355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гурам Дочанашвили » Одарю тебя трижды (Одеяние Первое) » Текст книги (страница 14)
Одарю тебя трижды (Одеяние Первое)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:07

Текст книги "Одарю тебя трижды (Одеяние Первое)"


Автор книги: Гурам Дочанашвили



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 35 страниц)

ПАТРИЦИЯ, УМОРИТЕЛЬНАЯ ОСОБА

Расположились в роще на ярком ковре. За городом проводила яркий весенний день избранная молодежь Краса-города и приставший к ним Александро. Резвые девицы – чуть что – заливались смехом, но веселья не получалось, сидели скучные, даже угрюмые.

– А ты-то что приуныл, Александро?!

– Не знаю, Цилио... С вами не то что затоскуешь..

– Тулио виноват, – капризно сказала Кончетина. – Если он скучает, всех заражает скукой.

Тулио просиял, но промолчал.

– Ну и молчи, будем сидеть повесив носы, – надулась Кончетина. – О-о, кто идет!

– Кто? – встрепенулся Цилио.

– Патриция, умора! Вот повеселимся. Дура дурой, глупее не найти. Говорят, с мужем разошлась недавно. Кумео, цыпленочек, платочек из кармана выронишь... Заведу ее, разговорю, все выложит, позабавимся.

– Что всё? – оживился Тулио – молодая женщина была очень привлекательна. – Нет, не выложит, с какой стати незнакомым... Я, например, совсем не знаю ее.

– И я.

– Я тоже...

– Это ничего не значит, она ужасная простушка, не представляете, какая наивная, доверчивая. Увидите, сейчас потеха будет... Перестань, Кумео, уймись, стыдно же... Патриция!

Женщина приостановилась, просияла:

– О, это ты!

– Привет, дорогая, здравствуй! – Кончетина расцеловала ее, и Патриция ответила поцелуем. – Как поживаешь?

– Эх, плохо, плохо, моя дорогая... забыла твое имя.

– Кончетина.

– Эх, моя Кончетина, я очень неудачно вышла замуж.

Кончетина торжествующе оглядела общество.

– Что ты говоришь, в самом деле? Ужасно, моя Патриция, присядь, сядь сюда и расскажи нам...

Все взгляды прикованы были к женщине – на редкость красивой, но лицо ее отмечено было печатью слабоумия.

– Да, ужасно неудачно, – продолжала Патриция. – Мне он интеллигентным казался – образованный, начитанный. Обворожил меня, неопытную девочку... Я ему с первого взгляда приглянулась, оказывается... Тебе же известно, Кончетина, из какой я семьи, какие у меня родители. Знала бы, как он себя вел, войдя в наш дом... Когда садился за стол, мы тряслись от страха – требовал подавать ему на роскошной вышитой скатерти и дюжину шелковых салфеток класть для него, говорил – я интеллигент. И я принимала его за интеллигента. После обеда на скатерть красное вино капал, чтобы узнать, не подадут ли ужин на той же скатерти. Доконала меня стирка, Кончетина, без конца меняла ему наволочки, на одну и ту же дважды голову не клал – с вечера вторую подушку клала ему рядом со свежей наволочкой, ночью просыпался и менял, чтобы морщины не появлялись. Ты ведь знаешь, Кончетина, как меня растили, холили, бабушка пальцем шевельнуть не давала и страшно переживала: неужели, говорит, для того обучалась играть на лире, чтоб стоять и гладить! Нет, он в самом деле оказался деспотом, садистом, а деньги... О деньгах и говорить не стоит – в высшем свете вращался, в карты играл, представляешь! Погряз в долгах, и я продавала свои кольца с изумрудами и выручала его, а что мне было делать, на хлеб, поверишь, на хлеб ни разу не дал денег. Он был просто злодеем, негодяем, а я за интеллигента принимала. Когда я была в положении, а в кухне, скажем, виноград лежал на столе и мне очень хотелось его – я же в положении была, – не смела сказать, не смела войти в кухню.

– Почему?

– Не знаю. Он так себя вел, а я-то за интеллигента его принимала. Окрутил меня, я же не собиралась замуж... Он и сейчас еще завораживает меня при встрече, и я убегаю, а то опять потеряю голову и сойдусь с ним, а быть его женой – ужасно... Домой приходил в два часа ночи, а то и вовсе не являлся, уверял, будто мама его не засыпает, пока он не убаюкает ее и не облобызает руку, а сам, оказывается, к скверным женщинам ходил, представляете, какая мерзость!

