Текст книги "Расследования Марка де Сегюра 2. Дело о сгоревших сердцах (СИ)"
Автор книги: Лариса Куницына
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 40 страниц)
– Эй, Мухоглот! – Котейшество приветливо махнула исходящему злостью гомункулу беретом, – Что это ты не в духе сегодня, любезный? Не поймал сочную муху сегодня? А может, сапожник принес тебе сапожки, а те оказались малы?
Но Мухоглот уже вышел из того состояния, когда мог спокойно воспринимать обращенные к нему слова. Он и прежде был тугодумом, не умнее курицы, теперь же и вовсе походил на пойманного демона, пойманного в ловушку пентаграммы, мечтающего дотянуться до теплых потрохов обидчицы. Долгие измывательства сестрицы Барби порядком подточили его разум, а грубая встряска, кажется, окончательно выбила какие-то крохотные шестеренки в его головешке. По крайней мере, Барбаросса не рискнула бы опустить в его банку руку.
– Отлижи мне, скотоебка! – взвизгнул он, – Прочь! Отлижи мне!
– У тебя был тяжелый день? – Котейшество миролюбиво помахала рукой в воздухе, – Не серчай. Хочешь, я принесу тянучку и тебе?
– Не стоит, Котти! – окликнула ее Барбаросса, – Не подходи к этому выблядку, видишь, он не в себе. Опять нажрался дохлых тараканов, наверно.
Но Котейшество лишь качнула головой, приближаясь к кафедре. Не зная о том, каким испытаниям подвергался гомункул на протяжении последнего часа стараниями сестрицы Барби, она шла без всякой опаски. Должно быть, решила, что малыш просто чудит. Может, перегрелся в своей банке или еще чего.
Барбаросса ощутила тень беспокойства, скользнувшую по душе – как резкая птичья тень скользнула поперек залитой солнцем дороги. Глупо думать, будто жалкий гомункул в силах навредить одной из самых могущественных ведьм третьего круга, она заклинала существ тысячекратно могущественнее, чем он, однако… Вдруг ей, чего доброго, придет в голову сунуть руку в банку, где захлебывается от ненависти эта тварь? Палец он, пожалуй, не отцапает, а вот ноготь оторвать, пожалуй, в силах.
– Котти! Не подходи, говорю!
– Все в порядке, Барб. Я просто проверю, как он. Наверно, какие-то изменения магического фона, гомункулы очень чувствительны к нему, или… Да ты сам себя не похож, Мухоглот! Что случилось? Может, у тебя болит голова после вчерашнего пива? Или твоя маленькая женушка заругала тебя за то, что ты засиделся в трактире допоздна за картами? Или…
Зря она упомянула женушку. Зря вообще заговорила с ним. Мухоглот, невзирая на свой ничтожный размер, осатанел настолько, что в конец перестал понимать, что происходит. Превратившись в крохотный сгусток ярости, он раз за разом отскакивал от стенки и сжимался в комок, чтобы секундой позже врезаться в нее еще раз – точно осоловевшая от холода осенняя муха, пытающаяся протаранить оконное стекло или крохотное ядро.
Он делал это из всех своих ничтожных сил, которые Ад вдохнул в его тщедушное тельце. И сил этих оказалось на удивление много – банка дрогнула, так, точно в нее запустили щебенкой. И еще раз. И еще. Во имя всех распутниц Ада, подумала Барбаросса, открывая рот, но еще не зная, что намеревается сказать, надо угомонить этого выблядыша, пока он не размозжил свои цыплячьи косточки о стекло или…
Она не успела ничего сказать. Не успела предупредить Котейшество, а та, верно, не заметила и сама, что банка с гомункулом, стоящая на профессорском столе, водружена не в центре его, а на самом краю, опасно близко к краю.
Мухоглот заверещал и ударил еще раз, впечатавшись в стекло с глухим стуком. И в этот раз достиг своего. Стоящая на самом краю банка накренилась, на миг замерев в мгновении шаткой стабильности, точно накренившаяся стеклянная башня на Площади Чудес в Пизе. Мухоглот успел прокричать что-то нечленораздельное, исполненное ярости и торжества. Должно быть, на миг – тот миг, что банка зависла над краем – ему показалось, что он сломил стены своей стеклянной темницы, что сейчас сможет выбраться наружу и задать этим двум самодовольным сукам трепку, которую они давно заслуживали. Что сил в его крохотном сморщенном теле еще удивительно много, что…
Мгновение оборвалось, как струна под пальцем, оставив после себя только испуганный крик Котейшества. И оглушительный звон стекла.
Котейшество была в порядке. Это было первое, в чем Барбароссе надо было убедиться, едва только она оказалась рядом. Не порезана прыснувшей во все стороны шрапнелью из стеклянных осколков, лишь облита кисло пахнущим питательным раствором, стекающим по ее кюлотам и колету. Но сама она, кажется, этого даже не заметила.
– Ох, дьявол, – только и пробормотала она, глядя куда-то за кафедру, – Дьявол и сто сорок тысяч блядских чертей…
И это тоже было плохим знаком. Котейшество не ругалась, по крайней мере, на принятом в Броккенбурге остерландском наречии. Если на нее и накатывало желание отпустить крепкое словцо, она использовала итальянский или французский. Но сейчас, кажется, была слишком потрясена, чтобы перебирать.
Барбаросса проворно оттащила ее в сторону, вытаскивая платок. Надо вытереть эту дрянь с ее колета, пока та не впиталась, ни к чему пропадать хорошей вещи. И не только это. Барбаросса закусила губу. Придется разыскать новую банку для профессорского ублюдка, раз уж он был так неосторожен, что расколотил свою прежнюю. Дьявол, а ведь это было не венецианское стекло, а толстый вальдгласс[15] полудюймовой толщины!
– Барби…
Взгляд Котейшества заставил ее замереть, так и не вытащив платка.
– Все в порядке, Котти. Сейчас я достану этого заморыша и… Где он?
– Там, – она указала пальцем и палец этот дрожал, – Он там, Барби. На полу.
Барбаросса перегнулась через кафедру и…
– Сто сорок тысяч похотливых чертей, – только и смогла пробормотать она, – И сорок обозных блядей сверху!
Серый комок в углу, на который она сперва не обратила внимания, и был Мухоглотом. Его крохотное тельце, искромсанное лопнувшим стеклом, едва шевелилось, напоминая не то умирающую птицу, не то шевелящуюся на ветру серую ветошь. Разбухшие ручонки слепо царапали пол полупрозрачными пальцами – едва ли в попытке помочь телу подняться, сил в их несформировавшихся мышцах было недостаточно для этого – скорее, в предсмертной агонии. Рассеченная надвое грудная клетка всхлипывала, обнажая тончайшие ребра, похожие на рыбьи кости, и какие-то полупрозрачные влажные лоскуты, розовые и серые, трепещущие внутри. Полусросшиеся челюсти Мухоглота задергались, точно он пытался что-то сказать, между ними мелко по-змеиному задрожал крохотный язык, наполовину растерзанный его собственными зубами. Большие глаза гомункула глядели куда-то выше Барбароссы и Котейшества, но злости в них уже не было. Было что-то задумчивое, почти мечтательное, совершенно не свойственное им при жизни.
Барбаросса встрепенулась, не зная, куда броситься. За новой банкой? Нет питательного раствора, но можно наполнить ее дождевой водой из бочки, на первое время сойдет. За бинтами? Где взять бинты, достаточно тонкие для того, чтобы перевязать гомункула? И можно ли вообще перевязать его раны? А какие лекарства могут остановить кровь? Дьявол! Искусство создания гомункулов они проходили на втором круге, но Барбаросса с ужасом обнаружила, что почти ничего не помнит из этой области алхимии. Остались только какие-то невразумительные клочки – Парацельс, магнетизация, триместры вызревания плода…
А потом гомункул издох. Слабо выдохнул, напоследок щелкнув многочисленными зубами, и выпрямился на полу, жалкий, крохотный и влажный, как дохлый цыпленок, покрытый пигментными пятнами старости и блеклыми следами растяжек. Темные глаза, покрытые сеточкой катаракты, потускнели и съежились.
И только тогда Барбаросса поняла, в каком дерьме они оказались.
Не просто гомункул – профессорский любимец. Питомец самого профессора Бурдюка, растерзанный, точно сворой диких лисиц. Лежит на полу в лекционной зале, истекая прозрачной слизью. Херовая картинка, Барби. Паскудная – хуже тех порнографических гравюр, которые прятала в своих многочисленных тайниках Холера. Хуже не придумаешь. Хуже может быть только пригласительный от самого Сатаны на ежегодный бал.
Не зная, зачем это делает, Барбаросса наклонилась к выпотрошенному гомункулу и подняла его свернутым носовым платком. Он не только казался легким, как сопля, отрешенно подумала она, не зная, куда его деть, он и весил как новорожденный мышонок. Жалкая тля в стеклянной банке, погибшая нелепо и по странной прихоти судьбы.
Волк всегда остается волком, даже если обрядить его в ливрею с гербом, припудрить и умастить розовой водой. Барбаросса еще не успела толком сообразить, что происходит, а ее инстинкты, беззвучно вынырнув из непроглядных глубин, уже приняли на себя контроль на растерянно застывшим телом и мятущимся, как мотылек, рассудком.
Первым делом надо убедиться, что зала пуста. И верно – пуста. В университете Броккенбурга до хера соблазнительных местечек, где можно приютиться после занятий, но кафедра спагирии к таким не относится – слишком уж едкие здесь царят ароматы для желающих раздавить тихонько бутылочку или потискать друг друга за пёзды, спрятавшись за партами. Никого нет – уже лучше. Второе – гомункул. Чтобы не держать его в руках, Барбаросса отошла к окну и положила невесомое тельце в вазон с молочаем. Позже она уберет его – сожжет в ближайшей печи или закопает под окнами, в университетском палисаднике. Впрочем… Глядя, как стремительно сереет и истончается старческая кожа Мухоглота, Барбаросса подумала, что похороны, пожалуй, могут и не потребоваться, того и гляди он сам разложится в тлен у них на глазах. Третье – прочие следы. Убирать лужу питательного раствора платком не получилось бы, поэтому она просто стерла потеки с кафедры и мебели. Осколки она быстро и сноровисто собрала в тот же платок и завязала узлом, благо их не пришлось долго искать. Уже получше.
Котейшество всхлипнула. У нее не было нужных инстинктов, как у Барбароссы, позволявших мгновенно перейти к действию, все это время она стояла посреди залы, прижав руки к груди, бледная как свернувшееся молоко. Даже лучшие из ведьм иной раз оказываются в чертовски сложном положении, когда от их таланта не зависит ровным счетом ничего.
– Какой ужас, Барби…
– Спокойно, Котти, это всего лишь хренов гомункул. Кукла из плоти, ничего больше.
– Любимая кукла профессора Бурдюка, – прошептала Котейшество, – А я убила его.
– Черт, ты не убивала его! Несчастный ублюдок сам уронил свою банку, мы обе это видели.
– Я разозлила его. Если бы не я…
Барбаросса стиснула кулаки. Когда-то это позволяло ей собраться с силами. Ее кулаки сами по себе были силой, и чертовски грозной, заставившей с собой считаться многих самоуверенных сук в Броккенбурге. Но сейчас и они были бесполезны – просто куски плоти, пронизанные костями.
Это она раздразнила Мухоглота, измываясь над ним в ожидании Котейшества. Это она привела его в бешенство, не предполагая, что он прицепится к Котти. Она заставила его взбеситься от злости, не думая о последствиях.
– Ты… ты можешь его оживить?
Котейшество бросила взгляд по направлению к вазону с молочаем.
– Нет.
– Совсем никак? Какие-нибудь чары, какие-нибудь…
– Он мертв, Барби. И уже разлагается.
– А как же твой Флейшкрафт?
Котейшество вяло дернула плечом.
– Флейшкрафт – магия плоти. Он не в силах возвращать жизнь в ту плоть, что уже мертва.
– А как же твои катцендрауги? Их-то ты возвращала?
Она покачала головой.
– Они были еще живы, когда попадали ко мне. С мертвыми я ничего поделать не могу.
Херово, подумала Барбаросса. Почти так же херово, как заявиться в трактир, где пирует вражеский ковен, без привычных кастетов и ножа за голенищем. Даже немножко хуже.
Бежать? Этот вариант она не предложила Котейшеству, сама откинула как бесполезный. Дверные демоны здесь, в университете, выдрессированы на зависть, они неуклонно ведут учет, кто и когда входил в лекторий и сколько в ней пробыл. И дело не спихнешь на растворившееся от порыва ветра окно, которое опрокинуло банку. Она успела уничтожить самые явные следы, но без сомнения оставила множество мельчайших улик, которые укажут на нее явственнее, чем палец мертвеца, украшенный нужными рунами и надлежащим образом заговоренный, на его убийцу.
Херово, сестрица Барби. Крайне херово.
Можно уверять себя, будто все в порядке, все под контролем, но зудящие под кожей инстинкты, вечно голодные и злые, как свора бродячих псов уже твердят – не будет. Не будет ни прогулки по скверу, ни мятных тянучек, ни украдкой выпитого в бурьянах мозельского вина. Ничего хорошего этим блядским днем в Броккенбурге уже не случится, а случится только что-нибудь паскудное, недоброе и злое.
– Повинимся профессору, – осторожно произнесла она, неуверенно глядя на Котейшество, – Ну, виноваты, шалили. Случайно опрокинули банку. Ну не убьет же он нас!
– Барби, – Котейшество подняла на нее взгляд. Теперь ее глаза не казались цвета гречишного меда, они потемнели и сделались похожи на ржавчину, – Это был любимый гомункул профессора. Ты знаешь, что он делает с теми, кто портит его любимые вещи?
Барбаросса неуверенно кивнула.
– Та сучка из «Готландских Дев»…
– Ее звали Требуха.
– Не помню, как ее звали, – Барбаросса досадливо дернула головой, – Помню только прыщи у нее на роже. Болтали, будто профессор Бурдюк сжег ее на месте, когда узнал, что она позаимствовала из его лаборатории печку, чтоб приготовить какую-то дрянь…
– Атанор[16].
– Что?
– Это был атанор, Барби, – тихо произнесла Котейшество, – Специальная алхимическая печь. Требуха взяла ее в лаборатории, чтобы приготовить раствор белены. Но призвала не того демона, которого следовало, и сожгла ее дотла. А когда повинилась…
Барбаросса напряглась.
– Так он сжег ее?
– Нет. Не сжег. Он заточил в ее груди вечно горящую частицу огня, – тихо произнесла Котейшество, глядя пустым ржавым взглядом на кадку для молочая, – Кусочек самого Ада, медленно сжигающий ее изнутри. Требуха ведрами хлебала воду, каталась по земле, выла, молила о пощаде, но Бурдюк не смилостивился, пока она не превратилась в кучку угля на полу. А потом приказал служанке вытереть пол тряпкой.
То ли сказалась близость сырой земли, то ли природа гомункула неумолимо брала свое, но тело его быстро разлагалось, сморщиваясь и распространяя вокруг резкий аммиачный запах, немного отдающий маринованным луком. Он уже не походил на уродливую куклу и искаженными пропорциями, как при жизни, скорее, на какое-то серое насекомоподобное существо, быстро сереющее и сливающееся с землей, ветшающее на глазах…
– Он не посмеет. Ты – его лучшая ученица.
– Она тоже была его лучшей ученицей, Барби. У профессора Бурдюка каждый год новая лучшая ученица. А Мухоглот был при нем четыре года.
Барбаросса и сама ощутила сырую слабость в груди. Точно там, между не единожды сломанными ребрами и отбитой селезенкой невидимые ядовитые пауки принялись плести липкую паутину, опутывая ей внутренности. И где-то там же быстро разлагался тщедушный маленький гомункул.
Паршивое чувство, сбивающее дыхание и сковывающее движения. В последний раз она ощущала нечто подобное полгода назад, когда в узком переулке Унтерштадта встретила трех не в меру ретивых сучек из «Люцернхаммера» с ножами в рукавах. Очень ретивые и злые сучки с очень острыми ножами. Тогда она вырвалась. С проткнутой печенкой, распоротой рукой и парой свежих дырок между ребрами. Вырвалась, щедро угостив Брокк своей и чужой кровью. Но сейчас…
– Что ж, – пробормотала она, – Дело херня, но, по крайней мере, у нас есть время, чтобы пораскинуть мозгами. Профессор Бурдюк не появится в университете еще по меньшей мере два дня, а значит…
– Он будет здесь завтра, с рассветом.
– Что?
– Завтрашняя лекция, – голос Котейшества был столь слабым, что мог бы показаться заблудившимся в лекционной зале октябрьским сквозняком, – Он доверил мне читать ее, но и сам будет присутствовать на занятиях, чтобы проверить, как я веду урок. У нас в лучшем случае восемнадцать часов.
Барбароссе показалось, что она слышит тяжелое сопение Бурдюка и влажный шорох шевелящейся в нем соломы. Всего лишь отзвуки ветра за окном, но на миг ей стало так холодно, точно она забралась на самую высокую башню университета в одной только нижней рубашке.
Не полтора дня, как она предполагала. Не день, что было бы еще терпимо. Котейшество сказала, сейчас половина второго или что-то около того. Ну да, все сходится. Сегодняшние занятия завершились в полдень, еще полтора часа она ждала Котейшество в лекционной зале, измываясь над гомункулом, значит, в их распоряжении осталась половинка дня, чтобы найти спасение. И та – надкусанная, точно пшеничная лепешка.
Котейшество с потерянным видом смотрела в окно. Лицо казалось даже не бледным – серым, как плоть гомункула, разлагающаяся в горшке с молочаем. Барбаросса и сама ощутила предательскую слабость от одного лишь взгляда на подругу.
Вот она, разница между нами, подумала Барбаросса. Ее считают одной из самых прилежных и подающих надежды ведьм Броккенбурга, моим именем пугают школяров. Но когда дело касается серьезных вещей, угадайте, кто берет поводья в свои изрезанные шрамами руки.
Барбаросса положила руку на плечо Котейшества и тряхнула. Осторожно, но без излишней нежности.
– Не беда, – решительно произнесла она, – У нас все равно до черта времени. Пошли. И будь добра не развешивать сопли, я не хочу поскользнуться на лестнице.
Котейшество слабо трепыхнулась в ее хватке. Еще ничего не понимала, глаза не успели вернуть себе привычный цвет, который она называла цветом гречишного меда, но чужая уверенность благотворно сказалась на ней – щеки как будто немного порозовели.
– Куда? Куда мы? Как ты…
Барбаросса осклабилась.
– Добудем для старины Бурдюка другого ублюдка в банке, раз уж мы не можем вернуть этого. Мы в Броккенбурге, Котти! Здесь добыть гомункула можно быстрее, чем кусок пирога!
– Но он… он же…
– Заметит? – Барбаросса мрачно хохотнула, – Не сомневайся. Другого такого мозгляка, как наш Мухоглот, во всем городе не сыскать. Непременно заметит. Но, по крайней мере, не превратит нас в пепел на полу.
Котейшество вяло кивнула. Энергия, распространявшаяся зудящим теплом в теле Барбароссы, стала передаваться и ей. Этой энергии пока еще было слишком мало, чтобы вернуть ее лицу привычное выражение, но достаточно, чтобы она, по крайней мере, смогла тряхнуть головой.
– Ты права, Барб. Мы просто найдем другого гомункула для профессора, вот и все.
Барбаросса удовлетворенно кивнула.
– Вот такой ты нравишься мне гораздо больше. И где мы станем искать другого гомункула в первую очередь?
В этот раз Котейшество отчетливо улыбнулась. Верный знак того, что она взяла чувства под контроль.
– В Эйзенкрейсе, конечно. Где же еще?
– И верно, – согласилась Барбаросса, – Где же еще? И мы рванем туда точно лошади с подпаленными хвостами, прямо сейчас. Или ты хочешь задержаться, чтобы спеть своему любимцу колыбельную?
Мухоглоту не нужна была колыбельная. Обретший последнее пристанище под листьями сухого от алхимических испарений молочая, похожий на истлевшую мышь вроде тех, что каменщики замуровывают в кладке на счастье, он не выказывал никаких жалоб и капризов. Однако глаза его внутри съежившейся деформированной головы сохранились на удивление хорошо.
Так хорошо, что Барбароссе стоило немалого труда убедить себя, что они вовсе не провожают их с Котейшеством взглядом до самого порога.
Барбаросса никогда не любила разглядывать гомункулов и не испытывала к ним симпатии. На ее взгляд, все они, независимо от возраста и пола, были скудоумными ублюдками, запертыми в банках, ворчливыми, как столетние старики, и такими же злобными. Но этот…
Дьяволово семя! Этот выглядел хорошеньким, как фарфоровая кукла из числа тех, которыми играют дети оберов, настолько, что почти невозможно было представить его заточенным в банке посреди профессорской кафедры.
Плод сформировался почти полностью, Барбаросса легко определила это, хоть и не обладала большими познаниями по части алхимии. Не черепахообразный уродец с раздувшейся головой, как плоды на восьмой неделе извлечения, и не какой-нибудь шестинедельный ублюдок, у которого и лица-то толком не разобрать, одни только мягкие розовые хрящи, выпирающие из черепа. Нет, этот выглядел почти целиком сформировавшимся маленьким человечком, можно было разобрать даже маленькие пальчики на ногах. Кожа у него была бледной и упругой, а глаза, безразлично взиравшие на Барбароссу через стекло, были чудесного орехового цвета.
– Это Бриарей, наш любимец, – приказчик кивнул ей с таким достоинством, будто сам был гордым отцом этого плавающего в банке плода, – Превосходный экземпляр, один из лучших. Тридцать недель полной выдержки. Взгляните, как превосходно сформировались ушные хрящи! У него даже есть ногти!
Он имел повод для гордости, вынуждена была признать Барбаросса, делая вид, что разглядывает существо в банке без особого интереса. Здоровая кожа, никаких тебе врожденных уродств или ни лишних пальцев. Лоб чистый, выпуклый, даже надбровные дуги сформировались совершенно естественным образом. Небось, мамаша-то его не вкалывала до самых схваток на мельнице, а нежилась на толстых пуховых перинах. Питалась хлебом из пшеничной муки, молоком и мясом, не теми объедками, что подают на стол внизу, в Унтерштадте, где зачастую и вареная брюква идет за деликатес, а в голодные годы пропадают даже крысы. Его мамаша не сдавливала свой дебелый живот корсетом, как сдавливают до последнего дня служанки, прячущие свое не рождённое дитя от хозяйского гнева. Не пичкала себя аконитовым зельем, запоздало стремясь отравить и уничтожить содержимое своей матки, ставшее гнетущим напоминанием об отгоревшей страсти. Не дышала отравленным воздухом предгорий, не терпела побоев, не пила ядовитой воды из окрестных рек…
Барбаросса ощутила ворочающуюся в груди злость, похожую на вкручивающиеся в землю корни какого-то злого ядовитого растения. Она не терпела Эйзенкрейс, не терпела его нарядных, как будуары дорогих шлюх, лавочек, наполненные мягким светом магических огней, не дающих ни запаха горелого масла, ни копоти. Не терпела улыбчивых приказчиков с их манерами, высокомерными и заискивающими одновременно. Может, потому, что при виде ее собственного лица эти улыбки зачастую бледнели или судорожно трепыхались, силясь удержаться на лице, точно умирающая летучая мышь, всеми коготками впившаяся в портьеру.
Этот лощеный тип, хозяин кукольного домика, по крайней мере, еще неплохо держался. По крайней мере, не захлопнул дверь перед ее носом, не сблевал в корзину для бумаг и даже не сплюнул. Хорошая выдержка, мысленно оценила Барбаросса, но если ты ожидаешь щедрых чаевых, можешь катиться нахер вместе со всеми своими заспиртованными отпрысками. Черт, не удивлюсь, если закрыв лавочку, ты запираешь дверь и, похотливо рыча, делаешь тут с этими слизняками такие вещи, о которых не спешишь рассказывать покупателям!
– Плевать нам, где там у него ногти, а где уши, – бросила она небрежно, чтобы сбить немного спеси с этого припудренного хлыща, – Или ты думаешь, что гомункул нам нужен, чтоб поставить на каминную полку и пускать на него слюни? Он нам нужен для дела, верно, Котти?
Котешейство кивнула, но, как-то рассеянно, будто бы машинально. И Барбаросса могла ее понять. Едва только они вошли, как все ее внимание оказалось приковано к витринам. Может, не все целиком, но того остатка, что не было занято разглядыванием банок, определенно не хватало на сестрицу Барби. Черт, она имела на это право. Здесь и в самом деле было, на что посмотреть!
У Бриарея было по меньшей мере две дюжины братьев и сестер. Едва ли они приходились ему единоутробными родственниками, но все были так хороши собой и совершенны, что глаз невольно пытался найти в их чертах какое-то фамильное сходство.
Все они, заточенные в отполированные стеклянные цилиндры, украшали собой витрину, отчего вся зала напоминала отдел с куклами в игрушечной лавке. Некоторые куклы пребывали в полной неподвижности, словно погруженные в глубокий сон, другие слабо ворочались в своих сосудах, разглядывая покупателей и пуская из полупрозрачных розовых губ воздушные пузыри.
– Наш Бриарей очень способный, – приказчик ни на миг не смутился, напротив, премило улыбнулся ей. Его улыбка была превосходного сорта, как и ассортимент лавки, но показалась Барбароссе немного несвежей, потрепанной – как надушенный платок высокородного франта, позабытый в публичном доме, – Он умеет изъясняться по-арамейски и по-гречески, разбирается в философии, телегонии и астрологии, превосходно декламирует стихи, знает арифметику в рамках четырех правил и помнит наизусть двести сорок поэм, имеет музыкальный слух…
Кажется, Котейшество была слишком увлечена открывшимся ей ассортиментом лавки, чтобы задавать вопросы. Барбароссе пришлось взвалить эту роль на себя.
– А спагирия? – резко спросила она, – В спагирии этот мелкий педик что-то смыслит?
Улыбка приказчика сделалась холодной и обжигающей, как раствор антимония[17], которым Барбаросса как-то раз, будучи неразумной школяркой первого круга, сожгла себе запястья.
– Гомункулы не имеют магического дара, госпожа. Крохотная толика чар, впрыснутая в них при… – Барбаросса думала, что приказчик брякнет «рождении», но тот вовремя поправился, – создании не дает им возможности колдовать. Однако делает их чувствительными к колебаниям магического эфира. Впрочем, если вы имели в виду сугубо теоретические знания, полагаю, Бриарей может вас приятно удивить. Он неплохо разбирается в спагирии и алхимии, кроме того, держит в уме содержание многих классических трактатов, от «Von der Frantzösischen kranckheit Drey Bücher» Парацельса до «Le Roi de la Théocratie Pharaonique» де Любича.
– Значит, он соображает в магических делах?
– Соображает, – улыбка приказчика приобрела оттенок синильной кислоты, – Полагаю, даже побольше многих ведьм.
Барбаросса представила, как вынимает из мостовой Броккенбурга увесистый булыжник, поросший слизким зеленоватым мхом, и швыряет его. Прямо в витрину, прямо в этих очаровательных фарфоровых куколок, которые, кажется, научились улыбаться еще до того, как чужие руки в кожаных перчатках задолго до предусмотренного природой срока вынули их из распахнутой материнской утробы.
Спокойно, Барби. Спокойно, сестренка. Не психуй, как малолетняя сикавка, которой впервые присунули между ног. Да, вокруг много стекла, а оно тебя бесит, слишком уж часто твое прелестное личико, хочешь ты того или нет, отражается в сверкающих витринах и начищенных стеклянных банках. Но ты выдержишь – ничего здесь не расколотишь, не свернешь челюсть этому ухмыляющемуся тебе в лицо пидору и будешь вести себя как пай-девочка. Потому что от этого зависит не твое будущее – от этого зависит будущее Котейшества. Горячая кровь хороша в драке, сейчас от нее больше вреда, чем пользы. Хочешь помочь – держи свой беспокойный норов в узде…
– А этот ублюдок вроде и ничего, – пробормотала она, ткнув Котейшество локтем в бок, – Как думаешь, Котти? Скажи, чисто ангелок? Твой Бурдюк будет очарован! Может, даже захочет трахнуть его. Или усыновить. Или и то и другое.
Котейшество осторожно кивнула.
– Хорошие чары. Наложены умело. Фон ровный, чистый.
Барбаросса не знала, что это должно означать, да и не хотела знать. Главное – это отродье в стеклянном горшке подходит на замену почившему в цветочном горшке Мухоглоту. Все остальное не имело значения.
– Сколько? – холодно спросила Барбаросса, – Сколько монет за вашего остолопа, который читает по-гречески?
Она заранее сняла кошель с пояса. Не потому, что боялась воров – тут, в Эйзенкрейсе, всегда было достаточно много сторожевых големов и охранных чар, чтобы не беспокоиться о его сохранности – просто машинально прощупывала вощеную кожу, определяя, не упорхнула ли какая-нибудь монетка, точно птенчик из гнезда. Но нет, все как будто были на месте.
Большая и ребристая – это талер. Ее Барбаросса ощупала особенно осторожно, отогнав подальше от собратьев. Может, один жалкий талер и не чертово состояние по меркам Броккенбурга, здесь за один вечер в трактире с пристойным вином можно спустить куда больше, но в ее родном Кверфурте за талер можно было купить корову. Эта монета досталась ей дорогой ценой и, черт возьми, она так легко с ней не расстанется. Десять монет поменьше – обычные гроши. По правде сказать, расставаться с ними тоже было тягостно. Может, это всего лишь кругляши из аргентина[18], с жабьим профилем Фердинанда Второго на анфасе и печатью архидемона Белиала, владыки Германии, на реверсе, но они вмещают в себе уймы приятных вещей, которым уже не суждено случиться. Мозельское вино и мятные тянучки, новые башмаки и билеты в театр для них с Котейшеством – иногда она баловала ее такими подарками, чтобы хоть на один вечер оторвать от учебы.
Плевать, решила Барбаросса, стискивая кошель, точно кадык врага. Денег она заработает еще. Может, теперь эти сладко звенящие кругляши достаются ей не так просто, как в старые добрые времена, когда она еще не была «батальеркой», но щедрый Брокк отсыплет сестрице Барби ее толику, в этом можно не сомневаться. Она еще помнит, на какие места в этом блядском городе нужно нажать, чтобы выжать из него немного меди и серебра…
В какой-то миг, развязывая тесемки кошеля, Барбаросса ощутила смутное беспокойство. Ей никогда не приходилось покупать гомункулов, но что-то ей подсказывало, что в роскошных лавочках Эйзенкрейса ее гроши могут оказаться не в ходу. Одна только улыбочка напудренного приказчика-скотоложца сама по себе тянула крейцеров на двадцать…
– Три гульдена, госпожа ведьма.
[1] Габриеле Фаллопий (1523–1562) – итальянский врач, приписывающий себе изобретение презерватива; «ночной колпак» – один из эвфемизмов для его обозначения.
[2] Рута – древнегерманская мера длины, различавшаяся в разных землях и княжествах. Саксонская рута – 4,5 м. Здесь: примерно 1125 метров.
[3] Шеффель – древнегерманская мера объема, равная приблизительно 10–17 литрам.
[4] Фусс (фут) – старогерманская мера длины. Саксонский фут равен 0,28 м.
[5] (ит.) «Немного теплее, чем в безднах самого Ада, уважаемый профессор».
[6] В спагирии «душой» растений называется группа эфирных масел.
[7] Психотрия – род тропических растений, содержащих алкалоиды, в том числе психоактивные.
[8] Фердинанд II (1578–1637) – император Священной Римской империи из династии Габсбургов.
[9] Пфунд (фунт) – старонемецкая мера веса, равнявшаяся 467 граммам. Здесь: примерно 2,3 кг.
[10] Мюллерова вода («Жидкость Мюллера») – консервирующий раствор, использовавшийся для сохранения медицинских препаратов в XIX-м веке – по имени немецкого анатома Генриха Мюллера.
[11] Сома – ритуальный опьяняющий напиток.
[12] Брагета – треугольный кармашек для гениталий на штанах или шоссах, часть европейского мужского костюма.






