Текст книги "Одарю тебя трижды (Одеяние Первое)"
Автор книги: Гурам Дочанашвили
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 35 страниц)
– Иди.
И действительно, дон Диего вернулся ровно два дня спустя, но на груди его уже не сверкал один из трех драгоценных камней, а в развороченной лаборатории засекреченного великого изобретателя Ремихио Дасы, прирезанного и поистине ни на что более не годного, сорвали упрятанные за подкладку пиджака ордена, а его самого головой вниз спустили в засекреченный же колодец за пределами Каморы – по тайному приказу невозместимо пострадавшего маршала Бетанкура.
И на этом кончается вторая глава «Канудоса».
КАНУДОС РАЗРАСТАЛСЯ
Широко, могуче раскинув руки, Старый Сантос лежал ничком на тахте. В последнее время он старался не думать о жене и сынишке – страшно, нестерпимо стыла истерзанная душа. А при мысли о высоком лощеном каморце обжигало лютое пламя ненависти; лицо погубителя маячило перед глазами – с его лживой улыбкой, притворным состраданием, и Старый Сантос неистово мучил его, казнил, придумывая все новые пытки, пока не изнемогал от мести, и снова всплывали перед глазами лица несчастных жены и сына; из сырой земли, из-под холмиков неподалеку, исходила боль, от которой стыла душа, и он снова кидался в испепелявшее пламя мести – стискивал пальцами брошенную рядом с тахтой колоду «Масимо» и душил – темную глубокую окружность выдавили на казнимой колоде железные пальцы, а каморец, ошалев от ужаса, посинев, выкатив глаза, обезумев, молил взглядом: «Не надо, не надо!» – но Сантос, полыхая жаждой мести, безжалостно ласково шептал: «Надо, Масимо, надо!» – а потом разжигал мысленно сырые дрова, хватал Масимо за шиворот и тащил на кровлю, утыкал его носом в дымоход, с силой пригибал, чтоб задохнулся ненавистный от чада и горького дыма, чтоб давился от кашля, размазывая по лицу слезы и сажу, а Сантос время от времени ослаблял пальцы, и беззвучно вопившая жертва молила глазами, источавшими слезы: «Не надо, не надо!» – но Старый Сантос все настойчиво шептал: «Надо, Масимо, надо!» – снова и снова совал его голову в сумрачный дымоход, а в это самое время в Каморе нашего Масимо огорчало одно лишь – бреясь, слегка царапнул холеную щеку и озабоченно рассматривал в зеркале пустяковую ранку, прикладывая ватку с волшебно целебной мазью, и нежно поглаживал другую щеку – ну как осудить его! – любил себя очень. Но не дали ему залечить царапинку – не везет так не везет! – срочно вызвали к генералу Рамосу в связи с чрезвычайным событием. В приемной командующего истребительным войском он часов пять проторчал вместе с другими заслуженными карателями, однако генерал-добряк неповинен был в этом, он и сам вместе с другими генералами нервно вышагивал по роскошной приемной полковника Сезара Федерико – то плечом к плечу с ними, то навстречу им; а сам полковник в почтительнейшей позе стоял перед грандиссимохалле в его роскошнейшем кабинете, взволнованно ожидая вместе с жавшимся в углу капралом Элиодоро бесценных слов маршала.
– Ты не получал никаких известий, мой полковник? – спросил наконец маршал Бетанкур, бледен был очень.
– Когда, гранд...
Но маршал оборвал:
– И ты не получал, мой капрал?
– Нет, грандиссимохалле.
Посреди кабинета стоял длинный сундук. Бетанкур пальцем поманил Элиодоро.
– Лезь, мой капрал. Как постучу по крышке, приоткрой и слушай меня. Живо!
– Слушаюсь, мигом, грандис...
– Лезь, болван, лезь...
Когда крышка опустилась, маршал прошелся и, передернувшись, искоса глянул на полковника Сезара. Вздрогнул и полковник.
– Перебита бригада. Вся.
– Какая бригада... гран...
– Шурина твоего, Наволе.
Полковник, такой речистый всегда, лишился дара речи, сковали два нежданных факта: «Истребили бригаду!», «Знает, знает о Сузи!» – и глупо ляпнул:
– А вам доподлинно известно, грандиссимохалле?
И хотя тут же прикусил язык и поджался весь, Эдмондо Бетанкур насмешливо уточнил:
– Что? О тебе и Сузи, полковник?
Сезар опустил голову, промямлил:
– О бригаде, грандис...
– Да.
Великий маршал подошел к шторе, через щелку-глазок оглядел двор вдоль и поперек. Медленно отвернулся от окна.
– Перебитые валяются у самой каатинги. Как полагаешь, из какого тартара вылезли эти нищие обормоты?
– Не обошли ли каатингу, гранд...
– Нет. Через скалы им не пройти было, а с другой стороны – обширная пустыня, хотя бы один из двухсот да заметил бы их. К тому же – напали днем, случись это ночью, кто-нибудь сумел бы удрать, спастись. Безмозглые – в одних подштанниках валяются.
– Могли раздеть, мой марша...
– Нет, не обобрали их, кроме оружия и коней, ничего не забрали, но об этом ни слова, не вздумай проговориться.
– Кому я проговорюсь, грандис...
– Вот и хорошо, в объятьях Сузи куда приятнее, чем в руках Кадимы. Согласен?
– Да.
– Так как же удалось им миновать каатингу, а? – Бетанкур спокойно прошелся по комнате.
– Наверное, перепрыгивали через нее... с шестом, например...
– Не решились бы... К тому же, аскет мой, мой святой полковник, никто не пал от пули.
– Чем же их...
– Копьем, мечом.
– Какая дикость, ах...
– И думаю, они были верхами, иначе наши успели б добежать до палатки с оружием, а оснащенная ружьями бригада, тебе следует это знать, без сомнения одолеет толпу, вооруженную копьями и мечами. Разве не так?
– Истина глаголет вашими устами, великий маршал.
– А коня, и самого ловкого, не заставишь прыгнуть с шестом, согласен?
Полковник пристыженно уронил голову. Лицо великого маршала выражало презренье, он постучал о крышку сундука – Элиодоро мгновенно высунулся.
– Надеюсь, не слышал нашего разговора?
– Нет... темно было, гранди...
– Скажи, каким образом привел тебя назад тот мерзавец?
Сначала очень долго шли пешком, грандиссимохалле, дорогу не припомню – завязали мне глаза, потом долго ползли, великий маршал, у них как пить дать есть подземный ход, гранди...
– Хорошо, лезь обратно.
Великий маршал присел на сундуке, размышляя вслух:
– Целую бригаду истребили мне оборванцы... Всего двенадцать лошадей имели, и то наших... Двести олухов не обнаружили хода, через который лошади прошли! Поразительно – двенадцать бродяг истребили на славу обученную бригаду...
Сурово смотрел он на полковника, вжавшего голову в плечи.
– Теперь они заполучили еще двести лошадей, мой достойный и пристойный. Потеря людей меня не огорчает, как ты понимаешь... Мы подготовим трехтысячный корпус, полковник, и знаешь, что с ними сделаем! Если и раньше на куски изрубить собирались, то теперь...
– Накажем их примерно, грандиссимохалле, – и осмелел, разошелся: – Такое придумаю, точно одобрите...
– На кого из генералов возложить?
Полковник уставился в потолок – соображал.
– Думаю, целесообразно – на генерала Хорхе, гранд,..
– Ты прав. А на генерала-добряка? Рамоса – нет?
Замялся мишурно-блестящий полковник:
– По-моему... нет... Карательное войско все же... всегда надо держать здесь...
– На всякий случай, да?
Смерть успел познать полковник, прежде чем выдавил из себя:
– Да.
– Хвалю, Федерико. Если требуется, способен быть прямолинейным, верно?
Польщенный полковник лихо щелкнул каблуками, молодцевато вытянулся.
Куцерукий великий маршал медленно встал с сундука, достал из потайного шкафчика дорогой изящный кувшинчик, наполнил бесценный хрустальный стакан; следя за полковником, сунул за пазуху руку, передернулся, потом зажал соломку в зубах и, склонившись к искристой жидкости, снизу вверх впился взглядом в Сезара... и так мрачно, так грозно потягивал темносладкий напиток – оборвалось у полковника сердце, и душа ушла в пятки. Высосал все до дна, убрал соломку в карман.
– Как полагаешь, хватит корпуса одного генерала покончить с отребьем?
– Да, безусловно!
– Да, безусловно! – в бешенстве передразнил полковника маршал. – Ты и тридцать человек посчитал достаточным расправиться с теми двенадцатью! Затем безмозгло ограничился бригадой в двести человек и опять твердишь: «Да, разумеется!» По зубам дать тебе мало, дурак...
– По недомыслию сболтнул, простите, грандиссимохалле, не знаю, сколько их...
Маршал Бетанкур встал, постучал по сундуку драгоценнейшим стаканом – крышка тотчас вскинулась.
– Слушаю, гранд...
– Сколько их, по-твоему?
– Мужчин, наверно... семьсот – пятьсот...
– Тысяча двести?
– Нет, семьсот.
– А женщин, болван, детей, стариков?
– Думаю, столько же, гранд...
– Как же они все-таки связали тебя, дуралей?..
– Пятнадцать их было, гран...
– А-а... Сколько, мой капрал?
– Семь – наверняка, до зубов вооруженных...
– Ладно, лезь обратно. Слушай, мой полковник, присядь на сундук. И так... – И Бетанкур прямо в ухо зашептал полковнику, готовому уловить каждый звук его: – Отбери трех сотрудников из списанных, снабди их остро отточенными бритвами, и пусть срежут с убитых все, что срезается, – носы, уши и тому подобное, выколют глаза – мертвым не больно, обчистят карманы и вывернут; назад возвратятся окольным путем, чтобы не столкнуться с повозками, которые я отправлю туда, и, как вернутся, напои их из чаши побратимства зеленым напитком, тем, что подарил тебе, – не весь израсходовал, думаю.
– Да, гранд...
– Весь наш народ, всю великую Камору, следует настроить против этих голодранцев, чтоб покарать их беспримерно. – И добавил:
– Я ничего тебе не говорил. Ты не младенец, сам соображаешь. Ступай, пришли мне Грега Рикио.
– Кого, грандиссимохалле?
– Прекрасно слышал. Пошел!
* * *
Несчастный скиталец... Неискушенный. «Скоро вернетесь, дядя Петэ?» – «Да, Доменико». – «Не задерживайтесь там...» – «Мигом обернусь». – «Не обижайтесь, что не сопровождаю вас, – Доменико потупился. – Не могу больше... на улицу». – «Ничего, ничего, чем плохо сидеть дома!» – «Дядя Петэ... – Доменико, волнуясь, затеребил пуговицу, оторвал ее. – Просьба у меня». – «Слушаю, мой друг...» – «Мне неудобно...» – «Что, Доменико, не стесняйся». – «Вина хочется». – «Только-то! – Доктор вздохнул с облегчением, сочувственно провел рукой по поникшей голове.– Вина захотелось, значит?» – «Да. Простите, вы, врачи, считаете вино вредным... Простите, что прошу у вас». – «Чепуха, мой мальчик, захотелось, и ладно, – улыбнулся Петэ-доктор. – Тебе, однако, не выпить, а напиться охота, забыться, отвлечься от всего. Угадал я?» – «Да». – «Хорошо, я спущусь в подвал, принесу, ты не найдешь там». Доменико, не теряя времени, достал из шкафа низкий широкий бокал, приготовил закуску – отрезал хлеба, взял сыр, и вспомнились глаза Мичинио, мерка с шеи, выронил нож. На цыпочках подошел к шторе, выглянул в глазок – никого! Что-то стукнуло, испуганно обернулся – в дверях стоял Петэ-доктор с кувшином в руках: видно, ногой открыл...
– На, Доменико, наслаждайся, – доктор поставил кувшин на стол. – Пей сколько хочешь, а я пойду к больному. Запру дверь снаружи, чтобы спьяну не вздумал прогуляться по улице...
– Хорошо. – Торопливо наполнил бокал, но, стесняясь доктора, повернулся к нему боком. Первый глоток – блаженным теплом разлился по всему нутру. Сквозь зубы всосал мерцавшую жидкость. Снова наполнил бокал, проливая вино на стол, исподтишка глянул на доктора – тот укладывал лекарства в сумку, – выпил, и знакомо приятно обожгло горло, на миг окунуло в дурман, но только на миг, еще долгий был путь в туманный край, правда легко одолимый... Поставил бокал, потянулся к хлебу да так и застыл – доктор уже с сумкой в руках как-то странно улыбался ему.
– Слушай, Доменико... – И запнулся.
– Что, дядя Петэ?
– Ничего, просто... – В волглых глазах сквозила грусть, собрался с духом, сказал будто между прочим: – Может, утренняя девка нужна тебе, мой мальчик?
– Что? – Доменико вздрогнул. – Что еще за утренняя... Нет, не хочу... Зачем мне...
– Не знаю, так...
– Нет, не хочу... – повторил тише, но прозвучало не очень искренне. Снова наполнил бокал и, смущенный, возбужденно, каким-то чужим голосом крикнул уже выходившему доктору:
– А почему вы... спросили?
Понял его Петэ-доктор, улыбнулся:
– Мужчина ты, вот почему, мой друг.
– А это... не зазорно?
– Что же тут зазорного... Приведу какую-нибудь. Да и вообще, без утренней девки посмешищем станешь в городе. Знаешь что, я приведу, и, если понравится, упомяни в разговоре грушу, а нет – яблоко.
– Скоро вернетесь?
– Да, у меня один вызов... Пошел я. Всего...
Не ощущая себя, заходил он по комнате, снова выпил, но вино показалось горьким; поспешил заесть хлебом, сыром и, увлеченный едой, радовался чему-то, да – утренняя девка... Выпил еще и разлегся на тахте поудобней, подложил под голову руки, ах – утренняя девка... Придет покорная, деловитая, готовая... Каморская девка. Гм, каморская, с руками, грудями, еще кое с чем... Запьяневшего, его томило злобное желание поизмываться над каморцами, истерзать если не всех, то хотя бы одну девку, одну женщину. «Пусть придет, встретим ее, встретим, пусть пожалует», – повторял Доменико злорадно. Еще захотелось вина, вскочил – налил себе... Пошел к окну, но ноги заплетались, еле дошел, беззаботно раздернул штору и увидел озабоченно шагавшего прохожего. Чуть не прикрикнул на него: «Эээй ты, цыц!» – но удержался, не-ет, не потому, что не решился, поленился просто... И так пренебрежительно задернул штору, точно оплеуху закатил каморцу, и буркнул: «Иди ты к...» Налил себе еще, но выпить не успел – внизу хлопнула входная дверь. Замер. Шаги... Одни знакомые. И еще чьи-то... Повеселел, но все равно был в смятении. Открылась дверь, вошел один только доктор! Но доктор тихо сказал: «Посмотри в замочную скважину. Видишь ее?» Доменико припал к дырочке, глаз его изумленно расширился – на нижней ступени лестницы ждала женщина, настоящая, во плоти... Именно такая, какую хотел, – полноватая. Он выпрямился и... «Ну что, Доменико, яблоко или груша? Другой не оказалось, разошлись уже, не обессудь...» – «Груша, груша, очень даже хороша. – Доменико был доволен. – Сочная груша». – «Опьянел уже, мой мальчик?» – Петэ-доктор пристально всмотрелся в него. «Не-е, какое там опьянел, – махнул рукой Доменико. – С чего пьянеть – всего четырнадцать стаканов пропустил». – «Ладно, я пошел, запру тебя опять... Когда прикажешь вернуться?» – «Не знаю... Завтра, послезавтра». – «Выгоняешь из дому?! – добродушно рассмеялся доктор – глаза его сузились, плечи подрагивали. – Приду вечером, если еще будет у тебя, лягу спать в соседней комнате. Договорились?» – «Хорошо, – разрешил Доменико. – Только – я сам выйду к вам, вы не входите, ладно?» – «Ладно».
Петэ-доктор спускался по лестнице, шаги его отдалялись, зато чьи-то другие приближались – на пороге возникла женщина в плаще. Решительно вошла в комнату, быстро обошла ее, не обращая внимания на Доменико. Стылый взгляд ее, казалось, ничего не замечал. Второй раз обошла комнату, но совсем по-иному: ступит шаг, зацепится взглядом за что-нибудь – за сундук, скажем, – задержится на миг и устремится дальше... опять помедлит. Шла примерно так: раааз, дватри, чеетыыыре, раз, дватричетыыыре. Внезапно остановилась, резко повернулась к Доменико, развязно, вызывающе оглядела и вдруг изумилась:
– Ой, это с тобой?!
– Что?
– Как поживаешь...
– Кто, я?
– Да, забыла... как тебя?..
– Что?
– Твое имя.
– Доменико.
– Как поживаешь, Доменико, а?
– Прекрасно.
– Плащ снять или... – И погрустнела. – Если не нравлюсь, могу уйти, подумаешь. – Она выставила груди.
– Сними, конечно.
– Поможешь? – с наигранной кокетливостью спросила она и сжалась вся – пьяный был перед ней.
– Дайте повешу.
– Нет, нет, зачем... – женщина заволновалась.– Очень прошу, очень...
– О чем, сударыня? – От удивления Доменико выразился на манер краса-горожан.
– Было раз, какой-то вроде вас говорил вежливо, а потом вдруг влепил мне оплеуху. Вы не... а-а? Пожалуйста, прошу вас.
– Не бойтесь, что вы!
Женщина робко подошла совсем близко, заглянула ему в глаза и поняла – не врет он, и осмелела, заважничала, сказала с сознанием своего превосходства:
– Что, стыдишься, мальчик?
– Нет, – он отвел глаза. «Эх, и она, видно, порядочная дрянь». – Чего мне стыдиться – вор я, что ли, украл чего... – растерялся и заговорил по-деревенски.
– Ладно, нечего терять время, – сказала женщина деловито, вешая плащ, и плюхнулась на тахту – проверяла, наверное, прочная ли. Встала кокетливо, выглянула в окно и не оборачиваясь кинула Доменико: – Ты славный, да, славный, шлепанцы не найдутся? Измучилась в туфлях, ужасно жмут... Так вот, за день берем полдрахмы, за сутки – драхму. Если захочу побаловать тебя, красавчик мой, – две драхмы, а дашь четыре – в любой час прибегу, только свистни, в течение месяца, считая и этот день. Устраивает? – Взглянула на него и похолодела – им снова овладел таившийся в нем хмель, он пренебрежительно кривил губы, слегка покачиваясь, потом, налил себе, выпил.
Неторопливо, спесиво приблизился к ней, в кармане отсчитал четыре драхмы, ухватил ее руку и, вывернув ладонью вверх, вложил в нее деньги, смерил с головы до пят – умаленную, прибитую его взглядом, надежно купленную, приобретенную в собственность. Ошеломленная женщина кинула драхмы на стол:
– Не надо, не заслужила пока.
– Заслужишь, – заверил Доменико. – Заслужишь, куда денешься.
– Никуда, – покорно согласилась женщина.
О, как высокомерно оглядывал он убогое лицо, жалкое: брови почти догола выщипаны и тонко дорисованы углем, глаза – в темных провалах, и захмелевший скиталец насмешливо отметил:
– А видик у вас, сударыня, неважнецкий...
– Что делать, – женщина потупилась. – Вчера ночью двое пьяных попались... Так мучили, так терзали, чуть на тот свет не отправили.
– А ты что думала, – назидательно пояснил Доменико. – Хочешь денег – терпи.
– И денег не дали, у меня еще отняли, – горестно проговорила женщина, не поднимая головы. – Сорок грошей осталось у меня.
– Разживешься сейчас, четыре драхмы получишь, – самодовольно бросил Доменико.
Женщина неуверенно улыбнулась.
– Ты хороший... – И разошлась – указала пальцем на кувшин: – А мне можно? Никогда не пила, не пробовала даже, интересно, какое оно на вкус...
– Не пробовала? – строго переспросил Доменико.
Женщина смутилась.
– Пробовала... Каждый день приходится.
– И много приходится?
– Сколько одолею.
– Чего же обманывала?
– Не знаю, ни с того ни с сего.
– Ни с того ни с сего и вино не пьют, – изрек Доменико.
– Воля ваша.
Доменико прошелся по комнате раз-другой, сказал властно:
– Скинь с себя это, – и пренебрежительным жестом уточнил, что именно.
– Сейчас.
Он насмешливо следил за женщиной, но она так живо разделась выше пояса, что Доменико помрачнел.
– Подойди.
Женщина подошла.
Большие дряблые груди грузно провисали к животу.
– На что это похоже, не стыдно? Сколько тебе лет?
– А не все равно? – Женщина глядела в сторону.– Какая есть – есть.
Но не вызвала у него жалости. Наоборот, пробудила горечь. И накатила злость на всю Камору, на всех каморцев за издевательства, унижение, оскорбление, страх – и вот овцой стояла перед ним одна из них, он мог отыграться, поизмываться, и жажда мщения взметнула его руку – давай, давай! – пальцы его грубо схватили грудь женщины, и, заглядывая ей в глаза, он все сильней стискивал плоть, спросил:
– Больно?
– Нет пока.
– А теперь?
– Немного...
Изо всех сил сдавил грудь.
– А так, та-а-ак? Говори!
– Скажу, как пожелаете.
– Правду скажи.
– Больно... очень, страшно больно.
– Хорошо-о-о, – Доменико просиял, выпустил грудь. – Давай ложись. Постель в сундуке, вон там. Как следует стели, барахло свое брось на пол, не вздумай класть на стул, слышишь?
– Да, слышу...
Высокомерно отвернулся от нее; неясный тягостный скрип, смутно достигавший сознания все это время, шел, конечно, с улицы. Заплетающимся шагом подошел к окну, небрежно откинул штору – в глаза бросилось что-то серое, громадное, до того странное – не сразу разобрал, не сразу понял, что это было; беззаботно мурлыча, всмотрелся получше и... судорожно вцепился руками в решетку – на больших повозках в Камору ввозили остатки бригады.
На перемешанных, переплетенных, окоченевших телах уже лежал цвет тления, жуткий, страшный цвет пепла, переходивший в зловеще синий; высокой грудой навалены были трупы на огромных повозках, скорбно вступали в Камору могучие неуклюжие буйволы, неся в больших глазах глухую безмолвную тоску, и так нестерпимо, нещадно скрипели и скрежетали колеса – будто лезвием проводили по свежей ране... Пригвожденный ужасом, приросший к решетке оледеневшими пальцами, не различал Доменико свинцово-серых лиц. Жестоко, неумолимо взирали на него снизу кромешно черные дыры – глазницы и жутко зиявшие ниже под ними два заполненных тьмой отверстия – там, где прежде был нос. И грубо, резко чернели, извиваясь, темные линии, обозначая место ушей... Чей-то труп, полусвисший с повозки из-под наваленных тел, мел волосами мощеную улицу родного города, волочил по трехъярусной Каморе посиневшую руку. Из разрубленного нутра тянуло темно-ржавой стужей, и странно, нескладно дребезжала решетка, перенимая дрожь руки, а взор злосчастного скитальца уже пал на другие повозки – чья-то голова валялась отдельно, шея – в клочья изодрана! И что-то непонятное случилось с Доменико. Когда, потрясенный, он все же очнулся, не смог оторваться от решетки – не разжимались оледенелые пальцы, и хуже – пристывали сильней, и отвернуться был так же бессилен – держал его кто-то могучий, неодолимый, ухвативший за ворот, да еще заставлял биться взмокшим лбом о решетку и даже зажмуриться не давал – приложил к глазам его железные пальцы, прозрачные, и сурово шептал: «Смотри, Доменико, зри...», а зрелись – рассеченная грудь и разверстый живот... разъятая глотка и пустые глазницы... И все шли и шли груженные тяжко повозки, скрежеща и скрипя, и внезапно к ужасу примешалось нечто ужаснее, невыносимее – жалость! Пришибленный, придавленный, взирал Доменико на трупы, и сердце, истерзавшись, не в груди – в горле билось отчаянно, билось о застрявший колючий ком, и не помнил уже Доменико, что недавно совсем эти трупы были бандитами; нет, он видел человеческие тела, видел просто тело – воплощение чуда. Почему оно, так дивно устроенное, на диво подвижное, так много умевшее, должно было расплачиваться за злобный ум, толкнувший его на преступление; почему оно, способное творить красоту и добро, совершать чудеса, уничтожено и безжалостно предано тлению; вот такими же руками, что безжизненно волочились сейчас по каморской земле, хромой работник подрезал весной лозы и бросал в пашню зерна кукурузы, пшеницы, и глотавшему слезы Доменико жаль было глаз, различавших столько прекрасного, жаль было ног, рук, сердца – не видели больше, не двигались, и ничто более не билось в груди... Потрясенный, похолодевший, позеленевший, смотрел он на исковерканные, изувеченные чудо-тела, а чья-то рука сжимала горло, не давала дохнуть несчастному, и сквозь слезы возник затуманенный цветок ночи – немыслимый страх... и наивное, отчаянное «как не жаль...». Внезапно тонкой иглой вонзился в сердце чей-то вскрик, кто-то вскрикнул, опознал в убитом своего, родного... Этот нестерпимый укол в сердце выручил пальцы – оторвались они от решетки, и Доменико, истерзанный, испепеленный увиденным, плотно закрыл окно, задернул штору, но тщетно – трупы лезли в глаза, изуродованные, переплетенные тела отцов, сыновей, – он резко отвернулся от окна и вскрикнул невольно, заслонив глаза, – и на тахте было тело, голое тело...
И он стоял, боясь шевельнуться, заслонив руками лицо, но постепенно прояснилось сознание, что-то смутно припомнилось, и, превозмогая себя, глянул краем глаза на тело: может, и оно изувечено... Но нет, живое было тело, да, да, живое – на широкой постели покорно лежала утренняя девка – живая, прикрыв руками осмеянную им грудь, смежив глаза, готовая смиренно вынести унижение, мучение, глумление... Ради четырех драхм, валявшихся на столе. Живой была, теплой, мягкой, робко дышала; и, протрезвленный зрелищем трупов, Доменико увидел себя, говорящего с ней, – заносчиво наглого, грубого. И вспыхнули, запылали все пять пальцев правой руки, что измывалась бесстыдно над женщиной. Осторожно, напряженно подвигался он к ней сквозь крики, приглушенно вбираемые окном, но женщина почувствовала его шаги и побледнела, оцепенела в ожидании новых мук, даже дышать перестала. И Доменико снова усомнился – жива ли, опустился на колени, бережно отвел ее руку, приложился ухом к груди, к тому самому месту, которое так жестоко терзал... Билось, билось... Доменико радостно слушал мерные удары, а женщина приоткрыла глаза, удивленно поглядела на затылок Доменико и быстро сомкнула веки. Доменико воздел голову, нетерпеливо окинул лицо ее взглядом, нашел на нем самое жалкое, поруганное – изувеченную бровь и благоговейно поцеловал. Женщина вскинула веки, испуганно, оторопело уставилась на склонившегося к ней Доменико и смешалась – непривычное ей, неведомое тепло было в его глазах, чуждая ей, непонятная нежность. Растерялась женщина, а Доменико, растроганный, нежно прикасался ладонью к ее плечам, шее, ласково гладил по волосам – и она вот женщина, и она была человеком, да, человеком. И он легонько подул ей в глаза, будто жизнь вдохнул; женщина заморгала изумленно и прижала его к груди благодарно. Как нежно, бережно ласкали ее поруганное, замученное тело, и плакала женщина, коротконогая, дряблотелая утренняя девка, плакала благодатными слезами, оттого что так неожиданно обрушилась на нее, жалкую, сломанную, не чаемая ею любовь, такая чистая... И плакала... «Как звать тебя...» – «Роса. А тебя...» – «Доменико». – «Спасибо, Доменико», – и, сняв с плеча его руку, зажала ее в ладонях, приникла губами, но Доменико вырвал руку, обхватил пальцами ее щеки и коснулся губами ее влажных глаз. Женщина прижалась, взмолилась: «Не уходи, Доменико, не надо, не уходи, ладно, не покидай меня, прошу, не покинешь же ведь?»
Возможно, все это представилось бы Доменико сном, когда он проснулся, потому что один был в постели, но четыре драхмы на столе лежали иначе – друг на дружке, а рядом – вспыхнул, словно стегнули хлыстом, – помимо четырех драхм рядом с ними было еще сорок грошей...
Не знаю, как вас, но меня временами так тянет к себе Канудос... Мой избранный город, особенный, особенно в утренний час, на заре... Дайте ж руку, неверящий, обойдем Канудос, давай незаметно заглянем в этот вот дом, смотри, посмотрите, как спит первый, лучший вакейро, как проснется, лежит на спине, руки вольно закинуты вверх, и только дрогнули веки, уже улыбается – а вам приходилось пробуждаться вот так – улыбаясь, когда впереди ясный, праведный день, полный света, тепла, когда знаешь – каждый твой шаг правильным будет, и рад, еще не привыкший к не привычной тебе справедливости... Пойдемте туда, к белой пастушке, подойдем осторожно. Просыпается Мануэла и, скованная мягко и тяжко лилово-нежным обручем дремы, сонными пальцами длинной, так мило лежащей руки шарит упорно по соседней подушке – то ли волосы ищет, то ль щеку Мануэло Косты... Идите сюда и взгляните на Рохаса, еще в полусне, слегка потирая зажившую рану, уже озаряется светлой улыбкой: и Канудос, и земля, и вода, и сам воздух, все вокруг – его, как и всех... Идемте, ступай же за мной... А воздух – бодрый, бодрящий, истинный воздух, и упруга, надежна земля, стой на ней, живи сколько хочешь – кто попрекнет! В роще – резвые кони, не тяготятся, играючи носят статных, ловких вакейро. Слышите стук? Запомни его, это он пробуждает мой город, предупреждает сурово, и все ж канудосцы, просыпаясь, улыбаются весело, бодро, и совсем другой звук пробуждает прекрасным утром генерала Хорхе, – впрочем, может ли быть прекрасным утро в Каморе! Сдвинув брови зло и тараща глаза, вскочил генерал от резкого стука в дверь из красного дерева, отозвался по-военному энергично и четко: «Сейчас! Слушаю!» Оказалось, его вызывают – туда, в наивысший, в самый наиважный мраморный дом, и генерал Хорхе – руки по швам, а уши – вперед, выслушивает высочайшее повеление из уст всевластного полковника Сезара, а здесь, в Канудосе, с рассвета суровый мерный стук – кует мечи великий канудосский кузнец – догадались кто? – раз семнадцать упоминал его... Не догадались, конечно, – я же ничем и никак не выделял его, но, с другой стороны, именно поэтому должны были б заметить канудосского кузнеца Сенобио Льосу, да, того самого, что вместе с Грегорио Пачеко первым последовал за конселейро; и столь нужного человека Мендес Масиэл без колебаний послал в первый же бой с каморцами – странно, да? Нет, ничуть – каждый мастер сам должен испытать созданную им вещь, кувшин ли то или меч; а Сенобио Льоса и после того боя усердно занимался своим суровым делом, и, может быть, теперь яснее припомнится искусный кузнец Сенобио Льоса. От ударов его кувалды пробуждались канудосцы, и грядущее представало им меченоеным, но все равно просыпались с веселой улыбкой – правыми были... А корпус генерала Хорхе бодро, покорно и уныло при этом маршировал по истоптанной равнине – ать-два-три, ать-два-три... Но посмел бы, сумел бы кто в Канудосе подчинить своей воле дона Диего – ах как небрежно, лениво лежал, развалясь на боку, но было так очевидно – вмиг взлетит, вмиг окажется на ногах... А в тайной, засекреченной комнате великий маршал испепелял, изничтожал дрожащего Грега Рикио: «Я сказал тебе пять – пять их должно быть, остолоп!» – «Но пятый не вместился в композицию, гранд...» – «К черту твою композицию! Помещу тебя кое-куда – сразу вместится! – бушевал Эдмондо Бетанкур, редко вскипавший. – Как смеешь называть человеком подонка! Подонки они, понимаешь, олух!» – «Пппонимаю, как не пппонять, вевеликий маршал, сейчас нарисую», – как в лихорадке колотило мастера кисти, прикованного взглядом к Кадиме, зевавшему тут же на сундуке. Четыре вакейро окружали на холсте одного-единственного каморца, один вакейро стрелял в него из ружья, другой занес меч, еще двое – мачете и копье, а посрамленному автору творения было так худо – помертвел весь, – что маршал смягчился: «Ничего, ничего, успокойся»... Вдруг да не вынесло б сильного страха, разорвалось бы ничтожное, жалкое сердце Грега Рикио, нужен был мастер кисти великому маршалу. «А это недурно, я бы сказал, мастерски написал... – и кивнул на вторую картину, на которой два вакейро шарили в карманах убитого каморца; один из них был спиной к зрителю, второй – лицом, и страшен был его вероломно-злобный взгляд. – А как выразительны глаза канудосца-бандита! – похвалил, ободряя, великий маршал. – С кого срисовал?» – «Не прогневаетесь, великий?..» – «Спрашиваю – отвечай». – «С вашего главного проверщика, с Педро Карденаса». – «А-а... – Маршал прошелся разок-другой. – Надеюсь, понимаешь, что если проболтаешься?..» – «Нет, нет, неужели посмею, прикажите, переделаю...» – «Нет, оставь... Преподнесешь мне картину при избранных гостях, и держись высокомерно, не то в порошок сотру, а когда похвалю – повыше задери свой сопливый нос да отверни спесиво чумазую рожу, понял? Уничтожу, если забудешь...» – «Понял, грандис...» А полковник Сезар, при всей своей занятости, не терял даром времени, по крупицам подбираемого там и сям, – по настойчивой просьбе овдовелой Сузи, не признававшей любви без риска, выдал ее за Каэтано, разведя того с женой. Вырядившись мужчиной, довольная Сузи (ночному стражу куда легче было подловить ее) на цыпочках кралась к великолепному дворцу грандхалле и, шепнув охране пароль: «Четырежды семнадцать – один», – деловито проходила с одним из караульных в тайную комнату, где развалившийся на черной тахте полковник дожидался своей обольстительнозадой Сузи, а тремя-четырьмя комнатами подальше пленительная апатичная Стелла равнодушно выбивала из рояля бравурную музыку, а еще дальше, намного дальше, в Средней Каморе, вторично ожененный Каэтано взирал на ложе супруги, где две продолговатые подушки, прикрытые одеялом, изображали Сузи. Спустя короткое время по всей Каморе все же разносилось: «Три часаааа нооочиии... (тут Каэтано вздыхал, восклицал: «Ух, полковник, мать твою так и разээтак!..») – и бодро заканчивал: – Всеее гениииальнооооо!!!!» А в Канудосе в это самое время уставший за день Сенобио Льоса, присев под деревом и припав затылком к холодившему стволу, закрыв глаза, извлекал из заточенной в руках его шестиструнной печали легкие, мягкие звуки – такие, чтоб не развеялись сны утомленных трудом канудосцев. Удивительно, необычно звучала гитара под пальцами великого кузнеца, неумелая в иных руках... Казалось, двое, если не трое, играют одновременно... Эх, кому было знать, кроме закрытых глаз, как удавалось Сенобио Льосе выражать уйму всяких историй одновременно...