Тулио самодовольно оскалился, развалясь на ковре, забарабанил пальцами по колену.

– Я ни о чем не догадывалась, наивная, а он бессовестно обманывал меня... Глупая, интеллигентом его считала. Женщинам почему-то нравятся подобные типы, представляете? И мне вот понравился... А знаете, сколько ему было лет? И сейчас толком не знаю. Когда совершила глупость вышла за него, уверял, что ему тридцать два, не станешь ведь свидетелей требовать, поверила, а ему сорок один оказалось, нет, он действительно околдовал, какие-то чары применил, зачем бы иначе пошла за него, я совсем не собиралась замуж, представляешь, моя...

– Кончетина.

– Кончетина, на что он меня обрек...

– Ах мерзавец...

– Именно, моя Кончетина, а я его за...

«Женщине надо быть глупой, – подумал восхищенный Патрицией Тулио. – Ничто не красит ее больше глупости, до чего хороша...»

– Пойду, моя Кончетина, мне еще с малышкой гулять, боюсь – проснулась.

– У тебя ребенок есть?

– Да, девочка трех лет, чудесная. – У Патриции на глазах блеснули слезы.

– Всего хорошего, милая.

– Извините, одну минуточку. – Цилио привстал. – Неужели вправду был таким зверем, что вы даже янтарный виноград не могли поесть – вы, прекрасное существо, к тому же, к то-ому же в то-ом вашем положении?

– В каком положении?

– Ну... – глаза у Цилио лукаво взблеснули. – Когда изволили быть в положении... Ах!

– Да, представляете?! Даже в том положении. – Патриция повернулась к Кончетине: – Славный молодой человек, прекрасный. Кто он?

– Цилио.

– Хорошее имя.

Но так равнодушно, так небрежно сказала, что Цилио предпочел бы получить пощечину, и сел – провожать ее не имело смысла.

– Может, побудешь с нами?

– Нет, Кончетина, мне с девочкой погулять надо, стоит день не вывести на воздух, сразу цвет лица теряет. До свиданья, Кончетина, – и грациозно пошла своей дорогой.

А Тулио проводил ее взглядом, твердо решив кое-что.

Все молчали. Кончетина торжествовала.

– Во чокнутая! – заорал Кумео, и резвые девицы покатились со смеху.

– А ты не верил, шалунишка мой.

И тут Александро не вытерпел, взял слово:

– Вот что я скажу тебе, Кончетина... Кто из вас был в Калабрии?

Оказалось – никто.

– В Калабрии местность скалистая, земля каменистая, очень, очень трудно, немыслимо тяжко ее обрабатывать, – начал Александро издалека. – Острым железным ломом приходится долбить ее, каждая пядь дается с мучением, но вот гляжу на тебя, Кончетина, и... ну-ка поверни чуть головку, вот так... вглядываюсь в твою головку и даже через пышную прическу вижу: мозг у тебя утлый, хлипкий, там и сям едва прочерчены извилины, и все же твой хлипкий, зыбкий мозг куда труднее обработать, чем землю Калабрии!

Таким разгневанным его еще не видели.

– Мне и железным ломом не вбить, не вдолбить в ваши головы что-нибудь разумное, а ты, Кончетина, и без того как идиотка хлопаешь глазами, а если тебя еще ломом стукнуть по голове, совсем помешаешься в уме. Как с вами быть?! Слов не разумеете, наставлениям не внимаете, в людях не разбираетесь. Что с тобой делать, с какой стороны за тебя взяться, Кончетина, дура, невежа! Как еще оскорбить...

– Сильнее не оскорбишь, Александро. – Тулио притворно улыбнулся и глумливо добавил: – Смотрите-ка, и гневаться умеет, побирушка.

– От побирушки слышу! – загремел Александро. – Настоящего побирушки и попрошайки! Пошли, угощу тебя шипучим... Где вам знать, где понять, кто стоял перед вами! Будто часто попадается вам такой доверчивый, чистый человек!

А Кончетина взвилась вдруг, вскочила и топнула ножкой, яростью пылал и Александро, и оба бросали короткие фразы, словно всаживали копье.

– Докажите!

– Что?!

– Что я дура!

– И доказывать нечего!

– А вы попытайтесь!

– Попытаться?

– Да!

– Доказательства жаждешь?

– Именно!

– Изволь, любуйся!

И прогремел:

– Встань, Кумео!!!

НЕВЗРАЧНЫЙ КИРПИЧНЫЙ ДОМИК

Среди розовых и голубых домов Краса-города тот один, тот единственный не был окрашенным, простенький домик Анны-Марии, кирпичный, овеянный дымкой печали. Ночной страж Леопольдино обходил его теперь стороной – кто-то закутанный в темный плащ, в шляпе, надвинутой на глаза, всю ночь стоял там под окном, – это был наш Доменико, юный скиталец. Трое обитали в маленьком домике: беззубый музыкант, его дочь и с ними – звуков властитель. Прислонившись плечом к холодной стене, боясь дохнуть, шевельнуться, Доменико отдавался неслыханным звукам. Непостижимой была душа властителя звуков, диковинной; да, была она птицей, но была еще морем во мраке, бурным, вспененным... И чем-то еще, источающим запах земли, влекущим, таинственным, ласковым... Звуки страданье рождали, и гордость в страданье... Заветный, неведомый мир, возведенный из звуков, невесомый и плавный... Зыбкая лестница, что волной колыхалась, качала, то вверх уносила, то вниз, и снова вверх и вверх, все выше – к властителю звуков... Играли оба, и дочь и отец, но порознь всегда, и кто-то из них лучше другого... И все же, что означали, чем они были, непонятные дивные звуки, яркие, нежные, обволакивали облаком, уплывали утренним сном... В странном камине что-то горело с влажным шипеньем, пламя чуть грело, не полыхало, и, прижавшись к кирпичной стене, согревался им Доменико; нежаркое, мягкое пламя – счастье, чуть грустное счастье согревало душу Доменико!

А днем терпи, слушай бесконечное: «Не уноси стакана с родника!» Все, все вокруг было сущим и все же ненастоящим, неинтересным, бесстыдно ярко освещенным. Эх, терпи все это до вечера... А пока что: «Пересохло в глотке, выпить бы шипучего...» И он шел с ними, и сидели они, пили... Гоготал Джузеппе – трижды наказанный, трижды побитый невзрачным Дино... Самодовольно щурился Цилио: «Да нет, прогулялись с ней просто...» «До последнего вздоха буду служить несравненной истине и простейшими, яснейшими словами вещать бессмертную мудрость, – разглагольствовал Дуилио, такой, каким он был, и благоговейно внимала ему, прижав к груди кулаки, тетушка Ариадна. – А когда умру, пусть на моей могиле поставят иву и тополь, тополем буду я, а ивой – обобщенный, абстрактный человек с поникшей головой; впрочем, нет, пусть наши праправнуки поставят множество ив, в центре один-единственный тополь – так будет подчеркнута моя стойкость, прочность и неизменность». Но тут Александро разом омрачал ему настроение, восклицая: «Привет, Дуилио, трижды ура! Давай запиши для потомков – хоть и мура! – свои бесценные мысли. И запомни, кстати: тополь не ставят, тополь сажают...» «Уму непостижимо, что пленило Кончетину в Кумео?» – дивился, завидев супругов, застегнувший ворот Винсенте, обращаясь к Цилио, а Кончетина ласково поглаживала жесткую щетину на голове избранника, словно первую нежную травку. «Любишь меня, шалунишка?» – «Не любил бы, не брал бы за себя!» – спесиво пояснял Кумео.

По ночам у кирпичного домика отогревалась тосковавшая днем душа скитальца... Лилась непонятная речь неведомого инструмента, полная протяжных гласных и таинственных, возникавших в ночной чаще согласных... Снежные хлопья, снегопад и... снова вешний день... Звенящий поток.... Взмывшая птица, беспричинная радость, внезапная... И разом рушилось что-то!.. Жеребенок, бегущий с обрывком веревки на шее... На щедрый корм воробьиная стайка летящая... И при этом – грусть, неизбывная грусть; далек, недоступен звуков властитель, даже ликующий далек, непонятен, когда же тоскует, с чем сравнить его – с древом бесплодным? С колодцем иссохшим? С нераспаханным полем бескрайним?.. Эх, тоска земли незасеянной, брошенной, тоска, зацепившая сошником душу скитальца... Чужестранник, прикованный цепью незримой, безгласный, по рукам и ногам туго связанный, но душа его все же свободная, вольная, болью теснимая... Как играли, о звуки, звуки...

А днем... Чем было заняться днем... Вышел на веранду вдохнуть свою долю свежего воздуха, а на другой половине веранды, за занавеской, взволнованно шептались у комнаты Артуро. Сел в кресло, скрестил руки на груди, откинул голову на спинку кресла. А день – нестерпимый, светлый, солнечный, лучше б туман... Спасительное, всесильное «будто»... Закрыл глаза, ночь сейчас, ночь, тишина и покой, мечтай о чем хочешь, но... за занавеской... чтоб им... досадный шепот, шипенье, и все громче шепот, – родня, наверное, дальние гости, поневоле все слышишь: «Нет, так ничего не выйдет», «Надо всем вместе просить». Скрипнула дверь на веранду.

– Ну как, все так же?

– Эх, мой Руджиеро...

– Все так же, не уплачу, говорит.

– Сколько с него... Неужели десять?!

– Ну и что... Большие деньги, не спорю, да для Артуро... А за что с него требуют...

За то, что зал Джакомо Меничелли построил, подойди-ка поближе, он человек маршала Бетанкура, зал на двести шестьдесят мест, и билетов уйму оставил: продашь, говорит, одну часть выручки себе оставишь, а шесть мне привезешь, дам тебе еще билеты. А наш Артуро билеты, конечно, продавал, да не так, как наказали... деньги брал с трех, а билет выдавал один и разницу в выручке клал в карман. Нет, я не осуждаю, отец семейства, дети у него... Джакомо Меничелли ждал, ждал в своем богатом доме в Каморе, на окраине города живет, а потом подсказало ему чутье – крутит что-то Артуро, очень уж затянул продажу билетов, и послал проверить своего человека... И как раз позавчера, когда потешники-фокусники устроили представление, какой-то человек протянул Артуро двадцать грошей. Артуро деньги взял, а билета не дал и, не глядя на него, сказал: проходи. А когда человек не прошел, Артуро взглянул на него, и – вах! – Масимо перед ним! Теперь я спрашиваю тебя, скажи – как же он не поглядел на него сразу, а? Масимо прошел по залу, проверил билеты, из трех зрителей у двоих не оказывалось, ну и велел нашему Артуро – где он пропал, не собирается появляться? – и велел нашему Артуро уплатить десять драхм за нарушение уговора...

– Вах!.. А Артуро что?

– Не дам, говорит.

– А еще умным себя считает. Не знает, что сначала по зубам дадут, потом в яму засадят, потом унесут из дому все стоящее, а что не унесут – сожгут! Каморцы они, братец...

– Да что мы не знаем? Знаем.

– Пусть платит тогда...

– Эх, думаешь, не уплатит?..

– Нет, не уплатит, гордый он! – простонала Эулалиа. – Засадят моего Артуро в яму!

– Как миленький уплатит... Знаешь, чего он артачится? Вас стыдится. Продавал бы билеты порасчетливей, с умом, и вам была бы выгода, и в Каморе ничего б не заподозрили, а теперь, когда попался, провалил дело, стесняется вас всех, вот и твердит: не уплачу, не уплачу, а что он, ума лишился – в яму садиться! Просто не хочет человек, чтоб ты его бранила, вот и скажи ему: уплати, Артуро, родной, уплати, мой птенчик, мой бутончик, попроси его хорошенько, и согласится; Эулалиа, ты сестра мне родная, потому и наставляю, зачем тебе понапрасну терзаться, так что будь с ним поласковей, когда придет, хорошо?

– Конечно, конечно... – Доменико услышал заплаканный голос. – Опора семьи, мой Артуро...

– Ну и отлично... Не пойму, как он не взглянул на Масимо...

– А знаешь, Чезаре, почему он еще обозлился? – оживилась Эулалиа. – Артуро говорит, пусть сторож и уборщик платят по две драхмы.

– Если он делился с ними прибылью, тогда конечно.

– Нет, не делился.

– С какой тогда стати им платить?

– Не знаю... Мне, говорит, подчиняются и...

– Нет, нет, Эулалиа, не прав он.

– Тише, идет, кажется, глянь-ка, Джанджакомо...

Доменико услышал – заскрипели ступеньки, юный Джанджакомо сбежал вниз, взбежал обратно наверх и возвестил:

– Идет, мамуля...

Вслед за этим кто-то степенно прошагал по веранде, протащил стул, и некоторое время все молчали, – вероятно, уставились на угрюмо насупленного Артуро.

– Ух, попался бы он мне в руки! – сказал наконец Артуро.

– Кто, Масимо? В уме ты?

– Нет, не он... Маурицио.

– Это еще кто?

– Сторож.

– А-а..

Доменико уже прислушивался и, дожидаясь ответа, устремил взгляд к вершинам гор.

– Как свинью прирежу! – продолжал Артуро.

И тут в разговор вступил человек, не ладивший с грамматикой:

– Скажем, ты убил тот человек, посадят...

– Пусть сажают, туда ему дорога.

– Нет, ты посадят, – объяснил человек, плохо знавший грамматику.

– Губишь меня, папуля? – заскулил Джанджакомо, и Доменико представились его багровеющие щеки.

– Знать ничего не хочу, пойду убью этого...

Но пол не заскрипел, – видимо, Артуро крепко сидел на стуле.

– Детей губишь, дорогой, – вмешался родной брат Эулалии. – Глянь, какие румяные, ядреные, без отца хочешь оставить их?!

– Две драхмы – хорошие деньги, друг, откуда они у сторожа, потребуй драхму, может, даст.

– И пятака не дает, – взорвался Артуро. – Знаешь, что такое пятак, пять копеек! И того не дает!

– Почему?

– Почем я знаю, не дает, и баста...

– Как ты не взглянул на него, удивляюсь...

– Не взглянул! Да я глазами его ем!

– Нет, на Масимо как не глянул...

– Эх...

Еще помолчали. Потом Эулалиа пояснила:

– Сторож уверяет, будто двести грошей заплатил ему за это место.

– Прирежу его!

– И засадят тебя в яму – посмешищем станешь.

– А так не стану?! Своими руками из своего кармана взять десять драхм да в чужой карман положить! Нет, нет, не положу, прирежу его!

– Кого, Масимо? Масимо прирежешь?!

– Нет, Маурицио!!

– Чуяло мое сердце, – включилась в разговор мать Артуро, бойкая старуха Сивилла. – Говорила ему – на этой неделе ничего такого не делай, честно продавай билеты, а он не послушался, горяч больно.

– Такова жизнь, мой Артуро, – то прибыток, то убыток, то проиграешь, то выиграешь.

– Если уплачу... – допустил наконец эту мысль Артуро. – Тогда сниму с должности Маурицио! Выгоню!!! Прире...

– Так-то, милый человек, так-то лучше... – обрадовались все.

– Папуля, родненький, твоя власть – и нанять, и выгнать!

– Уладь сначала все и поступай как знаешь.

– Иначе все свои заслуги похеришь...

Артуро щелчком сбил что-то с плеча и сказал:

– Черт с ним, отдам.

– О-о, сагол, сагол[1]1
  Сагол – возглас одобрения у тюрков


[Закрыть]
, Артуро! – послышались довольные возгласы. – Настоящий человек! Щедрый, щедрый ты, брат!.. И как ты не глянул на него!.. Спасибо, папуля, спасибо!.. Прав ты... Верно поступаешь!..

– Конечно, верно, – сказал польщенный Артуро. – Не оставлять же детей сиротинушками – вон какие они у меня ядреные, тугощекие, – и сунул в рот мундштук.

– Во как любит своим ребенка, – сделал вывод человек, у которого хромала грамматика.

Эх, подобные разговоры... А поздно вечером, ночью, то нежаркое пламя и пьянящее «будто»...

Сам не свой был от радости – Тулио послал его за шипучим; сломя голову понесся – за углом женщину сбил с ног; смущенный, бросился на колени, помог ей встать, извинился, даже руку поцеловал. «Ничего, сынок... ничего», – успокоила его та, но он кинулся к цветочному киоску рядом и всучил ошарашенной женщине целую охапку ранних роз.

Артуро живо наполнил ему корзину бутылками с шипучим, калабрийскими курами, мясом, и он понесся догонять остальных – компания была уже за городом. Гуськом продвигались по узкой тропинке, и среда них, шестой, шла Анна-Мария!

– Покажи-ка, что принес, – Тулио заглянул в корзину. – Хвалю, много всего набрал.

В простом сером платье была...

– Дай понесу, разобьешь еще. А обещанное? Обещал же, если...

Доменико отсчитал Тулио десять драхм. И что-то неприятно кольнуло в сердце.

– Сам ей предложил?

– Нет, Сильвию попросил пригласить...

– Подруга ее?..

– Нет, соседка...

– И сразу согласилась?

– Не спрашивал. Но вообще не помню, чтоб она ходила с нами на пикник. У нее и подруги нет.

– И не было?

– Нет, никогда... Очень любишь?

Но тут девушка мельком глянула на Доменико, потом обернулась, удивленно всмотрелась и, похоже, обрадовалась. Но что-то стеснило ему грудь – не то боль, не то печаль. Странно взирала на него девушка. И Доменико, не сводя с нее глаз, ответил Тулио:

– Очень люблю. И даже больше.

Тихо сказал, не должна бы услышать, но она так шла... Не то что по ней, по ее каштановым, тускло блестевшим волосам было заметно – что-то смутил в ней Доменико.

– Угостишь завтра шипучим, обучу кое-чему.

– Чему?..

– Угостишь? – дурашливо сказал Тулио, якобы шутил.

– Да, да.

– Они обожают комплименты, лесть, все – одинаковы. Как начнем играть в фанты, подстрою так, что окажешься с ней наедине...

Доменико вздрогнул.

– И сразу начни восторгаться, похвали в ней что-либо, только осторожно, не перестарайся. Скажешь, к примеру: «У вас дивные глаза, Анна-Мария, никогда не попадались мне такие». Глаза у нее правда красивые, не уверен только, можно ли сказать о глазах «попадались». Или так: «У вас бархатный голосок», – хотя нет, ее голоса не услышишь – вечно молчит. Лучше так: «Какие у вас дивные пальцы, этим пальцам все посильно исполнить...» – здорово, верно? Хорошо я придумал, скажи – нет! Ну угостишь?!

Теперь Доменико справа видел плечо девушки, нежное плечо, и тонкую напряженную шею – тропинка сворачивала в сторону. Девушка шла задумавшись, глядя на дорогу. Не мог он отвести глаз, и сердце сжималось – какой далекой была слабая, хрупкая, непонятная и недоступная, какой далекой была всем и чужой...

– Когда перейдем через ручей, возьми се под руку, помоги, да не так, чтоб схлопотать оплеуху, по твердо, дай почувствовать свою мужскую силу...

– Шалунишка, помоги, – сказала Кончетина супругу и обхватила Кумео за шею. – Боюсь ноги замочить.

– Давай, не бойся, – великодушно отозвался Кумео и помог ей перепрыгнуть.

– Мог бы осторожней, лапуня.

А Кумео уже вцепился чинному сеньору Джулио в ногу и дико взлаял по-своему. Перепуганный сеньор так подскочил, что очутился в ручье и, обернувшись, узрел скалившего зубы Кумео.

– Осел! Ослиное отродье, чтоб тебя! О, извини, Кончетина, детка...

– Ничего, ничего, дядя Джулио, – великодушно простила Кончетина. – В роду Карраско, в нашем славном роду, всегда любили вольные шутки.

– А осла зачем оскорбил?! – возмутился Александро. – Прекрасное животное, безобидное, чистое...

Изумленно смотрела на Кумео Анна-Мария, так изумленно, словно не верила увиденному – грубости, глупости, молча стояла среди всех улыбавшихся...

– Так, Кумео, давай, давай! – хлопнул его по плечу Винсенте.

– Не теряйся, Доменико, – Тулио подтолкнул его локтем. – Давай помоги ей.

– Не могу.

– Иди, дурень, – и снова подтолкнул. – Лопу-ух...

Александро приволок между тем доску, перебросил через ручей и сказал Анне-Марии:

– Иди, дочка...

Девушка, улыбнувшись, осторожно, едва касаясь доски, перешла коротенький мостик.

Ей было двадцать лет, и в Краса-городе она считалась чуть ли не старой девой, но она и не думала об этом, никого не замечала, никто ее не привлекал. Не то что поклонника – подруги у нее не было, и сейчас, впервые на загородной прогулке, оказавшись за пределами своей комнаты, той самой, где царил властитель звуков, она растерялась среди шумных, развязных людей, чужая всем и далекая...

– Расположимся тут, – распорядился Дуилио, такой, каким был. – Здесь река, здесь благодатная сень леса, здесь же живительный воздух. Соприкосновение с лоном природы положительно влияет на организм человека и вообще на его здоровье, давайте же расположимся тут, как принято и положено в природе, и будем рассказывать возвышенные истории...

Анна-Мария сидела на коряге. Сложив на коленях нежные, всесильные пальцы, склонив голову набок, смотрела на траву. Потом глаза ее чуть скосились – ушла в свой мир. О чем она думала – кому было ведомо! Каштановые волосы, коротко подстриженные, касались тонко очерченной скулы. Было уже жарко, но в лесу носился легкий ветерок, обвевая прохладой; на бледной щеке Анны-Марии трепетала прядь, она сидела, далекая всем, кому было понять ее... Но вот шевельнулась, пленительным жестом поправила волосы, отвела от нежной щеки, словно сыграла, – и волосы-струны зазвенели беззвучно под волшебными пальцами...

– Сыграем в поистине замечательную игру – в фанты, – предложил Дуилио, такой, каким был. – Великолепная игра, предопределяющая судьбу.

– Давайте фанты, кидайте,– Тулио хитро подмигнул Доменико, но тот не отрывал глаз от девушки.

Она сидела тихая, доверчиво настороженная, задумчиво поглаживая травинки, и теперь узкие тонкие пальцы из них извлекали звенящие звуки. Внезапно где-то в роще свистнула птица, запела – встрепенулась Анна-Мария, вскинула голову, глаза распахнулись, откликнулась всем существом, радостно вслушалась в этот простенький звук своего повелителя: «Слышите, слышите, свистит!» – и улыбнулась слегка, не размыкая губ, и вздрогнула, – закатилась смехом Сильвия: «Что ты сказал, не стыдно тебе!» Когда же Кончетина шутя дала Тулио подзатыльник, вся сжалась Анна-Мария, с серною схожая, опустила взгляд, потрясенная. У нее попросили фант. Отказаться от игры не решилась, зарделась, поискала, что бы дать... Страдал Доменико, боль теснила грудь... Как он любил ее! Всего раз, единственный раз провести бы ладонью по ее волосам, и не губ, а точеного лба коснуться губами... Или в зрачки заглянуть, в глаза ее серые, и смотреть долго-долго – это было желанней Терезы, несравненной с головы до пят... Жарко стало невыносимо. И, заметив на ее руке, у запястья, голубоватую бледную жилку, неожиданно встал – что толкнуло, как он решился! – закатал до колен штанины, разулся, но земля не дарила прохладу, не освежала, и в реку ступил, вошел по щиколотки. Вода была мутная, где-то в верховьях, в далеких горах, дождем взбаламученная; он ощутил прохладную ласку, и все тело возжаждало ласки воды, а воздух, удушливо грузный, стал совсем нестерпимым, и, стянув с себя рубашку, не глядя на оторопевшее общество, он швырнул ее за спину и разом бросился в воду. «Ой, забрызгал!» – вскричала Кончетина; остальные молчали, потрясенные. Доменико с силой хлестал воду руками, ногами, вода бурлила, взбивались брызги, переливались крохотными радугами, а общество все так же немо взирало, как отчаянно бил, колотил Доменико реку, но нипочем ей были удары, не казалась река побитой, преспокойно катила замутненные волны, и Доменико нырнул в воду – перед глазами, упрямо открытыми, завертелись, замельтешили желтовато-сероватые жгутики; он выплыл, повернул к берегу, и, когда ступил на замшелую гальку, капли, застрявшие в ресницах, все затуманили; он провел рукой по лицу и медленно вышел из реки, вода с него струилась ручьями. Всем было жарко невыносимо, и он, так вольно освежившись, смущенно смотрел на тех, кого шокировал, видимо, но на лице Анны-Марии, благодатно покойном, было подобье улыбки. Что ни говори, а приятно было смотреть на него, мокрого, по пояс голого, подставившего лицо солнцу, на гладкой светлой коже поблескивали капли, и упорно билась голубая жилка на вытянутой шее.

– Юноша, набросьте рубашку. Говорят, осторожность – первая предпосылка здоровья.

– Не простынет, деревенский.

Тулио изволил заметить. У самого лоб был в испарине, и, желая смягчить пренебрежительно сказанное, он улыбнулся ему вроде бы любовно, и Доменико, разумеется, отозвался улыбкой. Надел рубашку – на спине проступили влажные пятна, потом с силой пригладил ладонями брюки, отжимая воду. Выпрямился – на него благодарно смотрела Анна-Мария.

– ...Что делать владельцу этого фанта? – выразительно спросила Сильвия и незаметно толкнула коленом Тулио, уткнувшего голову ей в подол.

Фант был Анны-Марии – темный камешек.

– Этого фанта?.. Пусть пойдет с Доменико собирать хворост. – И, оправдываясь, добавил: – Должно же наконец зажариться мясо... Чей фант? Твой, Кумео?

– Спятил! У меня леденец, что я, дурак – камни жрать!

– Да, да, шалунишка, зубы можешь сломать!

– Чей же тогда?

И коварным был повеса...

Они собирали хворост... «Вам не... вы не...» – начал и осекся; издали временами доносился хохот, дико ржал Кумео. «Нелепо начал... – расстроился Доменико. – Надо бы иначе...» Анна-Мария подбирала сушняк, старательно складывала в кучу. С непривычки даже от этих малых усилий зарделась, а Доменико после реки пробирала легкая дрожь... Что-то надо сказать... Искал слова. Сказать? Не сказать? Но что сказать – не знал. Нет, сам бы ничего не сумел, кто-то должен был выручить, но кто бы выручил в лесу...

– Вам жарко?

– Немного...

– Я сейчас...

Подбежал к родной ему реке, осторожно зачерпнул горстями воду и бережно принес девушке: «Если желаете, освежитесь немного...» Анна-Мария смотрела так простодушно, наивно, и у Доменико снова сжалось сердце и ком подступил к горлу – так любил ее... И она тоже сложила ладони, он перелил в них воду, всю до капли. Анна-Мария смочила лоб и щеки, провела влажной рукой по шее, освежилась. Закрыла глаза, подставила лицо солнцу и, казалось, слушала его – с той же улыбкой, слабой, неясной. Самое время было сказать сейчас, в этот миг, но что, что... Доменико, скиталец, призывал кого-то на помощь безмолвно... И не знал – кого позвать, кто выручит... Тулио? Ах нет, слишком лукавый. Дуилио? Нет, не желал Доменико потока напыщенных слов. Александро? Но ведь с ним не считались. Цилио? Нет уж – лицемерный, фальшивый... Кто же подскажет...

Солнце сушило влажное лицо Анны-Марии, и Доменико заметил на щеках ее слабую россыпь веснушек и, хотя любил в ней, чистой, не женщину, а что-то иное, непостижимое, что-то возвышенное, все же невольно подумал при виде веснушек: «Наверно, того же цвета соски у тебя, Анна-Мария». Только подумал, а Анна-Мария раскрыла глаза, посмотрела со страхом, еще немного – и все бы погибло: так смотрела на него... Что же сказать ей?.. Кто поможет... Был кто-то, любивший его... Чувствовал, ничего не сказать – нельзя, но и сказать ей тут, вот так вероломно заведенной сюда, – тоже невозможно. И вспомнил! Отец, да, отец! Помоги отец, помоги... И девушка чувствовала – что-то хочет сказать Доменико, но понимала – оскорбит, если скажет сейчас, наедине; а он, а он, скиталец, молил: «Помоги, отец, помоги, подскажи». И чудо случилось. «Тулио, Тулио-о-о! – закричал Доменико. – Скорее сюда, и ты, Цилио, сеньор Джулио, Кумео, Кончетина, дядя Александро, Сильвия, Винсенте, все, все идите сюда, скорей!» Первым, запыхавшись, примчался Тулио, за ним Цилио, Александро, сбежались все. «Не змея ль укусила?» – встревожилась, позже всех прибежав, Кончетина, а Доменико пал на колени, обнял Анну-Марию за ноги, припал щекой к коленам и вскричал: «Люблю эту девушку!»

Анна-Мария опустила руку ему на плечо, подняла, долго смотрела в глаза, замершему, окаменевшему, и внезапно поцеловала скитальца в щеку...

Просто произошло все.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю