Текст книги "Расследования Марка де Сегюра 2. Дело о сгоревших сердцах (СИ)"
Автор книги: Лариса Куницына
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 40 страниц)
– Прочь, паскудница! – взвизгнул он, прижав свою уродливую голову к стеклу, – Дрянь! Дрянь! Грязная шалава!
Барбаросса ухмыльнулась, расстегнув верхнюю пуговицу. Во имя всех блядей Преисподней, до чего же душно! В теплый октябрьский день плотный шерстяной дублет, надетый поверх рубахи с длинным рукавом, причинял ей еще больше неудобств, чем некоторым сестрам-ведьмам их тугие корсеты, но кодекс «Сучьей Баталии», увы, не делал послаблений для своих ведьм, невзирая на пору года, требуя от них облачаться соответственно правил.
Счастливы ковены, не имеющие формы одежды, использующие в качестве знака принадлежности какую-нибудь брошь, перстень или даже особенный, сложной формы, шрам. Удобно, практично и просто. Но если Адом тебе уготовано быть «батальеркой», значит, суждено все годы обучения в Броккенбурге носить узкий дублет, отчаянно жмущий в груди, узкие же бриджи, немилосердно передавливающие брюхо, шоссы из плотного сукна и иногда, в ненастную погоду, камзол. Все – неизменно глухого черного цвета, строгого мужского покроя, без малейших признаков каких бы то ни было украшений – фестонов, вышивки, галунов, буфов, позументов или чем там еще украшают себя нынче модницы Броккенбурга. Барбаросса не имела никаких претензий к шмотью, она и сама сызмальства не терпела на одежде ничего лишнего, но дублет мог бы быть и попросторнее…
Барбаросса отчаянно зачесалась под мышкой, просунув пятерню через подбитый сукном короткий рукав. Ковен «Сучья Баталия», к которому они с Котейшеством имели счастье принадлежать, относился к числу наиболее старых и уважаемых в Броккенбурге, даже входил в Большой Круг – древняя привилегия, данная лишь шести ковенам в городе – но, как и все старые уважаемые ковены, считал необходимым чтить покрытые тленом столетий традиции, невесть кем и когда заведенные.
Некоторые из них казались Барбароссе вполне разумными и даже практичными, другие же – архаичными, пуританскими и в высшей степени бессмысленными, похожими на почерневшие драгоценности на груди у высохшего мертвеца. Взять, к примеру, эту моду одеваться в глухие черные цвета и костюмы строгого покроя, больше напоминавшие облачение фехтовальщика. Это не могла придумать женщина, это наверняка был мужчина, живший еще во времена Фердинанда Второго[8], какой-нибудь строгий и чванливый скопец, привыкший держать себя в ежовых рукавицах, истощавший себя аскезой и суровыми постами. Этот пидор явно не представлял, что такое женская грудь и каково ей приходится в затянутом на все шнурки и пуговицы узком дублете!
Из-за этих костюмов с их траурной пуританской чопорностью над «батальерками» тайком посмеивались в Броккенбурге – в университете были приняты куда как более свободные нравы по части одежды. Из-за них они выглядели нелепо на балах – в тех редких случаях, когда их посещали – из-за них выглядели серыми мышами по сравнению с ведьмами прочих ковенов, охотно облачавшимися за пределами университета в шелка, парчу и бархат. Но Вера Вариола фон Друденхаус, хозяйка ковена, скорее спалит Малый Замок дотла вместе со всеми тринадцатью суками, считающими его своим домом, чем позволит своим сестрам одеваться иначе, не по заведенному в «Сучьей Баталии» порядку. Барбаросса знала это так же верно, как и то, что солнце всходит на севере, а Адом управляют четверо архивладык – Белиал, Белет, Столас и Гаап.
С другой стороны… Барбаросса ухмыльнулась, с наслаждением почесывая грудь под дублетом. С другой стороны, все могло быть и хуже, сестрица Барби. Вас с Котейшеством могло занести не в «Сучью Баталию», а, скажем, в «Железную Унию», сучки из которой готовы были умертвлять свою плоть с таким пылом, что могли бы позавидовать многие из адского царства. В любую погоду они носили робы из грубой мешковины, напоминающие облачение средневековых монахов, под которыми в придачу таскали шипастые вериги и цепочки из жгучего серебра. Вот уж где херня так херня…
– Уж больно ты груб, Мухоглот, – проворковала Барбаросса, широко зевнув, – Как для такого писанного красавчика. Что бы сказала твоя маменька, если бы сейчас…
Перекошенная расколотая пасть гомункула разъехалась в жутковатой ухмылке. В затянутых катарактой глазах мелькнуло что-то похожее на затаенное торжество. Должно быть, придумал остроумный ответ, жалкий недоумок. Долго же ему пришлось тужиться…
– Заткнись, бездонная манда! – выпалил он, приплясывая и суча ножками, похожими на обглоданные куриные косточки, – Будь у меня такая рожа как у тебя, я бы вообще удавился, Красотка!
Она ощутила, как черная ярость выплеснулась из недр души, точно застарелый гной.
Ее зовут Барбаросса. Сестра Барбаросса. Некоторым – очень немногим в Броккенбурге – позволено именовать ее Барби. Но никто и никогда не смеет называть ее Красоткой, ни в мире смертных, ни в самом адском царстве.
– Что ты сказал?
Мухоглот, должно быть, и сам понял, что сболтнул лишнего. Некоторые линии не стоит пересекать – это правило известно всем знатокам Гоэции, чертящим мелом защитные барьеры на пути у адских чар. Но Мухоглот забылся. А может, был слишком разъярен шуточками, которыми она изводила его последний час, вот и вспомнил некстати имя, которое вспоминать не следовало. Которому должно было раствориться, как растворяются некоторые вещи в алхимических ретортах, без осадка и пепла.
– Красотка! – взвизгнул он, скалясь и приплясывая, – Думаешь, я забыл? А я помню! Помню! Красотка! Красотка! Красотка!
Она очутилась у кафедры одним прыжком, похожим на короткий страшный прыжок волчицы. Заточенная в душе тлеющая искра Ада полыхнула огнем, мгновенно превратив кровь в клокочущий вар, а руки – в стальные клешни. Будь на месте Мухоглота какая-нибудь сука из плоти и крови – человеческой плоти и крови – уже выла бы от боли, корчась на полу, пытаясь остановить хлещущую из пасти кровь. Но гомункул…
Во имя Оффентурена и всех распахнутых адских дверей!
Гомункул мало того, что относился к имуществу университета, так еще и ходил в любимчиках профессора Бурдюка. Блядская ирония, столь свойственная Броккенбургу – бессильное и жалкое существо, над которым у нее, однако, не было никакой власти. С другой стороны…
Барбаросса усмехнулась, аккуратно снимая сосуд Мухоглота с профессорской кафедры, его извечного места обитания. Он оказался увесистым, тянущим на добрых пять пфундов[9], отчего приходилось держать его двумя руками. Слушая, как нечленораздельно подвывает Мухоглот, прильнувший к самому дну своей банки, она со злорадством подумала, как здорово бы он лопнул, урони она его на пол. Даже представила это – но только на миг. В стенах броккенбургского университета не отыщется настолько бесстрашной суки, которая решилась бы расколошматить банку с любимым ассистентом профессора Бурдюка, властителя спагирии.
Питательный раствор, в котором бултыхался Мухоглот, лишь казался прозрачным, его явно давно не меняли. Он был мутным как похлебка, кое-где в нем плавали споры плесени, дохлые муравьи и папиросные окурки – кажется, не ей одной в последнее время захотелось выместить злость на маленьком ублюдке.
Мухоглот заверещал, отчаянно барабаня лапками по стеклу.
– Нет! Прошмандовка! Нет! Прочь! Прочь!
Барбаросса расхохоталась.
– Что, сеньор Мухоглот, уже малость обгадился, а?
– Нет! Изыди! Шлюха! Шлюха!
Барбаросса усмехнулась ему в лицо, приблизив банку так близко, что почти коснулась носом стекла. Что доставило ей в этот миг ни с чем не сравнимое удовольствие, так это ужас, мелькнувший в его глазах. Искренний ужас крохотного существа. Словно он в эту секунду увидел высунувшегося из адских врат демона. Он всегда пугался до усрачки, стоило кому-то взять в руки банку, и не напрасно. Стекло – очень хрупкий материал, совсем не походящий на те, из которых обыкновенно изготавливают доспехи или стены домов или корпуса рычащих на улицах аутовагенов. Если весь твой дом сделан из стекла, самой судьбой определено тебе быть очень осторожным, тихим, очень покладистым существом. И потому вдвойне следить за своим блядским язычком.
– Бедный маленький Мухоглот! – Барбаросса мягко провела по стеклу пальцем, точно лаская его, съежившегося в своем маленьком сосуде, – Ты так испугался злой противной ведьмы? Ну не плачь, мой милый, не плачь! Давай-ка сестрица Барби прокатит тебя на карусели, чтоб развеселить, а потом купит большой расписной пряник!
Она принялась трясти банку, с удовлетворением ощущая, как жидкость бурлит и пузыриться внутри, а крохотный гомункул бьется о стены. Не так сильно, как могла бы – дряблое тельце гомункула не было создано для хоть сколько-нибудь серьезных нагрузок, если приложить силу, оно попросту размажется, как переваренное яйцо. Но достаточно сильно, чтобы Мухоглот заверещал от ужаса. Не имевший сформированного вестибулярного аппарата, никогда не ходивший по твердой земле, он часто взвизгивал от страха, если кому-то из ведьм приходилось даже наклонить его сосуд. И сейчас, плещась вперемешку с окурками и мертвыми муравьями, должен был ощущать своим куцым крохотным разумом все муки ада.
Это тебе за Красотку, подумала Барбаросса, встряхивая банку раз за разом. Мелкая дрянь. Думаешь, раз ходишь в любимчиках у профессора, тебе все сойдет с рук? Ну ничего, сестрица Барби преподаст тебе урок хороших манер! Такой, что не забудется вовек!
Она собиралась было тряхнуть банку еще пару раз, но внезапно остановилась. Солнечный свет, забравшийся в окно лекционной залы, упал на бок стеклянного сосуда с гомункулом, отчего в ее руках в один миг произошло маленькое, но очень страшное волшебство.
Бултыхающийся в мутной взвеси гомункул, истошно сучащий лапками, вдруг пропал, точно растворился. Вместо него она вдруг увидела нечто столь жуткое, что банка, налившись тысячепфундовым весом, едва не выскочила из ее рук. Руки, обладающие достаточной силой, чтобы крушить кости и вышибать зубы, внезапно ослабли, пальцы предательски задрожали.
Демон. Из стеклянного сосуда на нее в упор смотрело оскалившееся лицо демона.
Состоящее из сплошных рубцов и стяжек, много раз перекроенное, точно отрез кожи в руках неумелого портного, со смятым носом, скалящейся пастью и парой горящих яростью глаз, это лицо не могло вызвать ничего кроме отвращения и ужаса даже у прожженной ведьмы, привыкшей смотреть в глаза адским отродьям. Барбаросса издала возглас отвращения, с трудом удержав банку в руках. Чертово отродье из ада ухмылялось, глядя на нее почти вплотную, скалилось, демонстрируя полный набор зубов. Вполне человеческих зубов.
Какая-то тварь, явившаяся из глубин ада по ее, Барби, душу. Не поможет ни рассованное по карманам оружие, ни обломок ножа, спрятанный в правом башмаке. Сердце испуганно припустило вперед, точно кролик под грохочущими колесами аутовагена, и ей пришлось чертовски много времени, чтобы восстановить контроль и самообладание.
Спокойно, Барби. Спокойно, девочка. Просто отставь эту херову банку обратно и не смотри на нее. Вот так. Никаких чудовищ нет, это просто морок, мираж, злая иллюзия, пришедшая из недр Ада, чтобы напугать тебя. Но ей нипочем это не удастся, потому что ты ведьма, а не сопливая сыкуха. Дыши глубоко, размеренно, как учила Котейшество, втягивая в себя все доброе, что есть на свете и выдыхая скверну. И раз и два и три…
Ей потребовалось пять вдохов, чтобы восстановить контроль. И только тогда на смену ужасу пришла привычная, бьющаяся холодной змеей, злость.
Дранная всеми демонами Преисподней скотоложица!
Страшный лик, похожий на беспорядочное, из одних рубцов, месиво, не был ликом демона – он был ее собственным лицом, на миг отразившимся в стеклянном боку банки. Лицом сестрицы Барби. Лицом, к которому она никогда не привыкнет, сколько бы лет старый грязный Брокк не терпел милостиво ее затянувшееся существование.
Котейшество приучила ее не смотреть в зеркала, отворачиваться от любых блестящих поверхностей, чтобы не будить этот страшный призрак, но иногда – в самые неподходящие моменты – когда она заглядывала в таз с водой или бросала взгляд на стеклянную витрину, он возвращался, всякий раз приводя ее в панику.
Котейшество утверждала, что со временем это пройдет, надо лишь потерпеть. Год или два, пока она не овладеет на должном уровне искусством запретной науки Флейшкрафта, управляющей магией плоти. И тогда они что-нибудь придумают на этот счет.
Год или два… Барбаросса вздохнула, покосившись в сторону окна. Если судить по эволюции катцендраугов, разгуливающих по крышам Броккенбурга, обучение Котейшества еще не дошло до своей финальной стадии, неизменно оставляя пугающие и жуткие плоды. Одним из которых ей чертовски не хотелось бы стать самой.
– Доволен поездкой, Мухоглот? – осведомилась она с усмешкой, – Первая бесплатно, вторая будет стоить тебе крейцер!
Даже короткая тряска надолго вывела Мухоглота из строя. Пуская пузыри своей расколотой пастью, он вяло подергивал ручонками, бултыхаясь на самом дне своей банки. Ничего, очухается. Старина Мухоглот служит при кафедре спагирии уже четыре года – немыслимо долгое время для существ своего племени, переживет и это. И впредь, глядишь, трижды подумает, прежде чем…
Барбаросса обмерла, внезапно ощутив, что не слышит доносящихся из профессорского кабинета голосов. Ах, дьявол. Только не хватало, чтобы ее застукали с поличным! В несколько коротких мягких шагов, стараясь не грохотать башмаками по полу, она бросилась обратно к парте, усевшись за нее – и очень, сука, вовремя!
Потому что именно в этот миг дверь профессорского кабинета мягко распахнулась.
– …хризопея требует одной только внимательности и ничего более. Это простой этап и вы с легкостью его преодолеете, если будете следить за реакцией должным образом.
Бурдюк выбрался из своего кабинета со вздохом – его тело было слишком велико и с трудом протискивалось в дверной проем. Даже облаченное в профессорскую мантию, оно казалось вяло колышущимся пузырем, а раздувшееся лицо, подарившее своему владельцу известное далеко за стенами университета прозвище, в самом деле выглядело бурдюком – порядком потертым, несвежей кожи, пульсирующим на каждом шагу. Старые швы, наложенные на него, выглядели порядком прохудившимися, во многих местах их пересекали свежие, вощеной нитью, а кое-где, например, под подбородком, там, где кожа напрягалась сильнее всего, скопища старых и новых швов превращались в бугристые нагромождения вроде огромных бородавок.
– А что на счет серной воды? – почтительно осведомилась Котейшество, следовавшая за Бурдюком на расстоянии в половину руты – дистанция, позволительная для ассистента, а не для обычной школярки, и Барбаросса на миг испытала гордость за свою подругу, – Если та будет слишком концентрированной, серебро может потускнеть и…
Бурдюк издал благодушный смешок. Он не сохранил человеческих глаз, вместо них его глазницы, мастерски обметанные двойным швом, были инкрустированы самоцветными камнями – оранжево-алым, как закат, халцедоном в левой и не огранённым куском голубой бирюзы в правой. Из-за этой разницы в цвете взгляд его, на кого бы ни был устремлен, казался немного удивленным.
– Ничуть не потускнеет, если вы будете держж-ж-аться нужной температуры реакции, моя дорогая. А если вдруг потускнеет, имейте наготове раствор мыш-ш-шьяка – двух-трех-х-х капель должж-жно быть довольно.
В его теле не было ни плоти, ни костей, одно только сено, распирающее пустую оболочку, однако по лекционной зале профессор Бурдюк передвигался так тяжело, будто тащил на плечах пару тяжеленных сундуков.
Поговаривали – но только лишь убедившись, что самого Бурдюка нет рядом – его преображение стало расплатой за какой-то отчаянный эксперимент по части алхимии, который он провел на свой страх и риск в молодые годы. Эксперимент был удачен, но его результаты уязвили кого-то из адских владык, поставив под сомнения его собственные изыскания в этой области. Уязвили в достаточной степени, чтобы содрать с бедолаги шкуру, причем так изящно и легко, как выходит только у профессиональных скорняков.
На счет того, почему именно в ней, а не в освежеванном теле, сохранилась жизнь, никто толком не знал. Говорили, Бурдюк наложил на свое тело заклятье, которое сработало не совсем должным образом. Говорили, его спас могущественный покровитель-демон, пожелавший оставить ему память о безрассудстве юности. Говорили… Барбаросса стиснула зубы, пытаясь вжаться в жесткую скамью – лишь бы взгляд разноцветных глаз профессора Бурдюка не коснулся ее. Некоторые разговоры лучше всего пропускать мимо ушей – чтобы сохранить эти уши на как можно более долгий срок.
Бросив взгляд в сторону гомункула, Барбаросса поблагодарила судьбу. Питательная смесь в его банке еще колыхалась, но почти не заметно для глаза, а сам Мухоглот вяло барахтался, широко открывая изувеченный рот, не успев отойти от заданной ему встряски. Если Бурдюку вздумается подойти поближе, чтобы взглянуть на своего любимца, он без труда сообразит, что тут произошло в его отсутствие, а мстительный Мухоглот не замедлит указать на нее своими сросшимися полупрозрачными пальцами. И тогда…
Барбаросса ощутила, как ноют корни зубов. Может, потому, что она стиснула челюсти так крепко, что могла бы перекусить лезвие ножа. Только сейчас, прижавшись ягодицами к скамье, она обнаружила, что совершила ошибку. Мелкую, но способную стать роковой. В спешке поставила сосуд с гомункулом не на то место кафедры, где он прежде был, а ближе к краю. Бурдюк может выглядеть неуклюжим, но он славится невероятным вниманием к деталям, его драгоценные глаза способны различить мельчайшее отклонение от расчетов в ходе работы. Если он заметит, если обратит внимание…
Повезло. Слишком занятый разговором с Котейшеством, Бурдюк прошествовал мимо кафедры, тяжело переставляя ноги и оставляя за собой шлейф из удушливого запаха мюллеровой воды[10] и цветочного одеколона. Барбаросса слышала, как шуршит сено в его чреве, как трещат под усилием все швы в его теле. Там, где по лекционной зале прошел Бурдюк, оставался едва заметный след из пожухлых травинок – причудливая лунная дорожка, неизменно чертящая его путь по университету.
Кажется, он вовсе не заметил Барбароссу. Прошел мимо нее, точно лекционная зала была пуста. Шурша себе под нос наименованиями алхимических формул, неспешно добрался до выхода и протиснулся в дверь, и только после этого, кажется, она смогла вновь набрать воздуха в грудь.
– Извини, Барби, – взгляд Котейшество, едва только упершись в нее, скользнул прочь, точно виноватый пес, опасающийся приблизиться к хозяину, – Я долго, да? У меня всё не ладится с третьей стадией, вот я и хотела немного… Ты злишься, Барб?
Нет, подумала Барбаросса, ощущая, как злые мысли на самом дне души медленно шипят, растворяясь без следа, я не злюсь. Ты не из тех людей, на которых можно злиться. Стоит тебе улыбнуться, как все ядовитые нарывы в моей душе зарастают, а злость уходит, точно вода сквозь песок.
– Я не злюсь, – Барбаросса поднялась, отряхивая полы дублета от воображаемой пыли, – Но порядком заросла паутиной, дожидаясь вас, госпожа ведьма.
Котейшество фыркнула. Она не любила, когда ее называли ведьмой, хотя, кажется, имела на это куда больше прав, чем многие из «Сучьей Баталии». Что там – из всех тех сук, что толклись еще недавно в лекционной зале. В отличие от них, самонадеянных стерв, мнящих себя фаворитками адских владык, никчемных школярок, зубрящих наизусть имена демонов, она творила чары вдохновенно и легко, как полагается владычице адских материй. Может, не все у нее выходило гладко, подтверждением чему служили своры катцендраугов на броккенбургских крышах, но… Когда-нибудь она станет ведьмой, твердо знала Барбаросса. Полновластной мейстерин хексой с императорским патентом. Быть может, лучшей во всей Саксонии или… К черту! В мире! Самой лучшей ведьмой во всем блядском мире, на сколько бы мелье он там ни тянулся во все стороны!
– Можем идти? – осведомилась она нарочито суховато, – Или у госпожи еще остались здесь дела?
Котейшество мотнула головой, попытавшись шутливо боднуть ее в ответ. От этого порывистого движения тяжелый пук волос, лежавший у нее на плечах, дернулся, точно разомлевший пушистый кот, который спросонок пытается ударить обидчика лапой. Волосы у нее были роскошные, тяжелые и густые, изысканной гнедой масти, совсем не похожие на ее собственные пегие патлы. Обычно Котейшество укрощала их при помощи невообразимого количества шпилек, заплетая в строгую и тугую конструкцию – кодекс «Сучьей Баталии» не поощрял пышные прически и Котейшество боялась, что старая сука Гаста в любую минуту прикажет их обрезать, а то и сама обкорнает, вооружившись секачом для капусты.
Иногда ей, впрочем, приходилось давать им волю – как на занятиях по спагирии. Многие из сложных реакций, текущих в алхимических колбах, не любят железа и в его присутствии делаются опасны. Чтобы не гневить адских владык, на занятиях по спагирии Котейшество вытаскивала шпильки и заплетала волосы в тугой хвост, напоминавший Барбароссе дремлющего у нее на загривке кота. Иногда Барбаросса нарочно, шутки ради, ловко сдергивала с этого хвоста стягивающую его ленту – и тогда роскошные волосы Котейшества рассыпались у нее по плечам, точно грива молодой кобылы, облаком дрожащая на ветру. Только облако это было не сырым и едким, как облака, облизывающие гору Броккен на рассвете, а мягким, как пух, отдающим слабым запахом корицы, ландыша и тимьяна – Котейшество добавляла их в древесную золу, которой мыла волосы по субботам.
А еще она была единственной ведьмой из «Сучьей Баталии», которой удивительным образом шло заведенное в ковене пуританское облачение. Обтягивающим бриджам она предпочитала короткие, застегивающиеся под коленом, кюлоты, вместо грубых башмаков носила короткие сапожки с подковками, а поверх рубахи надевала не дублет-безрукавку, как старшая подруга, а колет из мягкой замши с медными пуговками. Не самое практичное облачение для улиц Броккенбурга, вынуждена была признать Барбаросса, но ей этот наряд чертовски шел, особенно когда завершала его беретом с фазаньим перышком и длинным суконным камзолом.
Несмотря на то, что все предметы ее гардероба были строги, все глухого черного цвета за исключением рубахи и шейного платка, как и предписано правилами, они не делали ее фигуру тяжеловесной и зловещей, как это бывало с прочими «батальерками». Напротив, даже облаченная подобным образом Котейшество и сама часто походила на перышко, которое трепещет у самой земли, ожидая подходящего ветра, чтобы потом мгновенно взмыть ввысь. Легкое невесомое черное перышко вроде грачиного. Сегодня оно в Броккенбурге, пойманное злым и ядовитым притяжением проклятой горы, а завтра – уже в Арнсдорфе, Волькентайне, Дорфхайне или даже Дрездене.
Она хороша, признай это, Барби. Еще два года назад ее можно было назвать миловидной, когда она, все еще чумазая и затравленно озирающаяся, похожая на маленького перепуганного хорька, вырвалась из когтей Шабаша. Год назад – просто хорошенькой. А сейчас… Она расцветает, Барби. Расцветает, как все создания Ада, в пору своего шестнадцатилетия. И уже совершенно невозможно становится делать вид, что ты этого не замечаешь.
И дело тут не в косметике или магических декоктах – поглощенная учебой Котейшество всегда уделяла оскорбительно мало внимания своей внешности, не считая нужным ее подчеркивать – дело в ней самой. Она свежа, юна, полна сил – и уверенности в том, будто может запрячь самого Сатану в карету вместо жеребца, если возникнет такая необходимость. Опасная, тревожная, пьянящая лучше чистейшей сомы[11] смесь, погубившая сотни тысяч неосторожных чертовок со времен Оффентурена, и неизбежно притягивающая к ней чужое внимание, как камень Магнуса притягивает железную стружку.
Рано или поздно… Барбаросса стиснула зубы, пытаясь загнать эту мысль прочь в темный чулан, из которого та вылезла. Уже совсем скоро у нее заведутся кавалеры и поклонники. Броккенбург – город ведьм, но и мужского люда здесь хватало во все времена, а наиболее отчаянные часто ищут внимания студенток. Как и во всех вольных имперских городах, здесь до хера богатых хлыщей, чьи брагеты[12] похожи на пустые погремушки, созданные больше амбициями их портных, чем насущной необходимостью, зато кошели набиты им на зависть. Здесь вечно ошивается до черта молодых ловеласов, способных из азарта и тщеславия соблазнить хотя бы и круппеля. Здесь все еще водятся бароны, хоть и плохонькой саксонской породы, но при собственных гербах и шпагах. В конце концов, сюда иногда спускаются из своих небесных чертогов оберы – те хоть и брезгуют человеческим обществом, но иногда не прочь сорвать соблазнительный миловидный цветок, выросший на проклятом камне…
Тебе придется иметь с этим дело, сестрица Барби. Допустим, первому ухажеру ты проткнешь печень ножом, который носишь в правом башмаке. Еще двум или трем выпустишь кишки где-нибудь на улице. Парочку придушишь удавкой или столкнешь в крепостной ров на радость пирующим там тварям. Но всех тебе не отбить – не перебить, не перерезать, не передушить. Это то же самое, что пытаться удержать крепость, которую легионы демонов осаждают одновременно со всех сторон света. Рано или поздно чья-то рука сорвет это трепещущее перышко, а тебе останется лишь смотреть на это, бессильно стискивая кулаки.
– Отчего у тебя такое лицо? – Котейшество нахмурилась, – У тебя такой вид, будто…
Барбаросса улыбнулась. Заставила себя улыбнуться, пытаясь не думать о том, как должна выглядеть ее улыбка, больше похожая на оскал демона. Котейшество была единственным человеком в Броккенбурге, научившимся не вздрагивать при виде нее, но подвергать ее выдержку испытанию лишний раз Барбаросса не любила.
– У меня подвело брюхо от голода, – буркнула она, застегивая дублет на верхнюю пуговицу, – И я голодна, как кляча, которую кормили бурьяном вместо овса. Пошли, завалимся в первую попавшуюся таверну и пожрем по-человечески.
– Никак у тебя завелись деньги, Барби?
Барбаросса позвенела кошелем на ремне.
– Одна старая подруга нынче утром подарила мне новенький блестящий талер. Кроме того, у него в компании десять медных братьев-грошей. Не рассчитывай на бламанже или чем там еще объедаются графья да оберы, но на пару тарелок зауэрбратена в ближайшей забегаловке должно хватить.
– Зауэрбратен? – Котейшество сморщила нос. Она не любила маринованное в винном уксусе мясо, что на взгляд Барбароссы было позором для всякой суки, рожденной под благословенным небом Саксонии, – Я думала, мы собирались погулять после занятий?
– С какого этого хера мы должны гулять?
Котейшество дернула плечом.
– Ты только глянь, погляди, какая славная погода на дворе! Мы можем пройтись по Печной улице, я покажу тебе пару забавных мест, а после взять мятных тянучек и посидеть в старом сквере.
– Я ненавижу мятные тянучки, Котти.
– Я знаю. И ты ругаешься как сапожник всякий раз, когда я их покупаю. Так что каждая из нас сможет заняться любимым делом. Ты сможешь ругаться, а я – есть тянучки. А еще в том старом сквере есть один чудный фонтанчик с особенным механизмом, я непременно должна тебе его показать! Заговоренные демоны внутри пропускают через себя воду, отчего она пахнет то медом, то соленой карамелью, а вечером…
– У меня нет времени до вечера! – отрезала Барбаросса, – В три часа пополудни Каррион назначила мне дополнительный урок по фехтованию в Малом Замке. И она спустит с меня сорок шкур, если я припозднюсь хоть на минуту. Так что я намереваюсь сытно пожрать и…
– У тебя сложности с фехтованием, Барби?
Барбаросса терпеть не могла отводить взгляд. И никогда не отводила. В драке первая сука, которая отводит взгляд, имеет шанс заработать нож в подбрюшье или покатиться по мостовой с черепом, проломленным свинчаткой. Кроме того, отводящий взгляд демонстрирует свою слабость, а голодные суки из Броккенбурга, мнящие себя ведьмами, чуют слабость лучше, чем свора голодных собак – запах бифштекса. Она никогда не завоевала бы себе в Броккенбурге ту репутацию, которой пользовалась, если бы позволила себе хоть раз показать слабость.
Но иногда, когда Котейшество смотрела на нее в упор, ничего не могла с собой поделать. Глаза у нее были непривычного для Броккенбурга оттенка, золотисто-желтого, который она про себя называла цветом гречишного меда. Встретив их взгляд, особенно в таких ситуациях, как сейчас, на короткой дистанции, она ощущала себя фехтовальщиком, рапиру которого поймали на полувзмахе и парировали, так ловко, что та сама собой отскочила в сторону, перестав быть оружием. Глаза сами откатывались в сторону.
– Каррион считает, что я недостаточно времени уделяю упражнениям, – неохотно сказала она, – Третьего дня она заставила меня полдня к ряду штудировать «Хитрого фехтовальщика»[13], а вчера исколотила доской по хребту за то, что моя третья позиция все еще кажется ей обезьяньей. Если я не покажу сегодня, на что способна, она искалечит меня до полусмерти.
Котейшество серьезно кивнула, положив свою ладонь ей на плечо. Ладонь эта была невесомой, крохотной, но от ее прикосновения по телу Барбароссы тихонько зазвенели, открываясь, весенние ручьи. Полные не затхлой ядовитой жижей, как все ручьи под Броккеном, а чистой сладкой водой.
– Мы не будем подводить Каррион, – пообещала она, – Ни за что на свете. Но сейчас только половина второго, так что мы легко успеем заскочить и в трактир и за тянучками.
Успеем, подумала Барбаросса. Несмотря на по-осеннему невысоко висящее солнце день едва успел отмерить половину. Они успеют и прогуляться, и поболтать и, может даже, распить бутылочку мозельского, припрятанную ею в бурьяне возле Малого Замка.
– Но никаких фонтанов, – строго произнесла она, погрозив Котейшеству пальцем, – И точка.
– Никаких фонтанов, – улыбнулась Котейшество, – Но, раз уж тебя не прельщают фо…
Закончить она не успела – со стороны профессорской кафедры донесся глухой звук, в котором Барбаросса лишь с опозданием распознала гул потревоженного стекла.
Мухоглот. Мелкий ублюдок из банки, про которого она совсем забыла, медленно приходил в себя. Его бугристая деформированная голова должна была все еще отчаянно звенеть, но темные глаза уже восстановили достаточную фокусировку для того, чтобы метнуть в них с Котейшеством пристальный взгляд. Исполненный обжигающей ненависти настолько, что мог бы пронзить навылет рейтарскую кирасу толщиной в две линии[14].
– Грязные шлюхи! – заверещал он, вращая выпученными глазами, – Удушу! Прочь! Прочь!
Силы в нем было недостаточно даже чтобы справиться с воробьем, но стоящая на кафедре банка вздрогнула, когда он принялся лупить ее своими крохотными, как бородавки, кулачками. Барбаросса мысленно усмехнулась. Черт, кажется, ей удалось довести профессорского прихвостня до настоящего исступления. Как бы у него не лопнула от кровоизлияния головешка, ишь как бесится… Не лопнет, конечно, всем известно, что в теле гомункула нет ни капли крови, ее сцеживают, заменяя питательным раствором, но все равно, может выйти паршиво. Профессор Бурдюк не спустит своим студенткам, если с сеньором Мухоглотом вдруг приключится что-то недоброе.






