же знаешь меня…

Так он, жалкий, стоял перед ним, проклинал войну и немцев с их ужасной зондеркомандой. А был отменным полицейским головорезом. Егор только и бросил ему сквозь едва разжатые зубы:

– Знаю… Иди, иди, рассчитаемся!

Студеная чернота зимнего леса, скрип снега под валенками в озяблой тишине, далекий перестук пулемета – уже за спинами партизан, разгромивших зондер-команду. Вот и овраг… Орава полицаев устроила здесь засаду – на их стоянку в деревне Богодилово, видно, успели сообщить, – ударила неожиданно. Четверо партизан из отряда Бати так и остались лежать в снегу. Харитонин в суматохе Кинулся вбок – был ловок и хитер, – пополз к полицаям, выгребая снег руками. Егор взял было его смутно мелькавшую голову на мушку, но промахнулся, и тот успел скатиться в овраг. Отстреливаясь, партизаны кое-как ушли через – болото на базу, к своим. Красновские леса укрыли партизан…

С тех пор Василий Харитонин пропал, в округе о нем больше не было слышно. Возможно, убоялся расплаты, ушел куда-то подальше от здешних мест, где мстил бы ему каждый камень. Слух проходил: свое кровавое дело Харитонин творил потом и в Белоруссии. После войны же он словно сгинул, но память оставил…

* * *

Зима ложилась долго. Снег вывалил при первом зазимке; дымом и ветром сгоняло его три раза, но в декабре замело прочно. Жали сухие, трескучие морозы. К Новому году ударили за тридцать; осиянные светом луны, тянулись вдаль сугробы – за хребтины старых смоленских холмов, спокойно охраняющих дремучую историю. Диковинно синий Днепр заковало в ледяную неволю. По зеленоватому льду путаным пушистым кружевом сучилась поземка.

В лесах стыла глубокая тишина. Заяц крепкими зубами глодал липу и клен, ночью заходил в сады, искал стволы помоложе, где много тягучего сока.

Страшно, тоскливо выл около оврага волк. Матерый, взъерошенный старый волк наводил ужас на старух с самых горьких военных зим.

Ночью, когда слышались его унылые подвывы, Варвара холодела от страха, шептала:

– Беду накличет, паразит.

Выходя на крыльцо и долго слушая волчий вой, Егор однажды решил: «Убью!»

Две ночи, закутавшись в шубу, он просидел впустую около старой, полуразвалившейся часовни. К утру приходил обмерзший, но возбужденный.

Варвара ругалась:

– Нашел дело! И так непохож на человека. Страхота!

Слушая голос ее, искал в интонациях уважение и гнулся еще более, не находя.

Третью ночь караулил волка в брошенном на бугре сарае. Сугробы отливали разящей синевой, низом идущий ветер дышал стужей. С хрястом лопалось и звенело промороженное дерево.

В сарае слежались запахи хлебной пыли, мышей, напоминавшие далекое детство, – оно подходило к нему, стояло тут, рядом – залезь на сарай да лишь крякни на все поле, и поскачет ребячье эхо, как белка. Но, видно, он поутратил давно огонь молодости, и даже эта таинственная ночь в сарае уже не тронула сердце так, как раньше.

Волк был хитер и неуловим. Егор караулил его и под сараем, но зверь заходил с другого конца, от грейдерного большака, и сызнова выл. А Егор шептал в яростном бессилии:

– Допляшешься, сдеру шкуру!

Четвертую ночь высидел в кустах около оврага. Волк появился в полночь, провыл два раза. Цепенея, Егор выждал, принюхиваясь к ветру, пахнувшему волчьей шерстью, подпустил на три-четыре шага, увидел острую пасть, пружинистые ноги – и ударил из обоих стволов.

Снежная пыль взметнулась кверху, когда улеглась – не было ничего. Оставляя кровавый след, волк ушел тропами по оврагу, оттуда в лес, и с этой ночи не стало слышно его вытья.

Зимние ночи как вечность. После охоты на волка у него пропал сон. Частенько стал выходить на крыльцо, курил, смотрел на сверкание снегов под луной, на посеребренный лес, и мысли сами собой оборачивались к прошлому.

Был он когда-то крепким и ловким парнем, любил и страдал больше других, целовал под плетнями девчонок, пел песни, лазил в сады за яблоками – все было, было…

Так неужели ушло навсегда? Ему только сорок с небольшим, но он болен, старая военная рана дает о себе знать. Что же? Дуреть от скуки, резаться в «козла» с пенсионерами? Или таскать корзины и кошелки на базар на пару с супругой? А во взглядах горожан: «Егор! Не тем ты был… Обмещанился…»

За спиной стояли его же молодые Годы, наполненные грозами, и люди их помнили. Там были его труды, где он и косил, и строил дома, и пахал, и сеял хлеб, и молотил, разводил колхозный сад, гнил на торфоразработках, осушал землю – подсчитай-ка все содеянное его же руками! Но больше уже ничего нет, а ему всего лишь сорок четыре и прописан покой, как инвалиду войны. Жизнь…

Студеный ветер жег ему лицо, холод обволакивал тело, но он недвижно стоял на своем крыльце, изрядно замерзая, – не хотелось ему идти назад, в теплый и тихий дом, где всегда пахло вкусно драчонами, хмелем, пирогами и здоровым телом Варвары, его жены. Его угнетало это.

Яркий, красный Марс, когда Егор только выходил на крыльцо, постепенно начинал тухнуть, вытекать понемногу, и небо далеко высвечивалось зеленью, приобретая цвет недозрелого яблока. Бледнела и луна, она уже не казалась живой, а будто вырезанной из бумаги, наклеенной на фиолетовое стекло.

Сильно промерзая, Егор испытывал состояние деятельности, жажду работать, чтобы запел каждый мускул. А на память ему все чаще и чаще стал приходить странный и глупый стишок:

 
Мы жизнью странною живем.
Мы от военных ран умрем…
 

На крыльце, кутаясь в пуховый платок, появилась сонная Варвара и сказала ему:

– Сдурел ты, замерз же! Завтра надо поране встать. Я там много чего нести наготовила. Подсобишь, не барин. Люди-то хапают… Соленые огурцы в сезоне. Да не на вес – штучно, штучно надо. Маренковы, глянь, машину купили. Слышь ай нет, Егор?! Оглох!

Он молча пошел следом за женой и подумал о том, что когда-то нечаянно оступился, сойдясь с ней, так с тех пор и падает в пустоту и все летит, летит, как во сне, не в силах остановиться.

* * *

Счастлив тот, кто без страха и упрека может услышать безмолвный, но неумолимый для больной совести голос мертвых, оставивших после себя мир и жизнь и уже забытых… Егор слышал эти странные голоса, но бреда тут не было, а явь стояла, как и память, на обеих ногах около него.

…Приникая к земле русой головой, смертельно раненный Акулин шептал тогда в холодном январском поле после боя:

– Засеять бы землю одним добром… Уберегись, Егор!

Много сеял он, казниться ему нечего. Но всему виной его сердце, чем-то недовольное, еще с детства привыкшее не искать покоя. Работал – совесть свидетель. И если ветер иногда приносит слова погибших, то это упрек уже не прошлому, а настоящему.

Да и как упрекать старые раны?

Егор вылез из постели и сел, с непонятной грустью прислушиваясь к яростному петушиному крику. Сквозь плотные двойные рамы он просачивался сюда, оседая в пыльных цветах, в тяжелых шторах. «К хорошей погоде», – подумал он. Вмятина в перине хранила тепло жены. Он с удивлением и отчужденностью скользнул взглядом по тесно уставленной комнате. Седьмой год он уже так смотрит – то равнодушно, то бунтующе.

Он прислушался: в кухне был слышен топот шагов Варвары, и в голове у него завертелись колючие мысли. «Жизнь, елки точеные, но я-то не канарейка и не попугай, чтобы веселить кого».

На базар он не пошел, не встал, зная, что заглянет туда днем, но уже с другой целью…

Варвара топила печь. Много ли нужно на семью из двух человек? Но каждое утро в ее руках ухват, который то двигает, то выдвигает из печи чугуны. Егору казалось странным, что они поедают все приготовленное ею – так много?

Варвара обернулась к Егору:

– Люди не брезгуют. Тебе-то, святому, ничего не требуется… Дурочку нашел. Об жизни хлопочу, зараза ты этакая!

Начиналось известное… Егор обессиленно облокотился о подоконник.

– А для кого все? Зачем нам? Дом построил. Ради кого еще? Не хапай!

Варвара выронила половник.

– Святой! Гляньте-ка, люди, святой отыскался!

Махнув рукой, шагнул в сени.

Ледяная колодезная вода освежила расслабленные мускулы. Он наскоро утерся, надел пиджак, меховую шапку, мельком увидел себя в зеркале – желтый, с запалыми щеками, какой-то незнакомый, больной, но с блестящими, молодыми и зоркими глазами человек смотрел на него.

«Я плоховат… За последний год сдал». Егор, не оглядываясь на Варвару, заспешил наружу.

«Интересно: страшно это или преувеличенно?» – подумал Егор, выйдя на крыльцо, впервые размышляя о смерти как о последней работе, которая должна свершиться как завершение жизни.

Над крышами домов прямыми синими палками стояли дымы. Красный пожар восхода зажигал леса на Длинной версте, он растекался все шире, соединяясь с небом, и какая-то радостная тихая музыка была разлита в морозе.

Егор тронул валенками снег – он звучно заскрипел, застонал и запел – и стряхнул с себя горькие мысли. Он пошел быстро, легко и бесцельно вверх по улице в ту сторону, где был огонь восхода, откуда занималась всегда жизнь нового дня.

* * *

Самым отрадным местом в этот ранний час в Глебове был базар. Туда стекались машины, возы, люди почти изо всех сел и деревень района. Квадратная горбатая площадь была огорожена деревянным забором с покосившейся аркой и выцветшими лозунгами, призывающими как можно больше вырастить хлеба, надоить молока и внедрить прогресс.

Егор вошел в эту арку, огляделся…

Базар дышал ему в лицо запахом коней, потной сбруи, бензина, поросят, молока, калины и клюквы.

В морозном чистом воздухе все это чувствовалось до боли и радости в груди. Он долго стоял посреди гомонящей, орущей веселой толпы мужиков и баб с красными, исхлестанными ветром лицами, наполняясь и сам непонятным ликованием. От тесноты, от мороза, крепких запахов, обступивших его, становилось легко и свободно. Но не одно желание потолкаться по базару тянуло его. Кто-то невидимый все время понуждал Егора вести войну с хапугами и спекулянтами. Не его дело, не милиционер, а смотреть спокойно не мог, как сновали меж рабочего народа проворные люди, что-то предлагая из-под полы.

И, едва оказавшись за аркой, он включился в базарную жизнь – искал дядю с разбавленным водой молоком, но тот исчез, заметив Егора, – у него были и раньше с ним стычки. Он долго еще ходил позади возов, где пахло летом, высматривая дядю с молоком, спекулянтку с самогоном, но те пропали бесследно, и направился к арке.

Проходя мимо кинотеатра «Россия», недавно построенного из бетона и стекла, Егор с трепетом остановился. Прямо на него с афиши смотрела окутанная дымом волос молодая и невероятно ослепительная киноактриса. Работница райзо Зямова, полная пожилая женщина в очках, приостановилась на краю тротуара.

– Здравствуй, Егор Максимович. Не твоя Людмила? – спросила заинтересованно.

– Здравствуй. Нет, другая.

– А как похожа!

Он обернулся, посмотрел издали.

«Не моя. Как-то там у нее? Работа трудная, а легких соблазнов, наверно, много…»

Солнце между тем вставало над этим маленьким русским городком и припекало лобастые камни булыжника, стены домов, холм с последней развалиной, которая должна была напоминать людям о зле, о крови и ранах, а также о добре, поборовшем его.

Тяжело, обходным путем он который раз поднимался на этот холм, еще насыпанный крепостными мужиками, глядел вдаль, в поля, и снова ритм жизни захватывал его своей коловертью. Снова Егор как бы не ощущал слабого тела, тосковавшего по здоровью, и еще острее думал о своей комсомольской юности, обожженной той дальней войной. И он шептал не только себе, а как бы всему белому свету: «Врешь, песни-то не допеты, и мы еще должны жить!»

* * *

К полудню мороз сломился, затеплело. Пора бы, пора. Начало марта уже. В прошлом году в это время как раз против холма встал Днепр, очистился в каких-то два дня, а нынче и не думает.

Егор сошел с холма по узкой петлястой тропинке, обвитой серыми стеблями летошнего конского щавеля, дедовника, полыни. Мимо садов, густо разросшихся за последние годы, спустился в овраг. Овраг глубок, порос молодой березой, кленом и осиной. На дне его прозрачным стеклом звенел родник. На склоне серым пауком прилепилась разоренная временем и людьми часовня. Высокий крест упирался в слезящееся от туч небо. Ниже ее, посверкивая кое-где железными крашеными оградками, дремало кладбище. В большинстве над могилами ставят деревянные кресты, но кто посильней – памятники.

«Уехать надо, к черту все, отупею я в своем собственном доме», – думал он все чаще.

И там где-то, рисовалось ему, в неведомой земле, он выздоровеет совсем, там будет другая, легкая, веселая, настоящая жизнь. Дали всегда ведь манят человека.

Годы, годы… Видел себя Егор маленьким, русоголовым, видел и другого – кудрявого, с пухлыми щеками, мастера сплясать в клубе, а то и выпить с ребятами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю