Текст книги "Одарю тебя трижды (Одеяние Первое)"
Автор книги: Гурам Дочанашвили
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 35 страниц)
ПРЕДВОДИТЕЛЬ
– Часами смотрел он на небо, запрокинет голову и уставится. Да, чудной был у нас Предводитель. Даже в ненастье, когда воины укрывались под деревьями, а избранные нежились, разлегшись в своих пестрых шатрах, Предводитель выбирался на простор и смотрел в небо, а на его лицо с блаженно приспущенными веками лил дождь. Завороженно следил он за грузными темными тучами – наблюдал, как расползались они, беззвучно завывая, по мрачному небу. Очень странный был человек, так же любовался он в ясный день белым летучим облачком. И ночи простаивал на скале, во мраке, горделиво скрестив руки, а тяжелый плащ волной ниспадал к его ногам. Стоял и думал... чудной был у нас Предводитель, но подобного ему, о, подобного ему воина я больше не встречал и не встречу. Видел бы, Доменико, как он пускал стрелу, как заносил меч. Любил брать крепости. Зорко наблюдал, как метали мы камни, как крушили мощные стены, и терпеливо ждал, хоть и дрожал от нетерпения, и упивался ржаньем вздыбленных коней, взбитой копытами пылью, барабанным боем и звуками трубы, а мы осыпали крепость горящими стрелами; они же, они, осажденные, обреченные, с пронзительными криками лили на нас кипяток, но мы прикрывались большими кожаными щитами и с воплями бросались на приступ. Мы приучены были нападать, на славу обучены, натасканы, и все равно то один из нас, то другой застывал вдруг и, вытянувшись, плашмя падал на землю, откинув голову вбок, словно избегая смотреть туда, откуда принеслась безжалостно росшая теперь из его груди стрела. Но Предводителя не доставали ни стрела, ни копье, а меч и подавно – разве подпустил бы он кого к себе! Видел бы, Доменико, как срывался он с места и несся к крепостной стене, как взбирался по лестнице, прикрываясь щитом и смущенно улыбаясь, – стыдился щита исполин. Он ловко поднимался по лестнице, а по щиту угрожающе молотили камни – нет, не обойтись было без щита. На зубчатой стене он выпрямлялся у всех на виду и только тогда соскакивал вниз. Мы взбегали следом за ним, а до слуха уже доносился свист рассекаемого мечом воздуха, лязг, звон, и мы бешено обрушивались на защитников крепости, окружавших нашего Предводителя, а скоро и спрыгивать не приходилось – со стены прямо по грудам тел ступали. Когда бой кончался, Предводитель брал стрелу и, натянув тетиву, в нестерпимой тревожной тишине всматривался в закоулки – всегда находился в засаде какой-нибудь защитник крепости, ожесточенный гибелью родных. Зорок был Предводитель, всегда замечал нацеленное в него копье, и, наверное, догадываешься, Доменико, что за этим следовало – стрела его тут же протыкала врагу глотку. Именно этого он жаждал – ждать и дождаться скрытой в тишине опасности, по-моему, ради этого брал неприступные крепости, ради этого взбегал по шатким лестницам. Эх, странный он был, Предводитель... Но вообще-то не убивал невинного, даровал жизнь сдавшимся в плен и победно обходил крепость – великодушный, благородный, милосердный; а если и дождь вдруг начинался, ничего ему больше не надо было. Какие только укрепления он ни брал, где я только ни бывал с ним, весь мир обошел – он, Предводитель, неустрашимый, непобедимый, верхом на коне, а мы, пешие, следовали за ним нестройным шагом. Шли за ним летом и зимой. Куда не заносило нас! В краю лютых морозов мы брели среди окоченевших деревьев, закутав головы и лица, а вокруг камнями падали в снег замерзшие птицы. В нескончаемые ночи мы топтались у костра, но если пламя даже опаляло брови, спина леденела, а когда огню подставляли спину, мороз колюче впивался в лицо, и мы всю ночь приминали снег у костра, трясясь от холода, и тихо, несмело ворчали, кляня судьбу, а Предводитель, вобрав голову в плечи – не потому, что мерз, а чтобы не заметили его, – уходил подальше от костра, через обобранный лес к открытому месту и смотрел. Благоговейно смотрел. На что? На блеклую луну в облачной дымке, в светлом венце, на снег, темный в смутной глубине и лиловый под ногами, а если еще и снег шел и в неясном сиянии мерцали, кружась, снежинки, так ничего ему больше не надо было. Мы же кляли судьбу и мечтали о солнце, о любом – слепящем, добела раскаленном, багровом, каким оно опускается в море, и просто желтом, обычном, – да, мечтали о солнце и навидались его, натерпелись. Ты знаешь, как трескается земля, Доменико? Видел ее, иссохшую, изрезанную трещинами, искромсанную, жаждущую? Да разве это жара у вас тут, Доменико, ты бы там побывал – от тени к тени еле волочились, изморенные, изнуренные, задыхаясь. Пока в реке была вода, мы еще терпели кое-как, день и ночь из воды не вылезали, с головой окунались в благодатную прохладу, плескались, а Предводитель смотрел на нас и улыбался. Потом река иссякла, пересохла, и мы валялись в тени, изнемогая, с трудом переползая в ускользавшую тень, губы потрескались, язык распух, не ворочался, а над нами в бездонном, немилосердно режущем глаз свете так резко обозначался каждый лист... Листья дрожали в накаленном воздухе, а нам ветерок мерещился... Предводитель тревожно молчал, прислонясь к мраморной стене. На дне пересохшего русла, где не текла больше живительная влага, покорно, тоскливо лежала скотина, над нами кружили стервятники, налетали на еще живых, запускали острый клюв в теплую кровь и злобно озирались, вскидывая голову. А жара все усиливалась, и не знаю, откуда только взялись днем, – слепяще ярким днем небо застлали летучие мыши, трепыхались в мареве, омерзительно пищали, множились змеи. Спасенья не стало... Одна подползла ко мне, качая головой, шипя, потянулась к лицу, как вдруг откинулась и застыла. Я всмотрелся – ее плоскую голову пригвоздила к земле стрела. С трудом приподняв глаза, я увидел у мраморной стены Предводителя, он улыбался мне, опустив лук. Не знаю, как долго тянулись наши муки, время от времени то один, то другой вставал, собрав последние силы, и плелся куда-то, бормоча: «Вода, вода...» – и снова валился на землю. И мне померещилась однажды лужа, к счастью – рядом, прямо у рта. Я припал к ней пересохшими губами, а в рот набился песок. Знал бы ты, как ясно видел я воду...
В конце концов настал день, Доменико, когда мы лежали, утолив жажду, счастливо раскинув руки и подставив лица дождю. Переполнилась, захлебываясь водой, широкая река, прохладная; мы кидались в нее не раздеваясь, ныряли в горбатые волны и пили, неутолимо пили воду и стонали от блаженства, барахтались, плескались, смеялись и кричали, а Предводитель стоял на бугорке, запрокинув голову, насквозь мокрый, и на его счастливое лицо лил дождь. Потом мы безмятежно валялись на берегу, шумели, веселились – все веселило нас и смешило, мы хохотали от счастья, – и тут кто-то воскликнул: «Эх, как было бы здорово, не будь смерти!» – «Не будь смерти... Знаете, что было бы, не будь смерти?..» – услышали мы в темноте. Предводитель стоял перед нами, и мы повскакивали было, но он остановил нас движением руки. Откуда нам было знать – мы только и делали, что брали крепости, – и притихли, а он, помолчав, заговорил, но не к нам обращал слова, и очень странные: «Не будь смерти, не было бы на свете храброго и трусливого, богатого и нищего, и даже добра и зла не ведали б люди, не будь смерти. Не пришлось бы воевать, пахать и сеять, снимать урожай. Никто бы никого не боялся, не стало бы добрых и злых, счастливых и несчастных, ничем бы мы не были, никакими бы не были, не отличить бы нас друг от друга, не будь смерти... Вся наша бесконечная жизнь ничего бы не стоила, была бы ничем, а раз есть смерть, то и жизнь – это жизнь! Без смерти, поверьте, даже дождь, даже сам воздух ничего бы не значил, ничего...» Так сказал и умолк. Возбужденный, он машинально перевел взгляд на нас и испуганно вздрогнул. Предводитель вздрогнул! Всяким доводилось его видеть – гневным и печальным, подавленным, ликующим, озабоченным, – но испуганным, растерянным никогда. Он был жалким, будто угас. Полуприкрыв глаза, безмолвно молил: «Забудьте, ничего, ничего я вам не говорил; нет, не следовало говорить этого...» – и отвернулся, отошел в сторону. Он и вправду думал так, – я охранял его шатер ночью и раза два слышал, как он восклицал: «Нет, не следовало говорить!» И стражи никогда раньше не ставил у шатра, а в ту ночь целый отряд охранял его, до утра простояли мы с полыхавшими факелами. Был уже полдень, когда откинулся полог шатра и показался Предводитель – бледный, встревоженный – и долго подозрительно оглядывал нас, машинально отряхнул с колена грязь, а взгляд – настороженный. Впервые увидели мы его таким опустошенным, потерянным, суетливым; обернулся вдруг, выхватив меч, но за спиной – никого; сконфузился и наигранно беззаботно сказал одному здоровенному воину, глыбоподобному: «Спой мне что-нибудь». – «Я, Предводитель?– опешил тот. – Да я не умею». – «Как умеешь. Как сумеешь, так и спой». – «Да я в жизни не пел...» – растерялся исполин, поколебался немного и, довольный, спросил: «А можно, я на своем языке?» – «Можно, можно, на каком хочешь, только пой». Тог гордо расправил плечи и все равно волновался в тот миг как пойманный зверь, потом зажмурил глаза, откинул голову назад и завопил:
Дилмун ки кугам дилмунс сикила-ам,
дилмун сикилаам дилмун залаг-залага-ам...
Страшный оказался у него голос, невообразимый – из его бездонной глотки лавиной обрушивались на нас звуки, а птицы, всполошенно хлопая крыльями, взмывали в небо. Он же, задрав голову, стиснув кулаки и разъяв глотку, исторгал: «Уба муш нугалам ги-ир нугала-ам ка нугала-ам урмах нугала-ааам...» – и челюсть у него подрагивала. Нет, он не пел, он тянул однозвучным воплем слова: «Ги-ир нугала-ам урмах нуга-ла-ам...» «Хватит, хватит, – поморщился Предводитель, но тот не расслышал, и он шагнул к нему, тяжело похлопал по плечу и сказал удивленно умолкшему великану: – «Хорошо, хватит»,– «Почему, повелитель ? – растерялся воин. – Я тебе еще спою...» – «Нет, нет, – нахмурился Предводитель и остановил, подняв руку. – Достаточно того, что слышал... – и с несвойственным ему лицемерием добавил: – А ты славно поешь, оказывается...» – «Правда? – Исполин радостно прижал кулак к груди. – Первый раз попробовал... – И со страстной надеждой вопросил: – Еще желаешь?» – «О нет, нет, – покачал головой Предводитель. – Хватит...» – «Тогда пойду куда-нибудь подальше, спою». – «Иди, ступай куда хочешь и не спеши возвращаться...»
Изумленно смотрели мы вслед великану, который враскачку взбирался по склону, а когда он скрылся из виду, Предводитель обнажил вдруг меч, пятясь назад. Что ему померещилось, не знаю. И смутился, покраснел, побледнел, а ветер доносил урывками: «Ангалт кигалшее... Гештугани наангуб...» «Поет, опять запел», – улыбнулся Предводитель и ушел в свой шатер. И в эту ночь мы охраняли его, а вдали гремело: «Уба муш нугалам гир ну-гаалаам ка нугалам урмах нугалаам». Чего распелся великан, не знаю, но вопил днем и ночью. Когда войско снялось с места. Предводитель не повел воинов за собой, как обычно, – стал среди нас и пешим двинулся к крепости. Ночью он снова расставил двадцать лучших воинов у шатра и все равно до утра не находил покоя, издырявил копьем весь шатер, озирая из щелок окрестности.
А на другой день, когда мы, предав крепость огню, приставили к стене лестницу для Предводителя, он, прихрамывая, ступил раз-другой и, пряча глаза, сказал: «Не могу, ногу ушиб... Чего ждете?!» Мы бросились к стене, забрались на нее, прикрываясь щитами, попрыгали вниз и яростно уничтожали всех подряд, рубили и кололи, никого не пощадили. Захватив крепость, распаленные, обагренные кровью побежденных, мы выбрались из нее и стали искать Предводителя. О позор! Он укрывался за деревом. Предложили ему войти в крепость, а он спросил: «Всех перебили? Никого не осталось?» – «Всех, у кого было оружие, всех защитников». – «А жителей... – он судорожно сглотнул слюну, – может, остался кто в живых?..» – «Два старика, Предводитель...» – «Два, говорите? – Он задумчиво протянул руку. – Дайте-ка щит». По лестнице поднимался осторожно, со страхом, прижимаясь грудью к ступенькам, рука со щитом над головой дрожала. В крепости с опаской огляделся из-за щита. «Эти вот?» – «Да, Предводитель», – и указали ему на двух стариков посреди площади; один беспечно улыбался, сидя на земле, рядом с ним валялись мехи с водой; другой, со взъерошенной седой бородой, стоял гордо, ястребом глядел вдаль. Предводитель нерешительно подошел к старикам, особенно пугал его тот, что улыбался. Склонился к нему и даже улыбнулся вроде, но рука его все равно крепко сжимала рукоятку меча. Старец был голубоглазый, весь высохший и какой-то безукоризненно чистый. «Уба муш нугалаам ги-ир нугалам ка нугала-ам», – донеслось издали. Предводитель резко обернулся. Старик взял мехи с водой, и Предводитель вырвал меч из ножен, а старик, хотя и оробел, спокойно пил воду, глядя на занесенный над ним меч. Предводитель колебался, потом лицо его налилось кровью, и он исступленно опустил меч...
Все зажмурились, отвернулись – иссохший был старец и какой-то чистый, голубоглазый, это был первый человек, невинно убитый Предводителем. И не переставало звучать опостылевшее «Гир нугалам урмах нугалам...». «Заставьте его замолчать! – вскричал Предводитель. – Уймите его, не то...» «Урмах нугалам», – беспечно доносилось издали. «Слушай меня! – заговорил вдруг второй старик, обернувшись к Предводителю. – Завтра на закате, когда тень вон того дерева дотянется до стены...» О, как он смотрел!.. «И что же? Что же тогда?» – насмешливо прервал Предводитель. Одна бровь старика резко опустилась на глаз, вторая круто выгнулась на лбу. «Убьют тебя». – «Что-о? Убьют! Меня?» – «Убьют, – твердо повторил старик. – Потерпи немного, и убедишься». – «Откуда ты знаешь? Откуда, спрашиваю?» – «Знаю», – старик надменно устремил взгляд в сторону. «А ты, сам ты когда умрешь, побирушка?» – «Сейчас. Ударишь мечом – и умру». О, чего стоило Предводителю сдержать себя, через силу опустил меч и сказал с издевкой: «Вот, убедись – ничего ты не знаешь». – «Знаю, одно знаю хорошо, – старик посмотрел на него в упор, – завтра тебя убьют». – «Кто же убьет?» – «Человек в черном, в маске поднимется по лестнице и...» – «И убьет, да?» – «Да, убьет,—упрямо повторил старик. – У твоего же шатра прикончит». А наступившую тишину опять прорезало непонятное «Ги-ир нугала-ам урмах нугала-ам...». «Уймите же полоумного! – взвизгнул Предводитель. – Образумьте, а то... – И, очнувшись, спокойно велел: – Уведите старика... Если хоть пальцем тронет его кто – голову снесу! – Ехидно добавил, обращаясь к старику: – Что ты теперь скажешь? Умер ты, болтун?»
Ночью нам снова пришлось охранять шатер Предводителя, и мы слышали, как беспокойно вышагивал он до утра, как тяжко вздыхал, стенал и зло твердил: «Обдурил, обхитрил! Нарочно сказал, чтоб уйти от меча! Надо было зарубить!» Сон морил нас, третью ночь не смыкали глаз, охраняя его, а он чуть свет вышел из шатра и настороженно, пытливо огляделся – лил дождь. Поднял голову, в лицо ему хлестали тяжелые струи, и неведомое счастье подавило тревогу. Одежда облепила тело, обрисовала его могучую фигуру, он блаженно улыбался... Лил дождь... Не скоро очнулся... Смахнул ладонью капли с лица, и мы, ежась под дождем, обрадовались – прежним был Предводитель. «Трудно пришлось вам без меня?» – спросил он. «Да, Предводитель, трудно, – зашумели мы. – Но все равно победили, взяли крепость!» Он помолчал, думал, вспоминал что-то, и дождь лил теперь на его склоненную голову. «Не следовало мне убивать старика, да?» Что мы могли ответить... «Знайте одно, – Предводитель уверенно расправил плечи. – Все можно исправить». А я подумал: «Разве оживить того старика?..»
Предводитель вернулся в шатер спокойный, сдержанный, как обычно. Из шатра не доносилось больше тяжких вздохов и стенаний. Мы заглянули в щелку. Предводитель тихо, в раздумье говорил: «Я воин и не мог поступить иначе...» Потом неожиданно вышел к нам. «Ступайте отдохните до вечера, не беспокойте меня, в шатер не входить, помните – должен явиться человек в черном, в маске, и всякого, кто сунется ко мне, сразит мой меч. Не подпускайте его к крепости, не давайте ступить на лестницу, убейте! Ясно?» – «Ясно! Поняли!» – закивали мы. «И помните, все можно исправить». В хорошем казался настроении, и я не удержался: «А старика того, Предводитель, старика разве оживить?» – «Нет, его не оживить, но мой поступок можно исправить, понимаешь?» – ответил он печально. «Понимаю, Предводитель», – и я широко улыбнулся ему, хотя ничего не понял, но все же...
Днем мы отоспались, а к вечеру вышли из крепости посмотреть на тень дерева, незаметно подползавшую к стене. Из рощи все доносилось осточертевшее «Ги-ир нугала-ам урмах нугала-ам...». Когда тень подобралась к стене, мы заметили вдали рослую фигуру в черном – с обнаженным мечом бежал он к крепости. Мы, забыв о всякой тени, стрелу за стрелой пускали в него, но он прикрывался большим щитом. Стремительно взбежал он по лестнице, и тщетно летели в него наши копья, только щит звенел глухо; он стал на стене во весь рост, я швырнул в него копье, он ловко увернулся и спрыгнул внутрь крепости. Воины накинулись на него, и хотя осыпали его градом ударов, однако он держался стойко, бесстрашно отбивался от нас, плашмя бил мечом по рукам, выбивая оружие. С целым войском бился и нас же щадил! Это еще больше распаляло нас. Мы яростно наседали на него, а он упорно прорывался к шатру, хотя каждый шаг грозил ему смертью, его отваге сам Предводитель позавидовал бы. Мы закрыли собой вход в шатер, он взмахнул мечом, пошатнулся и ничком повалился на влажную после дождя землю – из спины его торчала стрела. Мы были поражены – он уже казался нам неуязвимым. Тут снова донеслось «Ги-ир ну...». Все очнулись, обернулись к шатру, зашумели: «Убили его. Предводитель, вот он, валяется, не грозит тебе больше, выходи, глянь на него!» Предводитель не отзывался. Обождали и опять загалдели: «Убили его! Мертвый он, мертвый! Наврал тебе старик!» Предводитель не отвечал. Полил дождь. «Выходи, дождь идет, дождь!» – кричали мы, но из шатра не доносилось ни звука. И тогда нерешительно заглянули внутрь, потом вошли – в шатре было пусто. «Спрятался, спрятался! – Запрезирали мы его. – Испугался, таким огромным войском повелевал и струсил». Обыскали все углы – Предводителя нигде не было. «Бросил нас, оставил!» – негодовали мы, задыхаясь от злости, и тут один из воинов вскрикнул, а другой указал на убитого, растопырив пальцы. Все обернули к нему головы, а он опустился на колени, перевернул убитого на спину и сорвал маску. Ошеломленные, мы закрыли глаза руками – это был Предводитель.
– Предводитель?!
– Да. Усталое было у него лицо и умиротворенное, шел дождь, мы мокли, но не трогались с места, а на крепостной стене глыбой возвышался воин-исполин – мокрый, возбужденный, сверху взирал он на Предводителя. Потом спрыгнул к нам, глубоко опечаленный, с жалостью всмотрелся в Предводителя и горестно проговорил: «Уба муш нугалам... ги-ир...» – «Что ты там лопочешь, говори на нашем языке, чтоб понимали!» – разозлились мы, потрясая оружием. Он не испугался, расставил ноги и грянул под ливнем:
Когда не водились змеи, не водились скорпионы.
Гиены не водились, львы не водились,
Собаки не водились, волки не водились,
Страха не было, ужаса не было,
У рода человечьего врага не было, —
Тогда горы Шубура, страна Хамазов,
Край шумерийский сладкоречивый,
Великая страна с великими законами,
Страна Ури, имевшая все нужное,
Весь мир, люд покорный
На едином языке славил Энлила.
Вот что он сказал... Понравилась тебе история, Доменико?
– Да. А Энлил кто такой?..
– Какое-то божество. Правда понравилось?
– Да.
– На берегу реки схоронили его...
– И домовитая, видать, вон как хлопочет, – похвалил Бибо. – Любо глядеть.
Девушка уставилась в пол, не смея дохнуть. Не столько гостей, сколько родителей смущалась. Мать еще ничего; прижав к груди кулаки, она без конца бездумно твердила: «Дите мое, дети, родные мои...» Рослый крестьянин в летах с коричневыми пятнышками на руках сидел молча, изредка вымученно бросая: «Угощайтесь, угощайтесь...» – но сам глядел в сторону.
– Угостимся, чего не угоститься, не на поминках сидим, – сказал Бибо. – Ступай-ка пока во двор, девка...
Девушка зарделась, резко мотнула головой, откидывая косу за спину. Едва дверь за ней прикрылась, Бибо постучал пальцем по колену хозяина дома:
– Смекнул, верно, чего мы пришли?
– Смекнул.
– То-то... Так вот, и сам хорошо ведаешь, чей он сын... Не пристало хвастать, да сам видишь, какое добро тебе даем – и буйвола, и корову, и лошадь, и козу... Глянь, сколько всего, чего хмуришься, молчишь...
– Сам он послал?
– Что – скотину? А то я бы преподнес тебе, жди-ка...
– Я не о том... Сам выделил?
– Нет, велел поступать, как положено да принято.
– А-а, – облегченно выдохнул крестьянин. – А-а...
– Чего акаешь, говори прямо – согласен отдать дочку?
Лицо крестьянина снова омрачилось.
– Молви слово, что ты за человек...
– Мала еще, дите, – промолвил крестьянин и потупился. Скрестил руки на груди, потом неловко подбоченился, но и это показалось ему неудобным, и он нерешительно опустил руки на колени. Привыкнув день-деньской трудиться на ногах, ему тягостно и тяжко было сидеть.
– Мала, говоришь? – завозмущался Бибо. – Какое там мала, чего придумал! И он не малец, и она не дите... Мала, говоришь? Вон какая! Принеси-ка веник, дочка... – окликнул Бибо девушку. – Ладно, не надо.
Девушка, зардевшись, приставила веник к стене у входа и прижалась щекой к плечу.
– Не тяни, говори, милый человек, согласен? Счастье тебе привалило, а ты...
– Родные мои, родные... – все повторяла женщина, то и дело окидывая взглядом Гвегве, немного смущенного и все же сидевшего после вина очень прямо, заносчиво.
– Так как? Сговорились? Видел же, какая она... Видишь, какая...
Но крестьянин глаз не поднимал и, на дочь не глядел.
– Чего молчишь? Язык, что ли, проглотил?
– Пускай будет так, – проронил крестьянин, и что-то сдавило ему горло. Он тихо добавил: – Природой положено.
Руки у него были большие, в коричневых пятнышках.
* * *
С ребячьей поры была у Доменико эта игра – будто возвращался откуда-то.
Проскакав весь день верхом на палочке или прибежав с озера в нацепленной на мокрые волосы шапке, голодный шестилетний малыш набивал рот хлебом, пока хромой работник обмывал ему исцарапанные ноги своими заскорузлыми руками, а вокруг все так странно преображалось, и мальчик забывал про голод. Вечерело, темнело. Оцепенев, с полным ртом, изумленно вглядывался в ночь – селение примолкало, исчезали знакомые звуки, скала не походила больше на скалу и дерево – на дерево, а стог делался вовсе незнакомым, и в зыбком, призрачном свете луны мальчик долго всматривался в менявшиеся предметы – на неслыханную, немилосердную измену походило все это. Засыпал он все-таки спокойно, положив щеку на ладонь, а утром, чуть свет, в сонном дурмане озирал комнату и почему-то самодовольно радовался преданности вещей – привычно собственным, привычно своим был день. А когда солнце поднималось выше, он бежал в лес, забирался на прохладное дерево, и с его верхушки совсем другим представлялся мир; потом сбегал к озеру и прыгал с валуна в воду, плескался, пока не наскучит, а после в непонятной тоске валился на траву, сердце колотилось в непосильном томлении, и долго лежал он не шевелясь, будто умер. И снова вскакивал, вприпрыжку мчался к озеру, нырял, взбаламучивая воду; возвращался домой, еще чувствуя холодок на спине, подходил к привязанной у плетня овце, упрямо избегавшей его глаз, опять грустнел, взгляд его падал на дерево с тонкой, прозрачной корой, и, повеселев, он разом оказывался на его макушке, и две черешни с двуедиными черенками повисали на ушах, и в этих сладких прохладных сережках удовлетворенно озирал двор с высоты; спрыгнув с дерева, находил все вокруг неизменным и, успокоенный преданностью всего и вся вокруг, беспечно разгуливал по селению, но потом... смеркалось. И снова зловеще шевелились черные тени, и снова тишина, звонко раскалываемая сверчком... Чей-то незримый глаз, упрямый, глядящий в затылок, и звенящий холод по жилам. Прохлада постели и тепло, разлитое по спине... Кто-то черный, большепалый, подступающий с вялой угрозой, неотвратимый, как рок, настырный соглядатай... И снова брызжущее светом солнце, прозрачное, сияющее утро, крестьяне с мотыгами, хромой работник с метлой... И в полдень грустно сидящий на лесной опушке шестилетний мальчик, Доменико. А в один какой-нибудь полдень внезапно смеркалось, смутный свет и те же тени, таинственный стог, сверчок, потемневшая гора – и совсем другой Доменико, глаза расширены, настороженный, возбужденный, сумрачной тучей движется с опушки леса к селению, будто возвращается домой, возвращается после долгой разлуки, шаг у него трудный, скованный и все же готов к бегству... Будто оборван и унижен, всеми оставлен, окровавлен, будто возвращается, возвращается после долгой разлуки и хватается за дверь, ноги подкашиваются, но он идет, все-таки идет...
С ребячьей поры была у Доменико эта игра – будто возвращался откуда-то.