Текст книги "Чингисхан. Пенталогия (ЛП)"
Автор книги: Конн Иггульден
Жанры:
Исторические приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 96 (всего у книги 133 страниц)
Субэдэй раздраженно поджал губы. Город горит – и пускай горит, здесь возражений нет. Участь горожан орлока ни в коей мере не занимала: это же не его соплеменники. И тем не менее было в этом что-то… зряшное, недостойное. Оно уязвляло его чувство
порядка.
В самом деле: не успели пересечь городскую черту, как уже пьют и грабят. Случайная мысль о том, как бы отреагировали тумены, предложи он им вместо грабежа помесячное жалованье деньгами и солью, вызвала у багатура усталую ухмылку. Чингисхан как-то сказал ему, что никогда не отдаст приказа, которому воины бы не подчинились. Он никогда не допускал, чтобы они прозревали границы его власти. Правда в том, что
его
они бы послушались и отошли от города. Побросали бы всё; трезвые или пьяные, но вышли б за стены и построились в боевой порядок. Во всяком случае, один раз. Один, но вряд ли более.
Откуда-то снизу до Субэдэя донесся развязный пьяный смех, а еще – задышливое женское всхлипыванье. Все это явно близилось к тому месту, где он стоял. Багатур досадливо вздохнул. Вскоре на звоннице показались двое нукеров. С собой они волокли молодую женщину, явно в намерении с ней уединиться. Первый, ввалившись и завидев возле окна звонницы орлока, застыл на месте. Нукер был сильно пьян, но взгляд багатура имел свойство пронизывать любую хмарь. Пойманный врасплох, горе-насильник попытался поклониться, но запнулся о ступеньку. Его товарищ сзади загоготал и весело выругался.
– Мир вам, орлок, мы уходим, – заплетающимся языком пролепетал нукер.
Его товарищ чутко смолк. Возню продолжала лишь женщина.
Субэдэй обратил на нее свой взгляд и нахмурился. Одежда на ней добротная, даже богатая. Быть может, это дочь какого-нибудь знатного семейства, где всех, возможно, уже перебили. Ее русые волосы перехватывал серебряный обруч, но пряди из-под него частично выбились и болтались пушистыми лохмами в такт движениям, которыми она пыталась вырваться из хватки своих пленителей. На Субэдэя женщина смотрела с неприкрытым ужасом. Первым намерением багатура было отвернуться: пускай эти бражники проваливают и делают с ней все что захотят. Но сами воины были не настолько пьяны, чтобы осмелиться уйти без его разрешения. У Субэдэя сыновей в живых не осталось, а дочерей не было вовсе.
– Оставьте ее, – скомандовал он нукерам, сам дивясь собственным словам. Неужели это произнес он, ханский военачальник, орлок с ледяным сердцем, разжалобить которое не под силу никому? Чужие слабости он понимал, но не разделял их. А этот собор ему, признаться, чем-то приглянулся – может, своими высокими стрельчатыми сводами. Себе багатур для оправдания внушил, что его чувства затронули именно эти детали, а не животный страх молодой славянки.
Воины тут же ее выпустили и ринулись вниз по лестнице, радуясь, что ушли от наказания, а то и кое-чего похуже. Когда смолк торопливый перестук их шагов, Субэдэй обернулся и вновь оглядел город. Москва теперь горела ярче и дружнее под небом, распухшим и красным от огня. К утру пламя превратится в пепел, а камни сделаются столь жарки, что сложенные из них стены треснут и полопаются.
У себя за спиной багатур расслышал всхлип и негромкий шорох: женщина осела по стене.
– Ты меня понимаешь? – поворачиваясь, спросил он на цзиньском.
Славянка смотрела непонимающе, и багатур вздохнул. Русский язык не походил ни на один из языков, на которых он, так или иначе, мог изъясняться. Кое-какие фразы Субэдэй разучил, но явно не те, чтобы дать ей понять: она в безопасности. А между тем она по-детски пристально продолжала на него глядеть (интересно, как в таком положении чувствует себя отец перед дочерью). Девушка понимала, что обратный путь вниз по лестнице ей заказан. По церкви и прилегающим улицам бродят лихие люди – буйные, кровавые, пьяные. Далеко ей не уйти. Уж лучше оставаться на звоннице: здесь хотя бы спокойнее. Когда несчастная, подтянув к груди колени, тихо и горько заплакала, Субэдэй тягостно вздохнул.
– А ну успокойся, – бросил он, вспыхивая внезапной гневливостью оттого, что из-за нее сходят на нет его драгоценные минуты умиротворения. Он обратил внимание, что обуви на женщине нет: то ли потеряла, то ли сняли. Ее босые ступни были исцарапаны.
От тона Субэдэя она умолкла, а он какое-то время смотрел на нее, пока она сама не подняла на него глаза. Тогда он протянул раскрытые ладони, показывая, что не вооружен.
–
Мень-я зо-вут Тсобудай
, – медленно, по слогам выговорил он, указывая себе на грудь. Ее имени он спросить не мог, поскольку не знал, как.
После паузы терпеливого ожидания свою скованность женщина частично утратила.
– Анна, – произнесла она, а затем последовал поток слов, Субэдэю совершенно непонятных. Свой словарный запас русского языка он уже исчерпал и продолжил на своем.
– Оставайся здесь, – сказал он, жестом обводя звонницу. – Здесь ты в безопасности. А я теперь пойду.
Багатур двинулся мимо нее. Вначале Анна испуганно вздрогнула и отпрянула, а когда поняла, что он собирается уйти по ступеням вниз, прочь, то испуганно вскрикнула и, округлив глаза, что-то жарко залопотала.
Субэдэй подавленно вздохнул.
– Ладно, ладно. Я остаюсь.
Тсобудай остацца
. Но только до восхода солнца, ты меня поняла? Потом я уйду. И воины уйдут со мной. А ты тогда отыщешь свою семью.
Увидев, как он поворачивает обратно к окну, Анна решительно полезла в глубь звонницы и, по-детски шмыгнув носом, уселась у багатура в ногах.
– Чингисхан, – сказал Субэдэй. – Слышала это имя?
Глаза женщины расширились, она кивнула. Губы багатура скривила горькая ухмылка.
– Еще бы. О нем будут говорить еще тысячи лет, Анна. Даже больше. А вот про Субэдэя нет. Его и не вспомнят – человека, что одерживал для него победы, служил ему верой и правдой. Имя Субэдэя – лишь дым на ветру.
Анна не понимала, но голос воина звучал утешительно, и она, подтянув ступни к груди, свернулась у его ног калачиком.
– Теперь его нет, девочка. Ушел, стал
тенгри
. А вот я оставлен искупать свои грехи. У вас, христиан, кажется, принято думать так.
Женщина смотрела все так же непонимающе, и ее непонимание заставило багатура выговорить слова, давно лежавшие на дне души.
– Жизнь моя мне более не принадлежит, – тихо сказал он ей. – И слово мое не имеет цены. Но долг остается, Анна, покуда есть дыхание. Таков мой удел.
Было заметно, что на холодном воздухе она дрожит. Тогда, со вздохом сняв с себя подбитый мехом плащ, багатур набросил его на нее и укутал так, что осталось одно лицо. Без теплой ткани на плечах Субэдэя вскоре начал покалывать морозец, но это неудобство его нисколько не тяготило, скорее наоборот. Дух его пребывал в смятении, сердце снедала печаль. Положив руки на каменный подоконник, багатур ждал рассвета.
Глава 20
При виде Сорхахтани Яо Шу ярился, но делал это молча. Воздух во дворце, и тот теперь был не таким, как прежде: он тонко благоухал
ее
ароматом. Свое новое положение при дворе Сорхахтани носила как выходной наряд, упиваясь количеством приставленных к ней слуг. Через Угэдэя ей достались все звания ее мужа. Одним ловким ходом она стала распоряжаться сердцевиной монгольских степей – землями, где родился и вырос сам Чингисхан. Сама собой напрашивалась недоуменная мысль: а прозревал ли хан все эти последствия, когда договаривался с Тулуем накануне его кончины?
Другая бы на месте вдовы использовала упавшие ей с неба полномочия потихоньку, неброско готовя земли и звания для передачи сыновьям. Угэдэй, разумеется, рассчитывал именно на это. Но Сорхахтани была, как видно, не из тех и стремилась к большему, гораздо большему. Одним только нынешним утром Яо Шу оказался вынужден поставить свою подпись и печать на указе о выделении ей из ханской казны денежных средств. На бумагах стояло личное клеймо Тулуя, и Яо Шу как советник обязан был принять этот указ к исполнению. Под его кисло-скорбным взглядом целые груды золота и серебра упаковали в деревянные лари и передали тургаудам Сорхахтани. Оставалось лишь гадать, на что она пустит драгоценный металл, которого хватало на строительство хоть дворца, хоть поселения, хоть даже мощеной дороги посреди пустыни.
Сидя сейчас перед Сорхахтани, Яо Шу беспрестанно прокручивал в уме буддистскую мантру, стараясь привнести в свои мысли покой. Аудиенцию эта женщина ему устроила как высшая по положению, прекрасно осознавая, что подобное обращение коробит ханского сановника. От него не укрылось, что за чаем им суетливо прислуживали слуги самого Угэдэя. Безусловно, Сорхахтани намеренно выбрала тех из них, которых Яо Шу знал лично, и все для того, чтобы продемонстрировать ему свою власть.
Принимая в руку пиалу, Яо Шу хранил молчание. Чай он пригубил, подмечая про себя качество использованного при заваривании цзиньского листа. Вероятно, из личного снабжения хана – невероятно дорогой, доставленный с плантаций Гуанчжоу. Ставя пиалу, советник хмуро подумал: «Надо же, всего за несколько месяцев эта женщина сделала себя для хана незаменимой». Ее энергия потрясает, но еще больше впечатляет то, как искусно она угадывает хановы нужды и желания. Особо уязвляет, что вот он, давний ханский советник, чтит все отдаваемые ему приказы и выполняет их скрупулезно, не нарушает покой и уединение повелителя, служит ему верой и правдой, ничего против него не замышлял, – и вдруг р-раз! Эта особа с шумом врывается во дворец и в одночасье присваивает себе полномочия и власть над слугами, да так, будто имеет на них право с рождения. Помнится, не прошло и дня, как она проветрила и обставила себе покои рядом с покоями Угэдэя. Слуги восприняли это как должное, поскольку действовала она якобы с подачи хана. И хотя, по подозрению Яо Шу, хан воздал ей за гибель мужа стократ – пора бы и честь знать, – Сорхахтани все равно влезла, прямо-таки впилась и въелась в придворную жизнь, как клещ под кожу. Сейчас он внимательно следил за тем, как она прихлебывает свой чай. Его цепкие глаза исправно подмечали, что одеяние на ней драгоценного зеленого шелка, волосы уложены и закреплены серебряными брошами, а лицо припудрено так густо, что кажется фарфоровым, такое же прохладное и совершенное. Выглядеть и держаться она старалась как цзиньская дама изысканных кровей, и только на его взгляд отвечала со спокойной прямотой своих истинных сородичей. Взгляд ее сам по себе был Яо Шу вызовом, и он как мог старался на него не реагировать.
– Ну что, советник, свеж ли чай? – с вычурной любезностью спросила женщина.
Он учтиво склонил голову:
– Благодарю, чай очень хорош. Только я хотел бы спросить…
– Удобно ль вам? Может, приказать слугам принести валик для спины?
Прежде чем ответить, Яо Шу потер мочку уха.
– Валиков не нужно, любезная Сорхахтани. А нужно, пожалуй, разъяснение указов, что были доставлены прошлым вечером в мои покои.
– Указов, советник? Я так полагаю, подобные вещи решаются между вами и ханом, разве нет? Понятно, что это не моего ума дело.
Подведенные тушью глаза собеседницы были простодушно распахнуты, и Яо Шу скрыл свое раздражение за тем, что велел ближнему слуге подлить в пиалу чаю. Он прихлебнул ароматную, слегка вяжущую жидкость и лишь после этого предпринял следующую попытку:
– Насколько вам, любезная Сорхахтани, должно быть известно, хановы тургауды не позволяют мне с ним не только разговаривать, но даже видеться.
Признание, что и говорить, унизительное, и Яо Шу, произнося его, зарделся, одновременно недоумевая, как ей удалось с такой гладкостью встрять между Угэдэем и остальным миром. Все вокруг хана почитали его желания. Сорхахтани же их игнорировала, с Угэдэем обращаясь как с неполноценным или с неразумным дитятей. По дворцу шел слушок, что она печется над ним, как наседка над цыпленком, а он вместо того, чтобы вспылить, находит даже облегчение в том, что его так откровенно опекают. Надежда была, пожалуй, лишь на быструю поправку хана, чтобы он поскорее выдворил эту лисицу из дворца и взялся править в полную силу.
– Если желаете, советник, я могу задать хану вопрос о тех указах, которые вам, как вы изволили сказать, были посланы. Но надо учитывать, что хан сейчас нездоров телесно и духовно. И ответа от него нельзя требовать до тех пор, пока он снова не окрепнет.
– Я это понимаю, любезная Сорхахтани, – кивнул Яо Шу (от нее не укрылось, как у него игранули желваки). – Тем не менее, мне кажется, налицо какое-то недоразумение. Я не думаю, что хан желает, чтобы я оставил Каракорум ради каких-то никчемных сборов податей в северных цзиньских городках. Ведь все это чревато моим многомесячным здесь отсутствием.
– Но ведь таковы распоряжения, – смиренно пожала плечами женщина. – Что нам остается, Яо Шу, кроме как их выполнять?
Подозрения советника крепли, хотя он все еще поражался, как эта женщина могла стоять у истоков приказания услать его с глаз долой. Тем более крепла в нем решимость остаться и оспорить ее опеку над ханом в его ослабленном состоянии.
– Я, пожалуй, пошлю туда своего подручного. А сам я нужен здесь, в Каракоруме.
Сорхахтани изящно нахмурилась:
– Вы идете на большой риск, советник. При нынешнем состоянии хана гневить его своим ослушанием крайне непредусмотрительно.
– У меня ведь есть и другая работа: доставить жену хана из летнего дворца, где она чахнет все эти долгие месяцы.
Теперь испытывать неудобство настал уже черед Сорхахтани.
– Дорегене он не вызывал, – заметила она.
– Вообще-то она ему не слуга, – деликатно напомнил Яо Шу. – И ваша опека над мужем очень живо ее заинтересовала. Когда супруга хана заслышала о ваших столь близких отношениях, мне пришло сообщение, что она очень хочет возвратиться и лично вас отблагодарить.
Смотрящие в упор глаза Сорхахтани были холодны, а наносная манерность едва прикрывала взаимную неприязнь собеседников.
– Вы разговаривали с Дорегене?
– Письмом, разумеется. Она, мне кажется, прибывает уже со дня на день. – В минуту вдохновения Яо Шу не гнушался слегка приукрасить правду в свою пользу (что поделать, такова игра). – И она просила, чтобы к ее приезду во дворце находился я, дабы принять ее и поведать последние городские новости. Теперь вы видите, почему отъехать в это столь ответственное время я никак не могу.
Сорхахтани чуть наклонила голову, принимая его доводы.
– Вы весьма… усердны в исполнении своего служебного долга, советник, – сказала она. – Для приема жены хана в самом деле многое предстоит сделать. Я же должна поблагодарить вас за то, что вы вовремя поставили меня в известность.
Высоко на лбу у женщины начался нервный тик, верный признак большого внутреннего напряжения. Яо Шу наблюдал за этим с удовольствием, зная, что Сорхахтани его взгляд улавливает. Ну что, надо бы еще добавить жару…
– Ну а от себя я бы также хотел обсудить разрешение Угэдэя, которое он дал своему племяннику на участие в походе с Субэдэем.
– Что? – переспросила Сорхахтани, отвлекаясь от своих раздумий. – Менгу не будет сторонним наблюдателем будущего, советник. Он будет его участником, и окажет в этом посильную помощь. Да, мой сын действительно вместе с орлоком участвует в покорении западных земель. Или, по-вашему, всю славу в расширении наших границ должен приписать себе один лишь Субэдэй?
– Прошу прощения, любезная Сорхахтани. Я не имел в виду вашего сына. Я имел в виду Байдура, сына Чагатая. Он тоже направляется сейчас по следам Субэдэя. Ой. Я-то думал, вы знаете…
Говоря это, советник едва сдержал улыбку. Несмотря на все свои связи в городе, эта женщина не обладала такой разветвленной, тянущейся во все стороны на тысячи гадзаров сетью шпионов и лазутчиков, как у него, во всяком случае пока. На глазах цзиньца она совладала со своим удивлением и уняла свои чувства – черта впечатляющая, особенно при такой красоте. Беспечный облик – прекрасная маскировка для отточенного ума.
Яо Шу участливо склонился вперед, чтобы слугам вокруг было не так-то просто его подслушать:
– Если вы в самом деле радеете о будущности, меня удивляет, как вы проглядели Байдура, думающего примкнуть к великому походу на запад. А ведь его отец, между прочим, следующий по очередности на место хана.
– После Угэдэева сына Гуюка, – волчицей ощерилась Сорхахтани.
Яо Шу кивнул:
– Может быть. Все бы хорошо, да только не так много лет назад эти коридоры, помнится, уже видели толпы вооруженных людей, и по весьма схожему событию. Не приведи судьба, чтобы это случилось вновь. А ведь наши тайджи собираются сейчас вместе, и все как один под крылом Субэдэя. Не тесновато ли им? Если вы замышляете, чтобы ваши сыновья доросли когда-нибудь до ханской власти, вам надо иметь в виду, что ставки здесь чрезвычайно высоки. У Гуюка, Бату и Байдура основания на нее такие же прочные, как и у вас. Вам так не кажется?
Сорхахтани воззрилась на советника так, словно он поднял на нее руку. А он улыбнулся и встал, первым подводя черту под разговором:
– Ну что, оставляю вас с вашим чаем и сластями, любезная Сорхахтани. Вижу, вся эта роскошь у вас преходяща, но наслаждайтесь ею, пока есть такая возможность.
Оставляя ее сидящей в задумчивости, Яо Шу пообещал себе, что непременно будет лицезреть явление хановой жены в Каракорум. В таком удовольствии он себе ни в коем случае не откажет, после стольких-то месяцев напряжения.
*
Ратники, дрожа от холода, топтались в тени тесовых ворот. Как и частокол вокруг, ворота были сделаны из древних черных бревен, скрепленных меж собой хрупкими от мороза вервями. На частоколе дежурили люди, ежедневным заданием которых было обходить заграждение снаружи по карнизу и осматривать крепления, что они и делали, осторожно ступая по крохотной, в ладонь шириной дорожке и закоченевшими на морозе руками проверяя каждую задубелую веревку. На это уходила изрядная часть дня: частокол окружал территорию, по площади равную скорее небольшому поселению, чем лагерю, где внутри теснилась не одна тысяча людей.
Двор перед воротами, по мысли Павлятко, был для стояния местом хорошим, безопасным. Здесь он оказался потому, что накануне ночью подошел в числе последних. А ратники, что сейчас топали для сугрева ногами, дышали в ладони и усовывали руки себе под мышки, ощущали высокую тень заостренных столбов как защиту. О моменте, когда тяжелые ворота поднимут своей силой натужно сопящие быки и рать выйдет к алчущим крови волкам, они старались не думать.
От тех, кто стоял у самых ворот, Павлятко держался на расстоянии. Он то и дело нервно ощупывал меч, все пытался лишний раз его вынуть и поглядеть. Дед говорил, что крайне важно за клинком все время следить, натачивать его. А вот как быть, если выданный клинок старше тебя самого, да еще весь в зазубринах и царапинах, он не сказал. А зазубрин на этом клинке ох как много. Павлятко видел, как кое-кто из настоящих ратников шлифует свои мечи точилом, но попросить у них взаймы ему не хватало смелости. Они не походили на людей, привыкших что-то одалживать, тем более щуплому пареньку вроде него. Великого князя Павлятко покамест не видел, хотя привставал на цыпочки и как мог вытягивал шею. Будет о чем рассказать деду по возвращении домой. Тот же дедушка, например, до сих пор помнил Краков и, приняв чарку-другую, бахвалился, что видел-де там по молодости их короля, – хотя, может, и привирает.
Павлятке нравились вольнонаемные ратные люди, услуги которых князь купил не иначе как за уйму золота. Где-то в глубине души у Павлятки крылась надежда, что среди них может быть и его отец. Он ведь замечал в глазах деда печаль, когда тот рассказывал о храбром молодце, подавшемся в вольные рубаки. Да и мать, он видел, иной раз втихомолку плакала, когда думала, что ее никто не слышит. Возможно, отец их просто бросил – так делали многие, когда зимы становились чересчур суровы. Отец всегда был бродягой. Из Кракова они уехали в поисках лучшей доли и земли, которой собирались обзавестись, но оказалось, что пахотным трудом сыт не будешь, а будешь, наоборот, жить впроголодь, и сама жизнь будет считай что беспросветной. К тому же доля земледельца-московита на поверку оказалась еще незавидней доли земледельца польского или литовского. Получается, от чего ушли, к тому и прикатились, если не хуже.
Работный люд в Киев и Москву влекло всегда. Перед отъездом с насиженных мест люди обещали, что будут через нарочных слать своим семьям деньги, а то и, заработав, приедут обратно сами, но и первое, и тем более второе редко когда сбывалось. Павлятко покачал головой. Он все же не дитя малое, чтобы ушат лжи надеяться подсластить щепотью правды. У него в руках меч, и за князя он будет сражаться возле тех свирепых, матерых всадников с озорной лихостью в глазах. Паренек улыбнулся, подбадривая сам себя. Среди них он все же будет высматривать лицо отца, каким он его помнил: усталое, в морщинах от тяжкого труда, с коротко остриженными, чтобы не завшиветь, волосами. Может, Павлятко его и в самом деле узнает, даже спустя все эти годы. Вольнонаемные ратники находились где-то снаружи за частоколом, их кони барахтались по брюхо в снегу.
В туманной стуже взошло солнце; внутри двора истоптанный людьми и конями снег превратился в наледь. Павлятко зябко потер ладони и громко ругнулся, когда его кто-то пихнул в спину. Сквернословить ему нравилось. Народ вокруг бранился такими затейливыми словесами, что иной раз диву приходилось даваться, вот и Павлятко старался не отставать – и сейчас рыкнул на своего невидимого обидчика. Но им оказался всего-навсего мальчишка-разносчик, спешащий к княжьей рати с мясными пирожками. Пока малолетний разносчик бежал мимо, Павлятко с кошачьим проворством ухватил с лотка два исходящих паром пирожка. Его обругал теперь уже разносчик, но Павлятке было все нипочем: он сейчас, пока никто не заметил, запихивал один жаркий пирожок в рот, а второй прятал. Вкус был несравненный, и жаркий мясно-луковый сок, холодея, стекал по подбородку и затекал под кольчужку, полученную этим утром. Натягивая ее, Павлятко почувствовал себя мужчиной: вес-то как на воине. Первоначально он думал, что будет боязно, но ведь внутри частокола тысячи ратников, да еще конные рубаки снаружи – чего тут бояться. Ратники вроде как и не страшились, просто многие лица были строги и спокойны. С теми из них, кто носил бороду или длинные висячие усы, Павлятко не заговаривал: к чему искать лиха. Он тайком и сам пытался отрастить себе на лице что-нибудь подобное, да пока безуспешно. Павлятко пристыженно вспомнил об отцовой бритве, что дома в амбаре. Примерно с месяц он вечерами исправно скреб ею по щекам. Ребята в селе говорили, что от нее быстрее начинает расти борода, но пока она едва проклюнулись – и то подай сюда.
Где-то в отдалении протрубили рога, и пошло шевеление, начали выкрикиваться приказы. Проглотить второй пирожок возможности не было, и Павлятко сунул его под кольчужку, чувствуя на коже тепло. Видел бы его сейчас дед. Старика как раз не было дома: он в нескольких верстах собирал хворост, чтобы к зимним холодам скопить нужный запас из того, что валяется в лесу под ногами. Мать, когда Павлятко подвел к двери вербовщика, понятно, расплакалась, но на глазах у княжьего человека отказать не посмела, на что сын и рассчитывал. И он с гордо расправленными плечами пошел за вербовщиком, ловя на себе тревожно-взволнованные взгляды стоящих у дороги односельчан. Из пополнения некоторые были старше Павлятки, у одного уже и вовсе борода веником. Вообще Павлятко не рассчитывал, что из ребят своего села он здесь окажется один, и это его печалило. Остальные от вербовщиков просто дали деру. Некоторые, он слышал, укрылись на сеновале, а иные так и попрятались в хлеву вместе со скотом, лишь бы не идти в войско. Одно слово, не рубаки – ни они, ни отцы их. Уходя, на родное село Павлятко и не оглянулся. Вернее, оглянулся всего раз – и увидел, как мать стоит и машет ему от поскотины. Хоть бы дед загордился, узнав о его мужском поступке. А то непонятно, как он на это посмотрит. Но уж сечь внучка, по крайней мере, не доведется. Стоит небось сейчас, старый черт, среди подворья, а вожжами отстегать и некого, кроме разве что кур.
Между тем что-то явно происходило. Павлятко видел, как мимо прошагал его сотник – единственный начальник, которого он знал. Вид у него был усталый, и своего подчиненного он не заметил, но юный ратник машинально пристроился следом. При выходе из лагеря его место в сотне, так ему было сказано. Остальных, кто шел рядом, Павлятко не знал, но место его здесь. И сотник, во всяком случае, шагал с целеустремленностью. Вместе они прошли к воротам, и начальник наконец обратил на Павлятку внимание.
– А, ты один из моих, – признал он и, не дожидаясь ответа, указал на группу жалкого вида воинов.
Павлятко и еще шестеро подошли, неуверенно улыбаясь друг другу. Смотрелись они так же нескладно, как чувствовал себя и он: мечи торчат как попало, кольчуги висят до колен, вконец озябшие руки приходится все время растирать. Сотник отлучился еще за несколькими входящими в его распоряжение.
Опять рявкнули рога, на этот раз с частокола, да так резко, что Павлятко подскочил. На это обидно рассмеялся один из близстоящих, обнажив бурые пеньки зубов. У Павлятки вспыхнули щеки. Он-то надеялся на какое-то там воинское братство, которое описывал его дед, но ничего похожего, по всей видимости, не было на этом замерзшем дворе с желтыми потеками мочи, и не было дружелюбия на худых, прихваченных морозом лицах. С белесого неба вновь мягко повалил снег, который многие встретили бранью, зная по себе, что это осложнит и без того нелегкий во всех отношениях день.
Мимо прогнали медлительных бурых быков, примотав к их ярмам толстенные верви от воротных створок. Как, уже на выход? А сотника отчего-то не видно: как сквозь землю провалился, ничего толком не разъяснив. Створки ворот с подобным стону скрипом стали подаваться вовнутрь, открывая путь дневному свету. Тех, кто впереди, криками отгоняли вглубь начальники, от чего толпа раскачивалась, подобно вдоху. Кто-то из воинства смотрел на ширящийся зазор, и тут где-то на задах ощутилось новое движение, вызвав повороты голов. Где-то сзади всколыхнулся гневный ропот, пронизанный криками боли. Павлятко выгнул шею в попытке разглядеть, что там такое, но ответ получил от того насмешника.
– Ишь чего, парень-брат: кнуты в ход пошли, – язвительно усмехнулся он. – Вот так нас в бой сейчас и погонят, как скот. Так у князевых воевод заведено.
Нехорошие, надо сказать, речи – уже тем, что порочат самого князя. Павлятко досадливо отвернулся, а затем сделал несколько неровных шагов вперед: сзади неожиданно стали напирать, выдавливая прочь со двора. Ворота открылись, словно рот в зевке, и после долгого пребывания в тени белизна снега снаружи буквально ослепила.
*
Морозный воздух саднил горло и легкие. Холод такой, что у Бату перехватывало дыхание. Всадники его тумена, на скаку увязая в снегу, держались кучно: на подходе к русской коннице надо было уплотнить строй. К восходу солнца от монголов уже валил пар. От бесконечных перестроений измучались и люди, и лошади. Но замедляться нельзя, а остановка, даже кратковременная, приведет к тому, что пот застынет ледяной коркой и все начнут медленно умирать, не чувствуя вкрадчиво облекающей немоты.
Едва рассвело, Субэдэй выслал вперед свое правое крыло с Бату во главе. Ополчение и новобранцы, которых князь собрал за своим кондовым частоколом, опасения не вызывали: с ними сладят стрелы. А вот конница врага – это действительно серьезная угроза, и Бату чувствовал гордость оттого, что схлестнется с ней первым. На рассвете монголы сделали обманный ход влево, вынудив русских уплотнить там свои ряды. Когда князь выдернул людей с другого фланга, Бату дождался от Субэдэя знака и бросил свой тумен вперед. А впереди, это было уже видно, колыхалась в ожидании многочисленная конница, которая по приказу, убыстряя ход, рванула навстречу. Что и говорить, силу для защиты Киева князь собрал нешуточную, но вот только она не готовилась сражаться среди зимы: холод лютый.
Бату на скаку опробовал тетиву, натянув и ослабив лук, от чего натруженные мышцы плеч тоже натянулись и расслабились. На спине побрякивал увесистый колчан со стрелами, оперение которых на морозном ветру слегка шуршало.
Князь заметил опасность: его местонахождение можно было определить по перемещению нарядных флажков. Властно протрубили рога, но Субэдэй уже услал налево Менгу, и теперь впереди основной силы монголов выдвигались два крыла. По центру вместе с орлоком стояли Джэбэ с Хачиуном – тяжелая конница, вооруженная длинными толстыми копьями. Тот, кто выйдет из-за частокола, встретится с плотными, ждущими наготове черными рядами.
Бату кивнул своему знаменосцу, и на морозном воздухе, качаясь из стороны в сторону, затрепетал видный всем рядам длинный лоскут оранжевого шелка. Туго заскрипели, сгибаясь, тысячи луков, и над передними рядами взвились четыре тысячи стрел. Секунда, и с детства привычные к стрельбе на скаку лучники дружно потянулись в колчаны за второй. Перед выстрелом они слегка приподнимались над седлом, для равновесия упираясь коленями в подпругу. На таком расстоянии целиться досконально не было смысла. Стрелы взмывали ввысь и оттуда рябящей тучей отвесно обрушивались на вражьих всадников, оставляя за собой чистое, словно омытое, небо и пораженную тишину.
Под врагом начали валиться лошади. Те из всадников, при ком имелись луки, стреляли в ответ, но их тетивы нельзя было сравнить с монгольскими, и стрелы падали, не долетев. Бату предпочел замедлить ход, дабы воспользоваться этим преимуществом. По его сигналу галоп сошел на рысь, а рысь на шаг, но стрелы продолжали вылетать через каждые шесть ударов сердца, словно удары молота о наковальню.
Русские всадники, вслепую пришпоривая, гнали своих коней через эту гибельную завесу, высоко держа над собой щиты и пригибаясь в седле как можно ниже. Два крыла схлестнулись вокруг охватистого частокола, и Бату протиснулся в передний ряд. С той поры, как он в неистовом броске сразил урусского князя (или то был воевода), кровь его при виде врага вскипала быстрее и жарче, и тем напористей следовал за ним тумен.
Между залпами стрел не было ни перерыва, ни зазоров. Теперь монгольские лучники пускали их не высокой, а более мелкой дугой, а потом и вовсе перешли на прицельную стрельбу. У урусов в сталь была закована лишь княжеская дружина – ее на себя в центре должен был взять Субэдэй. Наемные рубаки князя продолжали падать: град стрел не оставлял свободного пространства ни коням, ни людям.
Обнаружив, что колчан у него пуст, Бату с недовольной гримасой уместил лук на седельном крюке и вынул саблю – движение, повторившееся по всей линии. Русское крыло сильно смялось, сотни человек остались лежать позади. Оставшиеся продолжали наступать, но многие из них были ранены, в седлах держались непрочно, кое у кого от засевших стрел горлом шла кровь. Тем не менее они все еще пытались противоборствовать, а монголы, проносясь, сбивали их защищенным кулаками и предплечьями, а также использовали к месту клинки.